colontitle

Сага о несостоявшемся вельможе. Русский Барин.

Александр Дорошенко

Валентин АлексеевСначала это фактура. Высокий, вальяжный, … Даже не складкой у губ и отсветом глаз, в жесте - доброжелательная насмешка. А уж в голосе ...

Когда он вошел в аудиторию к нашей, моей криогенной группе, читать впервые нам лекцию, … что-то иное произошло, никогда до того не виданное нами. … Он вошел, поздоровался, прошел к доске, взял в руку мел …

Сама история и жизнь сегодняшней науки стояла перед нами, мальчишками, жидкий воздух впервые со времен Библии, где о нем впервые упомянули, плескался голубой огненной жидкостью в сосуде Дьюара, - все это мы увидели сразу, и кроме - великие лаборатории мира, где все это создавали ученые и где сейчас они на наших глазах, наклоняясь над сосудами и трубами установок, совершали, … внимательно поглядывая в нашу сторону поверх лабораторных столов.

А он еще ничего не сказал, только взял в руку мел!

Походка такая, как у него, была уместна в наших дворцах на севере, несколькими столетиями назад. Ах, цены бы не было такой походке при Елизавете Петровне. Надменная и государственная, говорящая о присутствии Европы в самом сердце России. Так выйти к французским послам. Камзол, расшитый золотом, голубая орденская лента, из орденов только парсуна императрицы, в сиянии крупных алмазов. … Доброжелательное европейское лицо, губы сейчас скажут первые слова приветствий на понятном послам языке. … Приветственный жест и улыбка. … И сразу поймут послы, с кем придется говорить, и в тревоге переглянутся. … А вы думали - варвары!

В такой походке - личность. А эти бегают тараканьей побежкой, и сразу видно, единственная должность - столоначальником в Богородск. Это Екатерина сказала о ком-то, рекомендованном ей Фонвизиным к должности: «Вы только гляньте, Денис Иванович, на его походку сзади, со спины!».

«Он в Риме был бы …
В Афинах был бы …
А здесь он …»

- Здесь, он был бы Шаляпин, если бы пел,

- Дягилев, если бы вывозил в свет Россию,

- Стасов, если бы был критик и толкователь снов,

- Станиславским вряд ли, только фактурой и жестом, и барственным лицом, а так, нет, пожалуй, ему наскучило бы позировать при жизни для посмертных монографий… И актрис бы не выдержал… Но вот, если бы был Станиславским, рассказал бы об этих актрисах потомкам такое, что хорошо дополнило бы рассказы Булгакова… И о Немировиче с Данченко тоже. … От Станиславского остались снобистские фото и теория, которую все, почитая, никогда ею не пользуются, и смысл которой - этическое оправдание лицедейства,

- Державин был бы, если бы писал стихи и оды матушке-императрице,

- Потемкин, если бы был всеми сразу и еще водил армии и устраивал бы континенты… Суворову нужны были громкие победы, чтобы перестал бросаться в глаза маленький петушиный рост… Он, Суворов, был военный порученец, пересчитывающий перед сном ордена… Потемкин — строитель и вельможа… Но и трудно бывало Суворову — такую прорву орденов разместить на петушиной узкой груди, многие висели под мышкой, мешали размахивать руками… Потемкин забывал надеть или вовсе терял ордена… Ему тесновато было в Европе - так, снисходительно, прикупить какое-нибудь княжество или полстраны, … для сглаживания контура российских меняющихся приращением границ …

Видеть его идущим институтскими коридорами для студентов была школа!

А он, Валентин Петрович Алексеев, ВП, мой шеф, родился с большим опозданием и совсем не вовремя.

Его уничтожил режим и люди, созданные режимом. Я пришел к нему студентом, потом был аспирантом. Став ректором, он помог мне создать исследовательскую лабораторию. Он был с русского севера, в 1939 году двадцатилетним ушел на войну и до самого 1945 года воевал в звании лейтенанта на Карельском фронте.

