colontitle

Бабель и его "Король"

Александр Розенбойм

Исаак Бабель, 1908 г.Исаак Бабель, 1908 г.Сказать, что он был "в законе", значило ничего не сказать. Дерзкий и опасный взломщик Григорий Цадрук был "королем". И за такового Гришу держали друзья, потерпевшие и чины сыскных отделений всех городов южной России, потому что это была не просто кличка, но его место под своенравным солнцем профессии.

"Королем" он пожелал выглядеть и на собственной свадьбе в сентябре 1911 года, куда поимели честь быть приглашенными уважаемые коллеги, проверенные в деле партнеры, специалисты "смежных профессий", благообразные наводчики, надежные скупщики краденого, престарелые наставники, подающие надежды ученики - словом, криминальный истеблишмент Одессы, Херсона, а также Николаева, где к тому времени Гриша восстанавливал форму после случившейся отсидки. Стольким гостям ни в коем разе не поместиться было в невестиных комнатках старенького дома на Косвенной, №39, угол Разумовской. И венценосный жених распорядился развернуть праздничные столы в узком, но достаточно длинном дворе, опоясанном скрипучими деревянными галереями и вымощенном мелким дикарным камнем. Нужно ли говорить, что столы буквально ломились от благоухающих, сочащихся жиром, сладостью и изобилием вареных, жареных, тушеных, печеных, фаршированных, соленых, маринованных даров тогда еще щедрого одесского лета? И среди всего этого вожделенными маяками возвышались тяжеленные бутылки шампанского фирмы "Генрих Редерер" с Французского бульвара, знаменитая рябиновка Шустова, благородный голландский ликер "Кюрасо" от Торгового Дома "Геберт фон Швартцаль и Ко", дорогие вина из роскошного магазина Гинанда на Греческой, всевозможные водки и пиво расположенного неподалеку завода Матильды Кемпе, "освежаться" которым даже после самой изысканной выпивки считалось хорошим тоном.

Словом, все было, как написал когда-то в "одесской главе "Евгения Онегина" Александр Сергеевич Пушкин - "шум, споры, легкое вино", только в традиционной молдаванской интерпретации. Неутомимые оркестранты беспрерывно наяривали доносившиеся чуть ли ни до Староконного базара торжественные марши, и под эту музыку по мере течения времени и горячительных напитков гости начали припоминать старые долги, выказывать прежние обиды, выяснять давние отношения, над столами тяжело закувыркались стулья и полетели пущенные уже нетвердой рукой бутылки... Но никому до этого ровным счетом не было никакого дела и никому это не мешало. По неписаным правилам одесского двора соседи участвовали в застолье, что же до стражей порядка, то жених предусмотрительно предпринял профилактические меры дабы обезопасить высоких гостей. По всей Косвенной аж до самого Михайловского полицейского участка на Михайловской же улице, 34, были расставлены "цинковые", то есть стоявшие "на цинке", другими словами, "на стреме". Каждому предварительно поднесли стакан водки, вручили 20 копеек чтобы опосля можно было продолжить возлияние, и строго-настрого приказали незамедлительно сообщать, ежели городовые "начнут что-нибудь шевелиться".

И все-таки "король" просчитался. Он не подумал о том, что не все его "подданные" суть верноподданные, и просчитался. Кто-то заблаговременно со всеми подробностями "настучал", и облава нагрянула вовсе не с той стороны, откуда ее выглядывали "цинковые". В суматохе неожиданности агентам удалось схватить с десяток известных им персонажей, давно "висевших на картотеке" сыскного отделения, но остальные, опомнившись и не желая испытывать судьбу, поспешили скрыться. И когда командовавший облавой пристав Яблонский проследовал к свадебному столу, он застал за ним лишь жениха и невесту. "Иван Карлович, как вы, наверное, знаете, я вор, но уже отбыл наказание, теперь под судом не состою и пока мне еще некого и нечего бояться, - дружелюбно сказал Гриша, - Или вы можете поставить мне в вину то приятное дело, что на свою законную свадьбу я пригласил самых близких друзей?" С этими словами "король" налил стопку водки, кивнул невесте, выпил и выжидательно посмотрел на пристава. И тому не оставалось ничего другого, кроме как молча повернуться и, ни на кого не глядя, выйти на Косвенную. А там возле дома уже собралась толпа зевак, и кто-то даже успел побиться об заклад на кварту бессарабского красного, что "напрасно "фараоны" подняли шухер на всю Молдаванку, через это у них все равно ничего не получится, потому что до "короля" им еще о-го-го".

Исаак Бабель с отцом, 1905 г.Исаак Бабель с отцом, 1905 г.Обо этом потом еще долго судачили на Молдаванке, на постоялом дворе мадам Булгаковой, в винном погребе Верника, чайном трактире Балашева и задрипанной бане Коренблита на Разумовской улице. Но постепенно о громкой свадьбе "короля" забыли - сколько можно говорить об одном и том же, когда в жизни то и дело случаются всяческие новые истории, одна другой интересней, трагичней или прекрасней?..

Скромная мемориальная доска на Ришельевской, 17 свидетельствует о том, что в этом доме жил писатель Исаак Эммануилович Бабель. С полным правом можно было еще начертать, что в этом доме "родился"...Бенцион (он же Беня) Менделевич Крик - главный герой "Одесских рассказов" Бабеля, поскольку первый их них, под названием "Король", был написал когда-то именно здесь (парадная со стороны Ришельевской, четвертый этаж, налево, квартира №10). Пересказывать содержание "Короля" - зряшное дело и даже не гуманное, потому что никого нельзя лишать удовольствия прочитать этот рассказ, равно как другие произведения Бабеля.

Но я позволю себе пунктиром напомнить фабулу рассказа в той его части, которая соотносится с дальнейшим повествованием. Король одесских налетчиков Беня Крик выдает замуж свою сестру Двойру. Пышный свадебный ужин во дворе, "туш - ничего кроме туша" на всю Молдаванку, пьяный папаша Крик - "старый биндюжник, слывший между биндюжниками грубияном", невозмутимый тесть Короля Сендер Эйхбаум, у которого было "шестьдесят дойных коров без одной", шумные поздравления, щедрые подношения, разодетые в пух и прах гости, имевшие основания опасаться облавы. А она, по сведениям приблатненной тети Ханы с Костецкой, начнется с минуты на минуту, что особенно возмущает Беню. "Мине нарушают праздник!", - кричит он, и по его приказу друзья аккуратненько поджигают со всех четырех сторон полицейский участок, по какой-то странной случайности в ближайшем кране не оказывается воды, ни о какой облаве уже не может быть речи. Репутация Короля спасена, самолюбие удовлетворено, алиби обеспечено. Но всего этого ему показалось мало. Наказав гостям "выпивать и закусывать", Король самолично прибывает на место пожара, где не отказывает себе в удовольствии покуражиться перед затеявшим облаву приставом: "Доброго здоровьичка, ваше высокоблагородие, - сказал он сочувственно. - Что вы скажете на это несчастье? Это же кошмар..."

Не требуется особая наблюдательность, чтобы узреть в этой истории явное сходство со свадьбой короля воров Гриши Цадрука на Косвенной улице, по крайней мере, в отдельных деталях, концепции, коллизии и торжествующем финале. Правда, на свадьбе Двойры Крик "столы, поставленные во всю длину двора... высовывали свой хвост за ворота на Госпитальную улицу". Но это уже "отзвук" совершенно другой свадьбы, о которой говорила когда-то "вся Одесса", дополняла разными мыслимыми и немыслимыми подробностями, обволакивала дымкой легенды. Поговаривали даже о том, что был объявлен временный мораторий на всяческие "шалости" уголовного элемента, чтобы почтенные гости могли прибыть на свадьбу и возвратиться домой, сохранив подобающие сему случаю роскошные туалеты, серебряные портсигары, золотые часы, бриллиантовые колье и неиспорченное настроение. А это было тогда вовсе не лишним, поскольку весной 1918 года дерзкие налеты, зверские убийства, разбойные нападения следовали одно за другим во всякое время суток, во всех районах города, на улицах, рынках, в магазинах, банках, театрах, ресторанах, иллюзионах и квартирах граждан.

Но гости, пировавшие на громадном, как площадь, дворе дома номер 23 по Госпитальной, ныне Богдана Хмельницкого, улице, чувствовали себя в полнейшей безопасности. Всю ночь возле ворот восседали на конях до зубов вооруженные стражи, которые пропускали гостей только по специально отпечатанным пригласительным билетам и время от времени заезжали во двор, где, не слезая с коней, пили водку за счастье молодых и возвращались на пост. Только это была не более, как чистая подстраховка, успокоение слабонервных, эффектное зрелище, в общем, как говорят в Одессе, понты. Кому бы пришло в голову устроить облаву или сделать налет, зная, что свадьба эта "пела и плясала" под патронатом родного брата невесты Михаила Винницкого, больше, впрочем, известного как Мишка Япончик?

Бабель - студент, 1915 г.Бабель - студент, 1915 г.Звезда шальной удачи Япончика, который, что ни говори, а таки застолбил себе место в истории Одессы и талантом Бабеля остался в литературе под именем Бени Крика, вспыхнула в 1918 году. Герой же "одесских рассказов" действует лет на десять-двенадцать раньше. И, если двадцатитрехлетняя красавица Ита Винницкая вышла замуж по молниеносной безудержной любви, то сорокалетняя изуродованная базедовой болезнью Двойра Крик обрела семейное счастье исключительно благодаря стараниям Бени. Но, в отличие, скажем, от детектива, который с протокольной точностью фиксирует каждую деталь на месте происшествия, талантливый литератор никогда механически не следует всем без исключения реалиям заинтересовавшего его события. Наоборот, он осмысливает их, пробует, как говорится, на зуб, одни отбрасывает, другие вплетает в ткань художественного произведения, сдабривая творческим вымыслом и сочетая с иными, как говаривал Бабель, "случаями из жизни". И получилось так, что две одесские свадьбы, разнесенные во времени и пространстве, стали теми "зернышками", которые, тщательно очищенные автором от шелухи ненужных деталей, прозаичных подробностей, безликих персонажей, "проросли" прекрасным мифом, коим является рассказ "Король"...

Литературная слава, литературные традиции, литературная память Одессы начиналась с Пушкина. А потом, на протяжении всей истории города, в летописи литературной Одессы появлялись имена и произведения, которые выводили ее на высокую орбиту мировой известности. И это уникальное, до сих пор толком не объясненное явление, не угасло даже в начале 1920-х, когда сама связь времен была насильственно разорвана, мораль вывернута наизнанку, привычные понятия подменены грубо налепленными ярлыками: крепкий селянин - кулак, оборотистый купец - кровопийца, толковый фабрикант - эксплуататор, искренний в своей вере священнослужитель - мракобес, боевой офицер - скрытый враг, а добропорядочный старый журналист - буржуазный писака.

Их коллеги, которые волей судьбы и властей не оказались причисленными к этой уничижительной категории, отрабатывали свой пайковый хлеб в редакциях газет различных учреждений, контор, ведомств, комитетов и комиссий: "Станок", "Бюллетень одесской губпятерки по борьбе с кулацким засильем и недосевом полей", "Южный транспорт", "Ведомости одесского потребительского общества", "Профессиональная жизнь"... Они печатались на всякой случайной бумаге - от густого синего цвета "сахарной", которой обвертывали когда- то головки этого давно исчезнувшего продукта, до листов неразрезанных чайных и табачных таможенных бандеролей. К тому же, типографская краска была отвратительного качества. И спустя многие десятилетия на этих разномастных страницах зачастую уже с трудом можно разобрать шапкозакидательские статьи о каких-то никому не ведомых достижениях, пространные рассуждения о мировой революции, которая, если уж не сегодня, то завтра непременно разразится, что-то приветствующие и кого-то клеймящие резолюции митингов, сводки выпечки хлеба в оголодавшем городе, анонсы литературных вечеров, "Почтовый ящик" типа "Гражданин Сиркис, посвящать много места вашему столкновению с преддомкомом Шапиро (Тираспольская, 17) редакция не может", сведения о происшествиях наподобие "Похищен револьвер № 2079, принадлежащий члену Ревтрибунала Колбасину" и многочисленные объявления вроде "Любовный (Стариков) выходит из Елисаветградской федерации анархистов и безусловно вступает в КП(б)У" или "Убедительно прошу т.т. налетчиков, произведших налет на квартиру №1 на Пишоновской, 3, вернуть рукопись "Исторический ход проституции в России" и документ, удостоверяющий личность инженера Ключникова, в противном случае считать недействительным"...

Все это уже в давнем прошлом и сегодня востребовано разве что историками того грустного времени или охочими до колоритных подробностей литераторами. Но живы, печатаемы и читаемы впервые опубликованные на тех газетных полосах произведения набиравших мастерство молодых одесских писателей и поэтов так называемой юго-западной литературной школы, что группировались вокруг газеты "Моряк" на нынешнем Приморском, а тогда бульваре Фельдмана, 1.

Издаваемый одесским районным комитетом Всероссийского союза транспортных рабочих "Моряк" 1921 года, казалось, должен был быть скучнейшей производственной газетой, а остался уникальным явлением в истории одесской периодической печати всех времен, периодов и режимов. Это была, по сути, настоянная на неподвластной политическим бурям морской романтике литературная энциклопедия Одессы тех лет, потому что не найти тогда местного или заезжего писателя и поэта, который хотя бы единожды не печатался в "Моряке". Не избежал этой "участи" и Исаак Бабель. Выпускающим в "Моряке" служил его друг и тезка Изя Лившиц, который, похоже, привел его в редакцию. Но когда я много лет спустя спросил об этом, Исаак Леопольдович ответил в таком смысле, что какая, мол, разница, кто привел, если Бабеля встретили там с распростертыми объятиями.

И оно понятно. Каждый шаг, каждая строка Эдуарда Багрицкого, Валентина Катаева, Юрия Олеши и других одесских "литературных мальчиков" изначально была, что называется, у всех на виду и на слуху. Что же касается Бабеля, то он покинул родной город безвестным выпускником Одесского коммерческого императора Николая I училища, а вернулся в ореоле "столичного писателя", который при благоприятствовании самого Максима Горького изрядно публиковался в тамошних изданиях. И даже самый первый свой рассказ "Старый Шлойме" Бабель еще в 1913 году напечатал не где-нибудь, а в киевском журнале "Огни".

Там же полугодом раньше коротеньким рассказом "На воде" дебютировал Константин Паустовский. Оба одновременно учились в Киеве: Паустовский - на историко-филологическом факультете университета Св. Владимира, Бабель - на экономическом факультете Коммерческого института, и вполне могли познакомиться на каком-нибудь студенческом гульбище, спектакле, вечере поэтов или в редакции. Но судьба свела их в одесской газете "Моряк", где Паустовский, как однажды сказал мне Катаев, "заправлял всеми литературными материалами", будучи помощником ничего не разумевшего в изящной словесности редактора. В этом служебном качестве он, по-видимому, оказался первым читателем рассказа "Король", рукопись которого отправил или, как говорят газетчики, заслал в набор.

А когда курьер доставил из типографии сверстанные полосы газеты, рассказ читала уже вся редакция. И оказалось, что множество людей так или иначе было связаны с Молдаванкой: фактом ли собственного рождения на Раскидайловской, дедом - прихожанином старинной Балковской синагоги, или теткой, посещавшей нововыстроенный костел на той же улице, дядей - биндюжником извозного заведения на Госпитальной, дружками-приятелями с Картамышевской, давней своей статьей об Алексеевском базаре, воспоминаниями о первом поцелуе в сумерках Михайловской площади, первом же фильме, когда-то увиденном в иллюзионе на Прохоровской, или, на худой конец, пиджаком, аккуратно снятом налетчиками на углу Головковской и Мельничной... И теперь всем приятно было отвлечься от злосчастного "текущего момента" и прикоснуться к уходящей в прошлое звонкой, хмельной, разудалой жизни Молдаванки, к тому же, не раскрашенной каким- нибудь заезжим фрайером, соблазнившимся дешевыми хохмами, но запечатленной талантом одессита, который "таки что-то понимает возле того, о чем пишет". Прикасались эмоционально, громко перебивая и безапелляционно оспаривая друг друга, настойчиво порываясь пересказать только что всеми прочитанные эпизоды. И только ответственный редактор газеты товарищ Кардашев после длительного молчания начал было уныло говорить о том, что "еще, мол, неизвестно, как на все потом посмотрят в Губкоме". Но его успокоил заглянувший "на огонек" в редакцию Лев Борев, он же Флауменбаум, заявив, что "в этом учреждении у Бабеля приятелей больше, чем сотрудников во всем вашем "Моряке", вместе с уборщицей и ночным сторожем". Борев был выпускающим в приближенных к "верхам" одесских "Известиях" и говорил авторитетно.