Необычен всем – походкой и жестом, ростом и статью, внешней красотой и «лица не общим выраженьем», что таким редким было тогда и вдвойне стало сейчас. Эта отличимость проявлялась естественно - она была функцией внутреннего состояния, когда сокровенная жизнь человека проявляется в жесте, модуляции голоса, богатстве речи. Это была культура, и она пронизывала все его существо. Глубокие профессиональные знания, серьезный интерес ко всему без исключения миру идей и событий. Поражала яркость и насыщенность речи. Язык он знал и любил. Не благодаря, но вопреки реальностям общества и времени могла родиться и поддерживаться такой высокой «лепки» разговорная речь. Становилось понятно, что люди делятся не столько на бедных и богатых, умных и не очень, но что между ними проходит разделяющая пропасть – речь! И все вместе это складывалось в то, что называется стилем, а «стиль – это человек». Ощущалось, в ежедневном обиходе, что вот сейчас, обсуждая формулу, рассматривая график, решая что-то организационное и сиюминутное, то, что мы в умственном ослеплении зачастую называем жизнью, он видит все окружающее, видит цепко и всегда в необычном ракурсе, видит и залитую солнцем улицу, и растущее напротив окна дерево и пробегающую мимо собаку (и вдруг, отвлекшись на мгновение, скажет об этой самой собаке что-то уж совсем неожиданное и удивительное).

Сидит в громадном ректорском кабинете, … людей там навалом, в прихожей, чиновничий мирок института («разрешите лизнуть ручку, … », входят на пуантах, говорят как в мавзолее, с покойником, с оттенком историчности момента … ), а он точит со мною лясы, и все никак не отпускает, … и напоследок, нехотя отпуская, с грустью мне говорит «Велик Аллах, и нет у него приятелей» …

Как сильная личность, он был добр и снисходителен. Не терпел пошлость и хамство. Пошлость есть исключительно русское понятие, именно для нашей жизни, для ее характеристики, приспособленное великолепно. Это отсутствие вкуса, желание выглядеть знающим без знаний, умным без ума, интересным, не имея «ни цвета, ни запаха», порядочным, будучи проходимцем и негодяем. Как это выглядят, мы знали тогда и неплохо знаем сегодня. Когда ВП сталкивался с подобным, немедленно следовала реакция и горе попавшемуся под руку – то, что мог и как мог он сказать – не забывалось. Часто он вспоминал Салтыкова-Щедрина – вот говорил он вдруг, задумавшись над какой–то очередной увиденной, услышанной либо прочитанной глупостью – вот Михаил Евграфович как-то сказал по этому поводу - и вспоминал точно сказанное – и становилось ясно, что это действительно глупость, что она неизменна, непреходяща и вопиет.

Впервые имя Михаила Евграфовича он упомянул, не называя фамилии, считая, что это должно быть известным русскоязычному и образованному человеку, и я, к счастью, тогда уже знал, но сегодня, произнесенное вслух, оно в любой аудитории останется не узнанным.

Не держал правильный, требуемый временем цвет… Был ощутим на запах, запах зверя иной породы, … эти имели и имеют идентичный запах, как в стае уличных псов, где все похожи друг на друга, ростом и мастью (странно, в такой стае щенки рождаются одноцветными, белые или черные, хотя, казалось бы - но природа экономна. ВП делал это ему только свойственным образом - манера поведения, богатство речи, насыщенность интонации - все противостояло обыденности, серости и глупости. «Среда обитания» никогда этого ему не забывала. Она тоже сильно, по-волчьи остро восприимчива, безошибочно различая эту самую автономность личности и необычность явления - «чуждость запаха». Эта среда выдавливала его, как мерзлая земля Сибири, неживая земля, … как она доныне выдавливает кости невинно убиенных и лучших детей России, … и никто там этих костей не собирает …

Был он барин, даже не происхождением, но по своей природе. Как и я, не любил число и тяготел к слову. В известной мере это его и погубило: он слишком многое передоверил институтским службам и его "подставили" в громком одесском скандале с взятками в высшей школе. Член партии не мог быть судим и по неписаному правилу, получив указание из Киева, ВП сначала исключили из партии на партийном собрании родного института, естественно единогласно, а голосовали его коллеги, вчера еще "на цырлах заносившие ему хвост" ("на цырлах" означает даже не с пиететом, но с подобострастием, сладостным и граничащим с самоуничижением перед чтимым и свято почитаемым объектом).

"Мело, мело по всей земле
Во все пределы.
Свеча горела на столе,
Свеча горела"

Нет, никакая не свеча -
Горела люстра!
Очки на морде палача
Сверкали шустро!

И не к терновому венцу -
Колесованьем,
А как поленом по лицу -
Голосованьем!

Мы не забудем этот смех
И эту скуку!
Мы поименно вспомним всех,
Кто поднял руку!..."

Александр Галич. Памяти Пастернака, 1967

Нет, конечно не вспомним, так много плохого было и есть сегодня, так много потерь и бед, идущих на нас непрерывным потоком, увы, не до того!. Никто, ни родной коллектив института, где он проработал всю жизнь, ни коллеги и сотрудники, всякие ученые профессора, никто не заступился, даже и не попытался этого сделать. Забыли же его все и сразу, более полно, чем ежели бы он умер, ведь умерших изредка, но вспоминают. Перестали вовсе вспоминать, боясь чего-то. Настолько, что когда однажды стало известно, что я переписываюсь с ВП (он уже сколачивал тарные ящики в тюрьме), изумившись, спросили, как же это я не боюсь переписываться? Еще до суда прокурором была написана статья о борьбе с коррупцией в высшей школе, где он шефа публично назвал взяточником, и на мой вопрос, что же такое презумпция невиновности, профессура стыдливо отводила глаза, а большей частью и вообще не понимала о чем это я? Как мог образоваться такой народ, чем и кем был этот образованный класс страны?

Алексей Константинович Толстой, когда писал свои пьесы и изучал для этого Смутное время, отметил, ужаснувшись, что не так пугает существование на земле такого параноика, как царь Иван, но что могли быть люди, его современники, молча терпевшие этого монстра. Но в советских временах нам это естественно понадобилось, и неспроста второй Алексей Толстой, советский граф, возвеличивал еще одного монстра, царя Петра, в угоду и назидание наступившим новым временам… Так и живем, скоро тысячу лет своей истории …

Я решил, что хуже с ними уже не будет, оказалось, вполне … !

Получив благословение из Киева на это громкое дело, сулящее вакансии институтским чиновникам, повышение в чинах следователям, радостное и злобное удовлетворение завистникам, ВП ошельмовали, лишили званий, должностей и свободы. Он сидел шесть лет и, выйдя, прожил на свободе всего несколько месяцев. Я взял его к себе в лабораторию на работу, но мы не успели толком и поговорить, так скоропостижно он умер. Его убил режим. Он поднялся высоко в "номенклатурной" иерархии, стал ректором, был конформистом, принимал правила игры и не был борцом. Но от рождения он был иным, что-то в нем не могло принять эти подлые правила, отсутствие культурной среды там, где должно было быть ее средоточие. Это был тихий протест, пассивный, но и его хватило --- там надо было быть активным и рваться с поводков в общей своре цепных псов. Жрать их любимую пищу, дерьмо, большой и вкусной ложкой, облизываясь от удовольствия… Таково свойство власти вчера, сегодня и всегда.

Позорные сволочи! …

Иногда, бывая на втором кладбище, мы с Деником подходим к его могиле. Он лежит неподалеку от моих близких. Сажусь я на старый камень, у его ограды и некоторое время мы молчим. Тихо на кладбище, и в этой тишине слышен полет трудолюбивого шмеля. Любопытный, он, пролетая мимо, подворачивает заглянуть мне в лицо. И что-то насмешливое успевает пропеть …

Тяжелый, толстенький, неповоротливый, как Карлсон, … неторопливый, … как успокаивающий сердце голос далекого друга --- все пройдет, все наладится… Ничто не проходит зря!

Он знает, о чем говорит, он, в отличие от нас, на земле вечен.