А сотрудников в "Моряке", действительно, было мало, профессионалов еще меньше, но, несмотря на это, они делали хорошую газету. Или, может быть, благодаря этому. Признанным же авторитетом по части газетного дела и всего, что касалось Одессы, единодушно считался Аренберг. Бывший многолетний репортер "Одесских новостей", он знал город, как говорится, вдоль и поперек, все его улицы, переулки, тупики, проходные дворы и спуски, от убогих лачуг Сахалинчика до фешенебельных кварталов Дерибасовской. Я еще имел удовольствие убедиться в этом, когда Александр Анисимович одиноко доживал свой долгий век на Французском бульваре и иногда, сложив на груди руки и откинувшись на спинку стула, "угощал" приходивших к нему колоритными рассказами о старой Одессе. Великолепно он смотрелся и слышался на фоне книжного шкафа, в котором поблескивали старинной позолотой энциклопедические тома Брокгауза и Эфрона, только рассказы его, к сожалению, никто не записал, ни автор, ни собеседники. Сообразно специальности и неистребимому любопытству к жизни, он когда-то с равной степенью интереса водил знакомства с дворниками, оперными тенорами, трамвайными кондукторами, университетскими профессорами, квартирными ворами, директорами банкирских контор, агентами сыскного отделения, профессиональными бильярдистами, писателем Александром Ивановичем Куприным и мадам Песей Друкер, содержательницей публичного дома на Мещанской улице с филиалом на Разумовской... Прочитав рассказ "Король", Аренберг тут же сообщил, что его автор "ни кто иной, как сын того Бабеля, который "до всего этого" держал контору по продаже земледельческих орудий товарищества "Бургаб и Компания" в доме купца Ближенского на Полицейской, 21, угол Ришельевской, там, где теперь расположился отдел Устной агитации Губполитпросвета" и, завершив эту справочно-информационную тираду, с удовлетворением констатировал: "Конечно, у такого папы..."

А самый молодой сотрудник "Моряка", восемнадцатилетний хроникер Яша Кравцов, и вовсе чувствовал себя чуть ли ни именинником, потому что не ранее как месяц назад слушал Бабеля на литературном вечере в университете, где тот читал свои рассказы вместе с Валентином Катаевым и Львом Славиным. Яша числился студентом Политехнического института, но окончательно забросил это дело и, единственный из всех сотрудников редакции, сохранил верность газете. Правда, выше должности заместителя редактора его никогда "не пущали", но он проработал в "Моряке" до самой пенсии. Потом, обстоятельствами жизни вынужденный переехать в Харьков, Яков Григорьевич радушно и радостно встречал долгожданных гостей из Одессы, с любовью и нежностью говорил о "Моряке", начал было писать о нем мемории. Но судьба не одарила его долголетием Аренберга.

Четырьмя годами старше Кравцова был Николай Иезикиелевич Подорольский, которого по молодости лет тогда называли Колей, а всю последующую жизнь Николаем Александровичем, так как в безбожной стране его восходящее к библейскому пророку отчество звучало если не вызывающе, то архаично. Сын кандидата права и студент университета, Коля в голодные годы перебивался корректором в "Моряке". В этой же должности там состоял его тезка - Николай Иванович Харджиев, приятель Багрицкого, впоследствии известный литературовед, собиратель, исследователь и редактор собрания сочинений поэта Велемира Хлебникова. Харждиев видел Бабеля в редакции, встречался с ним в бытность обоих в Москве, помнил о нем массу прелюбопытных историй, к которым когда-нибудь еще стоит вернуться, но к публикации рассказа "Король" касательства не поимел, поскольку при дележе работы он достался коллеге Подорольскому. А при всем пиетете, с коим относились к Бабелю, тогда мало кто подозревал, что у него, как говорят в Одессе, "еще все спереди", и корректоры не вырывали друг у друга из рук его рукописи. Пробиться в кумиры одесситов было трудно - сами "не локши". И, наверное, окажись каким-то чудом в редакции даже любимый Бабелем Ги де Мопассан, его приветили бы, попотчевали морковным, за неимением другого, чаем, профессионально порасспросили о мореходных качествах его яхты "Бель Ами" или о чем другом, но никто не ползал бы вокруг на коленях, в вожделении поцеловать край сюртука или хоть мельком глянуть на рукописи классика.

А рукопись "Короля" по чистой, но запомнившейся на всю жизнь случайности, готовил к печати Подорольский. И потому он, в отличие от других сотрудников "Моряка", которые, насладившись рассказом, спешили передать полосу другим и включиться в смакование содержания, подробностей и деталей, прочитал его не един, а целых четыре раза. По тогдашней газетной технологии, корректор перво-наперво должен был вычитать рассказ после перепечатывания его редакционной машинисткой, но Коля так увлекся, что, не отрываясь, прочитал до конца и лишь потом повторил это действо с карандашом в руке. Вслед за тем он прямо в типографии правил еще сырые гранки с только что оттиснутыми строчками "Короля" и, наконец, окончательно выверял текст уже в сверстанных газетных полосах. Но, невзирая на служебное рвение Подорольского, рассказ Бабеля вполне мог тогда не попасть в номер.

Дело в том, что это был 100-й номер "Моряка", приуроченный к десятилетию газеты, и редакция планировала выпустить его ни больше, ни меньше, как на двадцати страницах. Но бумагу тогда не купить было ни за какие деньги, потому что все ее запасы давно учли и расходовали строго по лимиту. Только охота пуще неволи, и выход, казалось, был найден: "Моряк" выходил на четырех страницах, и если бы по четыре предыдущих и последующих газеты напечатать в половинном объеме, можно было сэкономить бумагу для двадцатистраничного юбилейного номера. Предыдущие номера, действительно, вышли в сокращенном варианте, что же касается последующих, то перед самым выходом газеты оказалось, что под них авансом бумагу не выдадут. И пришлось оборвать уже подготовленный к печати номер на 12-й странице, срочно подверстав к ней выходные данные. А надпись на первой полосе "В этом № 20 стр." перебрать забыли, и она осталась напоминанием о том давнем эпизоде. Остался и рассказ Бабеля, который, окажись он не на девятой, а, допустим, на тринадцатой полосе, "слетел" бы с номера, как оно произошло с другими материалами, которые нам неизвестны.

Но и то, что было напечатано, позволяет считать этот номер уникальным не только по юбилейной нумерации. Исследователь прошлого морской печати, морского транспорта и морских же общественных организаций не пройдет мимо очерка Незнакомца (Бориса Флита) о старом одесском порте или многочисленных материалов по истории "Моряка", в том числе написанной пятистопным "онегинским" ямбом пространной поэмы Боцмана Якова, как подписывался в этой газете поэт Яков Давыдов, он же Ядов, он же автор известной песенки "Бублички". Нашлось в "Моряке" место и для стихотворений Эдуарда Багрицкого, Эммануила Германа, оставшегося в литературе под псевдонимом Эмиль Кроткий, поэта и теоретика поэзии Георгия Шенгели, который еще в 1919 году при белых оказался в Одессе, прижился и стал полноправным участником местной "литературной бражки", как однажды назвал ее Лев Славин. Оттолкнувшись от прозаичного факта прибытия в порт американского угольщика "Камилло Гильберт", К.Паустовский написал и напечатал в юбилейном номере романтичное стихотворение "Вы помните, - у серого "Камилла" / Ныряли чайки, словно хлопья снега..." А Изя Лившиц, не рассекречивая свое авторство и скромно подписавшись "И.Л.", поместил там акварельной прозрачности стихотворение "Смеялось море..." и переводы из французского поэта Жана Ришпена.

Лившиц потом всю жизнь работал художником по оформлению книги, но в юности увлекался литературой, тем самым отдав дань традиции Коммерческого училища, где учился вместе с Бабелем. Многие выпускники этого учебного заведения, невзирая на его специализацию, связали свою жизнь, как тогда говорили, с письменным трудом: Израиль Литман был корреспондентом ростовской газеты "Приазовский край", Иван Ксидиас редактировал в Одессе "Южную мысль", Шейнгауз сотрудничал в "Одесских новостях", а Михаил Каннер - в парижской "Фигаро", Лев Никулин стал прозаиком, Александр Биск - талантливым поэтом, переводчиком и мемуаристом... Во времена Бабеля постоянный интерес к литературе поддерживал среди учеников преподаватель французского языка, выпускник лицея Мишле, бакалавр словесных наук Сорбонского университета мосье Вадон. И в училище все знали, что Бабель дружил с Вадоном, бывал у него в Воронцовском переулке, 8 и потом на Новосельской, 75, знаком с его друзьями - одесскими французами. Не без его влияния Бабель пристрастился к Мопассану и свои первые, к сожалению, не дошедшие до нас рассказы, написал на французском языке. А какое теплое, полное любви и благодарности письмо Бабель отправил Вадону из Парижа, где он, стараниями учителя, "не оказался глухим и немым". По этой же причине вполне профессионально были исполнены переводы Лившица, напечатанные рядом с рассказами Бабеля и Катаева.

Валентин Катаев дал в юбилейный "Моряка" не лишенный автобиографичности, но фантастический и даже мистический рассказ "Сэр Генри и черт" об Одессе, прозрачно названной "осажденным городом, в который должны были вступить враги с красным знаменем". В этом номере вообще не оказалось ни одного, восхваляющего новые порядки произведения, хотя к тому времени такой трескучей белиберды уже накропали предостаточно. Но гайки еще не были окончательно закручены, и некий суровый гражданин в наглухо застегнутой, несмотря на июньскую жару, гимнастерке оттиснул на представленных ему газетных полосах лиловый штампик "Р.В.Ц", что означало "Разрешено военной цензурой". Без этого не то что газету, но какую-нибудь афишу или даже этикетку не приняла бы к печати ни одна типография.

Судьба одесских типографий, в полном соответствии со спецификой этих предприятий, была напрямую связана со сменой многочисленных властей и политической ситуации в городе. "Красные" национализировали типографии весной 1919 года. В конце лета "белые" возвратили их тем владельцам, которые еще предусмотрительно не отбыли за границу. Полгода спустя снова пришли "красные" и типографии, как говорят в Одессе, обратно национализировали, многие прикрыли, оставшиеся поставили под неусыпный контроль, пронумеровали и обозвали "советскими". В одной из них, "7-й Советской", бывшей типографии Южно-Русского общества печатного дела на Пушкинской, 18, в начале 1920-х работал выпускающим И.Бабель. И позднейшие сетования писателя на то, как порой небрежно, скучно, с небольшими полями, тусклым шрифтом и досадными опечатками выпускают его книги, свидетельствуют о том, что он таки поднаторел в полиграфическом деле на Пушкинской, 18. А "Моряк" вместе с несколькими другими газетами и журналами печатался во "2-й Советской типографии", ранее принадлежавшей Всероссийскому земскому союзу. В глубине старинного дома в Красном переулке, 11, укрылось двухэтажное здание, где "Король" Исаака Бабеля был впервые переведен в свинцовые полосы набора и лег на бумагу печатными строчками. От широких дверей типографии через двор, подворотню и тротуар до самой мостовой тянулись узенькие рельсы, по которым утром 23 июня 1921 года вывезли на вагонетке перевязанные шпагатом пачки юбилейного номера "Моряка", уложили на классическую одесскую тачку о двух колесах, и старый тачечник поволок ее по Красному переулку, Дерибасовской, Екатерининской на бульвар, где одна из комнат редакции была отведена под экспедицию.

Исаак Бабель, 1922 г.Исаак Бабель, 1922 г.В те дни в Одессе проходила представительная конференция водников, на которой в виде подарка раздавали "золотой", как его тотчас назвали, юбилейный номер "Моряка". Делегаты же, в свою очередь, "учитывая значительность и ценность газеты для всей морской семьи", приняли решение о "натурпремировании" сотрудников "Моряка", что означало выдачу различных жизненно необходимых вещей, предметов и продуктов - от баночки сливового повидла до "деревяшек". Эти античной простоты сандалии на деревянной подошве с ремешками составляли непременную принадлежность гардероба обнищавших одесситов, а нищета и зависть, ведь, родные сестры. И когда "деревяшками" однажды "натурпремировали" всеми уважаемого Аренберга, это вызвало неподдельное возмущение одного сотрудника. "Зарежьте меня на куски, - взывал он, - если можно взять в голову, почему обувь выдают Аренбергу, когда я раньше него записался в союз" Имелось в виду, конечно, не государственное образование, но профессиональный союз, без членства в котором тогда и шага нельзя было ступить, в чем, как говорится, лишний раз убедился Остап Бендер, узрев в летнем кооперативном саду города Арбатова безжалостное предупреждение "пиво отпускается только членам профсоюза".

"Натурпремирование" за юбилейный "Моряк" выдавали в помещении Райкомвода - районного комитета водников на Гоголя, 5, куда и прибыли журналисты, чтобы - подумать только! - безо всяких карточек получить по два фунта почти уже забытого сахара, буханке черного хлеба и четверти фунта настоящего табака, который даже курящая публика тут же пыталась сменять на сахар: "Или я больной курить махорку?" Это было грустное зрелище, когда люди, недавно составлявшие интеллектуальную элиту города, тихо радовались нежданно-негаданно свалившемуся на них "богатству", от которого еще несколько лет назад ломились полки гастрономических магазинов Ришельевской и съестных лавок Малой Арнаутской улицы. И только Ядов, укладывая продукты в мягкую кошелку из переплетенных кожаных звеньев, не удержался от ироничного вздоха: "Почти как у Навроцкого". В былые времена и в собственном доме возле Городского театра Василий Васильевич Навроцкий издавал респектабельную газету "Одесский листок", дельных авторов ценил и платил им соответственно. Все это помнили, поняли и промолчали. Только стоявший рядом Аренберг с красноречием Бени Крика и уходящей в прошлое учтивостью полушепотом сказал: "Яша, будьте так любезны, замолчите свой рот! Вы что, малахольный!? Или захотели на Маразлиевскую?" На Маразлиевской, к тому времени уже переименованной в улицу Энгельса, находилась Губчека, оказаться там никому не хотелось, но никто от этого не был застрахован. А за примером далеко ходить не нужно было, публика еще не забыла, как год назад в это учреждение угодил Валентин Катаев и выкарабкался исключительно благодаря заступничеству влиятельного приятеля - любителя литературы. Но никому не могло прийти в голову, что спустя немногим более полутора десятка лет уже на "московскую Маразлиевскую", сиречь Лубянку, попадут и не выйдут оттуда их собрат по журналистскому цеху, к тому же секретарь Губкома, Сергей Ингулов, казавшийся таким всесильным заведующий одесской "Югроста" поэт Владимир Нарбут и автор только что напечатанного в "Моряке" рассказа "Король".

Судя по тому, что в заголовке не проставлена цена, юбилейный номер "Моряка" не предназначался для продажи. Но после раздачи его делегатам конференции некоторое количество экземпляров осталось в редакции, часть тиража передали в клуб водников при Райкомводе и новоявленный театр "Красный моряк" - бывший иллюзион "Экспресс" на Дерибасовской угол Преображенской, вернее, на Лассаля угол Троцкого, потому, что эти улицы переименовали и называть их по-старому было еще привычно, но уже нелояльно.

Так или иначе, но одесситы "познакомились" с героем рассказа, фамилия которого кое-кому была известной, поскольку на Екатерининской, 87, проживала с обширным семейством мадам Гитля Крик. Другое дело, что мы не знаем, пересеклись ли где судьбы Криков и автора, или он просто услышал, запомнил и удачно использовал эту "громкую фамилию". "Знакомство" же оказалось приятным, так как сработал давно известный литературоведам феномен, заключающийся в том, что читатели нередко отдают свои симпатии теоретически отрицательному герою. Подобное случалось, к примеру, с персонажами плутовских романов и земляком Бени Крика, Остапом Бендером, который чтил уголовный кодекс, но, по крайней мере, в "деле Корейко" прибегнул к откровенному шантажу. Правда, он гуманно приучал своего "контрагента" к мысли о том, что деньги придется отдать, посылая обескураживающие телеграммы вроде "Грузите апельсины бочках..." или "Командовать парадом буду я". Но у каждого мастера свой почерк и, в отличие от "великого комбинатора", Беня, ничтоже сумняшеся, попросил Эйхбаума положить "под ворота на Софиевскую, 17, двадцать тысяч рублей", чистосердечно предупредив, что "если вы этого не сделаете, так вас ждет такое, что это не слыхано, и вся Одесса будет о вас говорить". Кстати, иногородним читателям было совершенно до лампочки, где находятся те ворота. Одесситы же, которые помнили, что на Софиевской, 19 когда-то помещался военно-окружной суд, уразумели, что баловаться рэкетом рядом с этим учреждением мог только такой фартовый парень, как Беня Крик.

И он занял свое место между литературными героями-одесситами, добывавшими себе хлеб трудами не самыми праведными: прожженным аферистом времен порто-франко Маркусом Владимировичем Пробкерманом - персонажем повести Осипа Рабиновича "История о том, как реб Хаим-Шулим Фейгис путешествовал из Кишинева в Одессу...", выписанным с жестким горьковским реализмом портовым вором Челкашем, молдаванским сутенером, тезкой Короля Беней Аккерманским из романа Семена Юшкевича "Улица", промышлявшими на причалах да в пакгаузах мелкими воришками - "кадыками", с состраданием изображенными в рассказах Лазаря Кармена...

Но в этой колонне или шеренге рядом с Беней Криком мог стоять разве что "некто рослый, самоуверенный, в щегольской сюртучной паре цвета морского песка, в отличном белье - розовом с белыми полосками, с пунцовой розой в петличке... На носу темно-синее пенсне, на руках палевые перчатки, в левой руке черная с серебром трость, в правой - голубой носовой платок". И являлся сей персонаж рассказа А.И.Куприна "Обида" главой делегации одесских воров, которая заявилась к местным адвокатам и настоятельно попросила принять к сведению, что, вопреки крайне оскорбительной для них информации некоторых газет, их коллеги не только не принимали участие в недавнем еврейском погроме, но помогали несчастным - это было проиллюстрировано конкретными примерами. А в подтверждение полномочий высокой депутации адвокатам продемонстрировали искусство входившего в ее состав взломщика несгораемых касс, карточного шулера и воров различной специализации - квартирного, трамвайного, железнодорожного и пароходного...

История эта на первый, да и на второй взгляд невероятная, но, как известно, в Одессе все возможно. По словам Веры Богомолец, дочери присяжного поверенного Антона Антоновича Богомольца, ее отец был в числе принимавших воровскую делегацию, о чем поведал давно дружившему с ним Куприну. Но, подобно тому, как фактологической основой своего рассказа Бабель сделал свадьбы на Молдаванке, Куприн творчески интерпретировал эту доподлинную историю, придав ей четкую социальную направленность и гуманистическую сущность. В результате получилось, что колоритностью своей, налетом буффонады, претензией на элегантность, витиеватостью речи, намеком на эрудицию, некоей сентиментальностью и обостренным чувством собственного достоинства персонажи их рассказов - Беня Крик и глава делегации одесских воров изрядно смахивают друг на друга. И это вполне объяснимо, если учесть, что время действия рассказов практически совпадает, имидж представителей криминальной элиты был довольно типичен, а Куприн, к тому же, тяготел к солнечной литературе Юга. Не случайно, наверное, составляя для жены перечень авторов, коих обязательно нужно прочитать, Бабель включил туда Куприна.

К сожалению, рассказ "Обида" сейчас мало известен, потому что переменчивы судьбы литературных произведений и не всегда зависят от их достоинств. Одни, в лучшем случае, остаются в истории литературы, другие - в самой литературе. "Король" Исаака Бабеля остался в литературе, но это...не совсем тот рассказ, который одесситы прочитали в "Моряке" летом 1921 года.

Друзья и близкие Исаака Бабеля оставили свои воспоминания о том, как он "вышагивал" фразы, записывал их на собственноручно нарезанных узеньких листках, аккуратно зачеркивал ненужные слова, пользовался самой что ни на есть простой ручкой и чернила наливал в маленькую бутылочку, поскольку при его кочевой жизни тяжеленные помпезные чернильницы были вовсе ни к чему.

Только все это лишь зримая сторона дела, более относящаяся к процессу нанесения букв на бумагу, нежели собственно к творчеству. Правда, Константин Паустовский в прелестной, но уж очень беллетристической автобиографической повести "Время больших ожиданий" приводит якобы слышанные им от самого Бабеля в Одессе откровения о собственном творчестве и уверяет, что видел "все двадцать два варианта" одного его рассказа. А Татьяна Иванова, имевшая возможность лицезреть Бабеля за работой, со всей категоричностью утверждает, что он предварительно полностью обдумывал рассказ и потом сразу записывал его набело безо всяких вариантов. Наверное, каждый из них был в чем-то прав, а в чем-то заблуждался, потому что, как с подкупающей откровенностью писала хорошо знавшая Бабеля еще по Одессе Татьяна Стах, "сокровенного процесса его творчества...никто не знал. Этим таинством он не делился".

Но так уж устроен человек, что, соприкоснувшись с шедевром, будь-то великолепное здание, благородных обводов античная ваза, полотно живописца, строфа Пушкина или строка Бабеля, он неизменно задается вопросом: "А как это сделано?". И, хоть неисповедимы пути творчества, узенькую тропинку его иногда удается нащупать, изучая черновые рукописи писателя или поэта. Другое дело, что они, зачастую, начинают жить своей жизнью, их дарят, теряют, похищают, продают, покупают, коллекционируют, преднамеренно утаивают или, наоборот, печатают без ведома автора. Но это еще, как говорится, полбеды. Куда хуже, когда с виду такие безобидные страницы становятся объектом пристального внимания власть предержащих со всеми вытекающими из сего факта, порой трагичными, последствиями. Известно ведь, что после гибели Пушкина люди Бенкердорфа перелопатили его рукописи и пронумеровали каждый их лист. Но при этом, к счастью, ничего не пропало, и литературоведы уже много десятилетий скрупулезно изучают все авторские вставки, изъятия, изменения, ошибки, описки и рисунки, выведенные задумчивым пером.

Исаак Бабель, рис. Юрия Анненкова, 1928 г.Исаак Бабель, рис. Юрия Анненкова, 1928 г.А рукописям Бабеля и вовсе выпал жребий, еще более тяжкий, чем их расстрелянному автору, потому что неизвестность всегда мучительней самой страшной правды. При его аресте весной 1939-го подчистую забрали из дома рукописи, записные книжки, блокноты, выдрали даже титульные листы книг с дарственными надписями авторов. А потом заплечных дел мастера поняли, что, как ни крути, все это не удастся даже формально использовать в качестве вещественных доказательств выдвинутых против писателя нелепых обвинений, тем более, что Бабеля ждал не суд, но предрешенная расправа. А для нее, кроме топора или пули, ничего не нужно, ни вещественных доказательств, ни свидетельских показаний. Рукописи изъяли тогда из сфабрикованного следственного дела, упаковали в семь пакетов, опечатали кроваво-красным сургучом и ... с тех пор судьба их в прямом и переносном смысле остается тайной за семью печатями. После реабилитации И.Э.Бабеля в 1954 году его вдова А.Н.Пирожкова, одесский литературовед А.А.Владимирский через своего фронтового товарища, сделавшего в Москве головокружительную карьеру, Союз писателей и Комиссия по литературному наследию репрессированных писателей неоднократно пытались было отыскать рукописи, но они будто в воду канули, или в трясину Лубянки, что еще безнадежней.

А следственное дело Бабеля сохранилось, рассекречено и свидетельствует, в частности, о том, что загублены были рукописи еще неопубликованных произведений, написанных в последние восемь лет. Что же касается рукописи раннего рассказа "Король", множество раз напечатанного в сборниках писателя, то она, по-видимому, уже не представляла для автора никакого интереса и на момент ареста даже не хранилась в его архиве. Не оказалось ее и среди того десятка дошедших до нас рукописей, которые Бабель дарил, а в последние годы, возможно, предчувствуя беду, вроде как забывал у друзей. И все-таки у нас осталась возможность получить, по крайней мере, общее представление о работе Бабеля над первым из "Одесских рассказов", над его абзацами, фразами, словами и знаками препинания...

После опубликования в "Моряке" рассказа "Король" Бабель еще полгода прожил в Одессе, потом уехал на Кавказ и лишь в конце января 1923-го возвратился на Ришельевскую, 17. Дом, памятный радостями детства и надеждами юности, встретил тишиной и унынием - сестра мечтала вырваться из Одессы поначалу хотя бы в Москву, но денег на переезд не было, отец пребывал в печали и подавленности, потому, что потерявший все переносит лишения тяжелей того, кто не имел ничего. У него хватило ума не заглотнуть наживку НЭПа, но он остался не у дел и, казалось, вообще еще не отдышался от того кошмара, когда одесских предпринимателей, его коллег, компаньонов, комиссионеров и поставщиков выводили в расход, ставили к стенке, шлепали, отправляли "в штаб Духонина", разменивали... Где еще, в какой стране, в каком языке развелось столько циничных синонимов зловещего глагола "убить", как у нас в те многострадальные времена, когда человеческая жизнь ровным счетом ничего не стоила? Недаром ведь ходила по Одессе пущенная каким-то неутомимым хохмачом горькая острота насчет того, что "жизнь - копейка, а разменять можно".

И в 1923 году еще постреливали на Маразлиевской, но первый акт трагедии вроде бы кончился, а в антракте начали складываться правила продолжавшейся потом десятилетия игры на выживание, сообразно которым можно было думать одно, говорить или писать - другое, делать или не делать - третье. И уже ни кого не удивляло, что спичечная фабрика на Бугаевке именовалась "Пламя революции", живописные дачи Вальтуха на Малом Фонтане - "Дачи им. Ильича", богадельня на Старопортофранковской - "I-й Советский Дом призрения", газета - "Комсомольский крокодиленок"... Появились идиотские аббревиатуры типа ГУБИКО, сиречь, Губернское инвалидное кооперативное объединение, на Пересыпи, где когда-то денно и нощно грохотал завод Гена и гудела мельница Вейнштейна, гремели марши в "Клубе 4-х повешенных"... И благожелательная, если не сказать хвалебная, статья о Бабеле "в круглых очках под низким козыречком кепки, с неторопливой улыбкой добрых припухлых губ" называлась не иначе, как "Токарь по революционному металлу".

Среди всего этого сумасшедшего дома, коим обернулась идеологическая вакханалия, совершеннейшей пародией на старую Одессу открывались заведения вроде салона мадам Павловской "Уход за красотой лица и тела" или мастерской Шаи Фурмана, решившего осчастливить одесситок "окраской, завивкой и переделкой страусовых перьев". А ресторанчик "Новая Бавария" заявил о себе рифмованной рекламой, автору которой, случись он рядом, нетерпимый к халтурным "штукам" Багрицкий незамедлительно надавал бы по физиономии: "В переулке Театральном/ В помещении подвальном/ Вновь открылся ресторан./ Кушай всяк, что пожелает,/ Слушай - музыка играет/ И веселье всем гостям" В общем, как говорил в таких случаях Бабель, "дело - вата". Некогда блистательная столица Юга стремительно превращалась в "уездный город N", в заштатную советскую провинцию со всеми ее родимыми чертами, черточками и признаками. "Этого раньше в Одессе не было, - и этим она сейчас очень плоха - провинциализмом", - написал Бабель Изе Лившицу, отметив, что и литературы тут нет.

В отличие от Константина Паустовского, Ильи Эренбурга и многих других известных прозаиков, Бабель никогда не грешил стихами, тем не менее тонко чувствовал поэзию, был хорошо знаком потом в Москве с Сергеем Есениным и считал его лучшим поэтом тогдашней России, а Пушкина - "вечным спутником". Каково же ему читать в Одессе такие, с позволения сказать, "шедевры" как "Вулкан по внешности затих" или "Нам не страшен хаос, развалины, руины, /Мы все построим вновь из ничего". Это могло показаться бы просто смешным, если бы не печаталось в городе, где еще в "ближнем прошлом" постоянно жили или надолго приезжали Аркадий Аверченко, Иван Бунин, Хаим Бялик, Лазарь Кармен, Александр Куприн, Менделе Мойхер-Сфорим, Александр Федоров, Шолом-Алейхем... Но одни "старики" умерли. Другие, не приняв игры, выехали за границу. А молодые таланты народившейся в Одессе юго-западной литературной школы - Аделина Адалис, Вера Инбер, Валентин Катаев, Юрий Олеша - выходили на "тропу славы" в Москве, туда же, заручившись рекомендацией Бабеля, укатили не оперившиеся еще Сергей Бондарин и Семен Гехт, Илья Ильф и Лев Славин, что называется, сидели на чемоданах, подававший надежды семнадцатилетний Сема Кирсанов еще не покинул родной город только стараниями своенравной мамы - мадам Корчик и юная Танечка Сосюра уже придумала себе широко известный потом псевдоним Татьяна Тэсс. По большому счету в Одессе остался лишь бронзовый Пушкин на бульваре Фельдмана и полуголодный Багрицкий в подвале на Белинской, где он писал стихи о Летучем Голландце, Бастилии, Уленшпигеле, перемежая их панегириками Октябрю, Красной Армии и "вселенскому огню революции". Все это он регулярно печатал в "Моряке", местных "Известиях" и журнале Губполитпросвета "Силуэты", которые в одночасье, гостеприимно и гонорарно распахнули свои страницы перед Бабелем. Правда, с присущей ему самоиронией Бабель объяснял такое внимание к своей персоне и творчеству исключительно тем, что он "здесь рак на безрыбье", но это было, конечно, не так.

Исаак Бабель с первой женой Евгенией Гронфейн, Бельгия, 1928 г.Исаак Бабель с первой женой Евгенией Гронфейн, Бельгия, 1928 г.Одесские "Известия" редактировал тогда Макс Осипович Ольшевец, журналист, критик, поклонник Бахуса, на алтарь которого в конце концов положил свою карьеру, и почитатель Бабеля, благодаря чему остался в истории литературной Одессы. Спустя всего десять дней после его приезда, Ольшевец напечатал рассказ Бабеля из коннармейского цикла, потом еще и еще. А в понедельник, 14 мая 1923 года, для читателей вечернего выпуска "Известий" неделя началась и три дня продолжалась публикацией рассказа "Король". Повторно печатая его в Одессе, Бабель отнюдь не нарушал писательскую этику, поскольку "Моряк" был хоть популярным, но ведомственным изданием, а губернская газета "Известия" имела намного больше читателей. К тому же, те, кто помнили первую публикацию "Короля", не могли не заметить, что за два года рассказ "повзрослел", как взрослеет подросток, превращаясь в юношу, когда черты лица становятся тверже, чувства определенней, поступки осмысленней. И это полностью соответствовало творческому методу Бабеля, у которого, по его словам, была "особая какая-то любовь к переделкам". Считалось, что он одержим краткостью, а он неутомимо добивался точности, которая не терпит многословия. Следы этой мучительно трудной, но единственно желанной для него работы, множеством авторских правок остались во второй редакции рассказа "Король"...

"Как сделался Беня Крик, налетчик и король налетчиков, зятем Эйхбаума, человека, который здоровался за руку с Ашкинази, человека, у которого было шестьдесят дойных коров без одной? Тут все дело в налете", - сперва написал Бабель. Но рассказ адресован не только одесситам, а кто еще, кроме них, слышал о вальяжном банкире с Ришельевской улицы? Помимо этого, для обитателей Молдаванки десятки коров Эйхбаума были куда более весомым свидетельством значимости, чем символичное рукопожатие банкира, которого они в глаза не видели. И автор вычеркивает слова об Ашкинази, а первую фразу разделяет надвое, приблизив их звучание к притче: "Как сделался Беня Крик, налетчик и король налетчиков, зятем Эйхбаума? Как сделался он зятем человека, у которого было шестьдесят дойных коров без одной? Тут все дело в налете".

В разгар налета хозяин предложил переговоры, в результате которых Беня получил деньги и "представителями всех бандитских организаций была гарантирована Эйхбауму неприкосновенность и выдано в том удостоверение с печатью". Но читателю непонятно, откуда взялись эти "представители", если Беня с Эйхбаумом говорили с глазу на глаз. И в последующей редакции сказано только, что "Эйхбауму была гарантирована неприкосновенность и выдано в том удостоверение с печатью". Поскольку же гарантию дал не кто-нибудь, а Король, то совершенно очевидно, что она распространялась и на его коллег.

Поначалу пространно была описана и встреча Бени с будущей невестой, когда она во время налета выбежала в вырезной рубашке на скотный двор отца: "В ту минуту Король был побежден. Эта девушка - нежная и жирная, с красноватым и бессмысленным личиком, могучая, как новобранец, поросшая рыжим шелковистым пухом - эта девушка, величественная и бесстыдная, как земля, с ужасной силой рванула в сухом и страстном теле бандита те струны, что родят в мужчине, полном действия, животную, грызущую, неутомимую любовь к самке". Только в полумраке двора вряд ли можно было разглядеть щедро приведенные автором натуралистические подробности, нежность девушки как-то не ассоциируется с могучестью новобранца, и к слову "любовь" лучше бы подобрать другие эпитеты. Но, переделывая этот эпизод, Бабель не уточнил и даже не сократил длиннющую фразу, а попросту...выбросил ее. И чувства Бени Крика сразу обрели возвышенность, а для описания всего случившегося с ним вполне достаточно оказалось одной фразы, коей была придана афористичность: "И победа Короля стала его поражением".

Через два дня Король, что называется, кнутом и пряником уговорил Эйхбаума выдать за него дочь и, как было сказано у Бабеля, "свадьбу Бени сыграли вдали от Одессы. Первые три месяца новобрачные прожили в тучной Бессарабии, среди винограда и любовного пота. Потом Беня вернулся в Одессу и сделался честным человеком, за ним осталось только верховное наблюдение над нравами и обычаями корпорации". Автор не объясняет, почему эта свадьба не отгремела по первому разряду в Одессе, но можно предположить, что богач Эйхбаум не хотел афишировать брак своей дочери с налетчиком, пусть даже он был Королем. Только пошел бы на такое унижение Беня Крик, который даже облаву во время свадьбы сестры посчитал оскорблением? А разве тучность Бессарабии ограничивается одним виноградом? И стоит ли считать честным человека, являвшегося, по сути, душой воровской группировки? Все эти вопросы полностью снимает новая редакция абзаца, в котором уже ничего не говорится о свадьбе Короля вдали от родной Молдаванки, тучность Бессарабии дополнена "обильной пищей" и вместо рассуждений о в одночасье наступившей честности Бени говорится о цели его возвращения в Одессу: "Новобрачные прожили три месяца в тучной Бессарабии, среди винограда, обильной пищи и любовного пота. Потом Беня вернулся в Одессу для того, чтобы выдать замуж свою сестру Двойру, страдающую базедовой болезнью". После этих слов Бабель вписал ранее отсутствовавшую фразу: "Итак, вернемся к свадьбе Двойры, сестры Короля", которая стала "монтажным переходом" к следующему эпизоду. Но автор, по-видимому, еще нащупывал "стык" и потом отредактировал ее следующим образом: "И вот теперь, рассказав историю Сендера Эйхбаума, мы можем вернуться на свадьбу Двойры Крик, сестры Короля".

...В 1991 году в Москве вышел долгожданный двухтомник Бабеля, впервые претендовавший на статус полного собрания сочинений. Иллюстрировал его тогда еще одесский художник Виктор Векслер, а комментарии составил литературовед Сергей Поварцов, который после реабилитации писателя одним из первых начал серьезно заниматься его творчеством. Тем не менее, упоминая первую публикацию "Короля" в одесский газете "Моряк", он лишь походя отметил, что в последующие публикации "автором внесен ряд изменений". А вот это, мягко говоря, не совсем точно, поскольку изменениям подверглось более двух третей текста, причем Бабель не только вносил их, но и "выносил".

Исаак Бабель, 1931 г.Исаак Бабель, 1931 г.К примеру, выбивались из контекста и потому не "дожили" до публикации в "Известиях" пришедшие с налетчиками на свадьбу "любовницы или жены - рослые девки с крутыми шеями и грудью упругой, как черные мячи". Вдвое сократилось описание того, как "над мертвыми гусиными головками качались пышные белые цветы, такие пышные, как белые султаны на черных похоронных лошадях". Но мертвые головки купно с похоронными лошадьми диссонировали со свадебным весельем. И пришлось Бабелю найти для цветов более точное сравнение, попутно заставив их не качаться, а покачиваться, так как качаться им не от чего было: "Над мертвыми гусиными головками покачивались цветы, как пышные плюмажи". В таком виде эта фраза заподлицо с соседними легко стала на свое место.

Бабелевская проза вообще так тонко сбалансирована, что наличие, отсутствие, замена или перемещение одного слова сказывается на точности повествования. Так, первым читателям рассказа папаша Крик явился "вдрызг пьяным". Конечно, старый биндюжник, "слывший между биндюжниками грубияном", мог до такой степени напиться на свадьбе собственной дочери. Но в этом блаженном состоянии он вряд ли уловил бы легкий запах гари и, тем более, адекватно отреагировал на него по-молдавански "изысканной" тирадой: "Беня, ты знаешь, что мине сдается? Мине сдается, что у нас горит сажа". И мы не услышали бы "королевский" ответ Бени Крика, который прекрасно знал, что никакая это не сажа горит, а подожженный по его велению полицейский участок: "Папаша, пожалуйста, закусывайте и выпивайте, пусть вас не волнует этих глупостей..." Этим диалогом Бабель пожертвовать не мог и "протрезвил" старика Крика из стадии "вдрызг пьяного" до просто пьяного человека, более, кстати, естественного на той свадьбе, нежели человек трезвый, а потом поменял местами слова "закусывайте" и "выпивайте". Как однажды выразился старый рабкор Алексей Борисов со Степовой улицы, "Бабель в алкоголь не вникал", да и напился-то по-настоящему лишь раз в жизни - на свадьбе Сергея Есенина. Но он понимал, что заставить биндюжника сначала закусить, а потом выпить, дело безнадежное...

Некоторые эпизоды в своей первой редакции напоминали не очень точный репортаж с места событий: "Беня отбил замки у сарая и стал выводить коров по одной. Их ждал парень с коротким, но широким ножом. Он опрокидывал коров с одного удара и погружал нож прямо в коровье сердце. На земле, залитой кровью, факелы расцветали, как огненные розы с коралловыми лепестками. Работниц отгоняли выстрелами из револьверов. Налетчики стреляли в воздух, потому что, если не стрелять в воздух, можно убить человека". И если сквозь ночную мглу попытаться разглядеть то, что происходило на скотном дворе Эйхбаума, то, как говорят в Одессе, "об чем мы видим?" Мы видим, что Королю, который должен задавать тон налету и отвечать за все, в том числе за такое нешуточное дело, как пальба в тиши уснувшей Молдаванки, отведена, по сути, роль подсобника, выводящего коров на заклание. Мы видим короткий, но широкий нож, форму которого, вообще-то, не различить в зыбком свете факелов. Мы видим налетчиков с револьверами в то время, как двумя абзацами ниже говорится о "дружелюбных браунингах", которые, как известно, относятся к пистолетам - эту премудрость Бабель усвоил еще в Конармии, когда она в 1920 году "гуляла" по городкам и местечкам несчастной Галиции. И, наконец, мы видим, что факелы, отражаясь в лужах крови, расцветают, как огненные розы, - великолепная метафора, не нуждающаяся в "обрамлении" коралловыми лепестками. Все это Бабель увидел раньше нас и почти все переписал: "Беня отбил замки у сарая и стал выводить коров по одной. Их ждал парень с ножом. Он опрокидывал корову с одного удара и погружал нож в коровье сердце. На земле, залитой кровью, факелы расцветали, как огненные розы, и загремели выстрелы. Выстрелами Беня отгонял работниц, сбежавшихся к коровнику. И вслед за ним и другие налетчики стали стрелять в воздух, потому что, если не стрелять в воздух, то можно убить человека". Эту нехитрую, но такую беззащитную истину Бабель обязательно должен был оставить, тем более, что на заведомо "мокрое дело" Беня Крик никогда сам не пошел бы и друзей не повел. Потому, наверное, Бабель и вычеркнул слова о том, что щедро поднесенные ими свадебные дары - золотые монеты, бриллиантовые перстни и коралловые нити - все это, "добытое ценой жизни и крови". А то, что Беня, увещевая Эйхбаума выдать за него дочь, посулил убить всех конкурентов-молочников, так то не более, чем для красного словца, сказано было, равно как обещание сделать его старостой Бродской синагоги на углу Пушкинской и Жуковской, до которой даже Королю не дотянуться было. И Моня Артиллерист выстрелил в воздух на свадьбе Двойры Крик исключительно по причине восторга от того, что все сегодня так хорошо, сестра Короля, наконец, выходит замуж, вокруг друзья-товарищи, а на столе понаставлено столько всего, что, дай Бог, своим людям иметь хотя бы десятую часть, даже бристольское виски. Правда, в очередной раз придирчиво "оглядев" стол, Бабель, узрев его, "снял", поскольку сей благородный продукт тогда еще мало потребляли в Одессе, тем более, на Молдаванке, где всему предпочитали добрый "шкал", которым завсегда можно было разжиться в казенной винной лавке. Друзья Короля несомненно были почетными, но не единственными гостями на свадьбе Двойры Крик и "вначале смущались чрезмерным скоплением честных и получестных людей". Но их мало интересовал моральный облик остальных гостей, гораздо важней было то, что они посторонние. Сообразно этому, во второй, более точной и лаконичной редакции, налетчики "вначале смущались чрезмерным присутствием посторонних".

Исаак Бабель, дружеский шарж худ. Ефимова, 1931 г.Исаак Бабель, дружеский шарж худ. Ефимова, 1931 г.Вообще же, если уподобить первоначальный текст рассказа "Король" эскизу к будущей картине, работая над которым автор, зачастую, спешит "схватить" замысел, не всегда обращая внимание на некоторые детали, то можно сказать, что в "Известиях" уже более тщательно прорисованы многие персонажи. К примеру, на свадьбе Двойры Крик ошалевшие от непривычной пищи и дармовой выпивки еврейские нищие поначалу "оглушительно стучали деревяшками ног по столу", тесть Короля распустил "третью пуговицу жилета", и невеста сидела "рядом со щуплым мальчиком, купленным на деньги Эйхбаума, онемевшим от тоски и непонятности". Но называть протезы "деревяшками ног", мягко говоря, не стоит, старый молочник не настолько обременен интеллигентностью, чтобы деликатно расстегнуть лишь одну пуговичку жилета, и что могло быть непонятно несчастному парню, которого женили на немолодой уродливой тетке, пусть даже "королевских" кровей? И во втором варианте рассказа нищие столь же оглушительно, но уже "стучали костылями", Эйхбаум попросту "распустил жилет", а жених онемел от одной лишь тоски именно потому, что ему все уже стало понятно.

А друзья Бени Крика мигом поняли причину пожара полицейского участка, и "шестидесятилетняя Манька, родоначальница слободских бандитов, вложив два пальца в рот, свистнула так пронзительно, что ее соседи покачнулись. Это был крик невыносимого восторга и дикого торжества", - как написал сперва Бабель. Только вся сила ее эмоций уже выражена этим свистом, а сравнение его с криком и вовсе неточное. Потому и не выдержало оно критического взгляда автора, и теперь после упоминания покачнувшихся от свиста манькиных соседей следует походя брошенная, но давно ставшая расхожей реплика Короля: "Маня, вы не на работе, холоднокровней, Маня..."

Пожар участка начался после того, как ушел принесший известие о вот-вот имеющей быть облаве посланец тети Ханы, за которым "последовало человека три из Бениных друзей. Они сказали своим любовницам, что вернуться через полчаса... За стол садились не по старшинству..." Только не все ли нам равно, кому налетчики сказали это - кому надо, тому и сказали. Кроме того, тут ощущается некий пространственный разрыв, поскольку читатель мысленно еще находится с ушедшими бениными друзьями, а ему в это время предлагают посмотреть, как рассаживаются гости за свадебным столом. Дабы избежать этого, автор заменил упоминание о любовницах коротенькой констатирующей фразой: "И они вернулись через полчаса". А она позволяет читателю как уйти, так и возвратиться на свадьбу с людьми Бени Крика, без которых, оказывается, не садились за стол. Заправлявший свадьбой Король не мог позволить себе и гостям "выпивать и закусывать", пока его друзья вынуждены были за каких-нибудь полчаса обеспечить отключение воды и организовать поджог участка, да все это проделать так, чтобы ни "комар носа не подточил", ни пристав - "новая метла, что чисто метет".

Вопреки предостережению бывалых городовых, он опрометчиво начал свою службу на Молдаванке с облавы на Короля и теперь стоял "на противоположном тротуаре и покусывал усы, залезшие в рот. Новая метла стояла без движения, втянув голову в плечи". Но, если усы уж залезли в рот, то их, скорее, нужно пожевывать. Поэтому Бабель меняет "залезшие" на "лезшие" в рот усы, кончики которых действительно можно покусывать. Что же касается позы пристава, то, при всей свалившейся на него беде, он вряд ли позволил бы себе стоять на виду сбежавшейся на пожар злорадствующей публики, втянув голову в плечи, тем самым демонстрируя беспомощность, униженность и подавленность. Достаточно было бы только стоять и, явно нервничая, покусывать усы, что он по воле автора и делает во второй редакции рассказа... Но потом Бабель еще вернется к этому эпизоду, потому что вслед за одесскими "Известиями" знакомство читателей с рассказом "Король" продолжил московский журнал "ЛЕФ", который редактировал Владимир Маяковский.

Формально Бабель не входил и даже не примыкал к сформировавшейся еще в 1922 году литературной группе "Левый фронт искусства", Маяковский же не писал художественную прозу. Но он по себе знал, что значит изводить "единого слова ради тысячи тонн словесной руды", оценил если не "левизну", то новизну рассказов Бабеля и напечатал их в своем журнале.

Бабель сдавал рукописи в редакцию "ЛЕФа", по-видимому, по приезду в Москву осенью 1923 года, но к тому времени напечатанный в "Известиях" второй вариант рассказа "Король" еще не успел как следует "отлежаться", что было для писателя непременным условием доработки текста. Может быть, поэтому он на сей раз ограничился относительно незначительной правкой, разукрупнил показавшиеся ему громоздкими абзацы, уточнил некоторые пассажи... К примеру, поначалу он написал, что в ту злосчастную ночь налета во двор выбежала "дочь старика Сендера - Циля Эйхбаум". Только звучит это как-то уж очень серьезно, будто речь идет о застенчивой гимназистке, а не о появившейся пред очами налетчиков полуодетой дивчине, и в "Известиях" она уже названа только по имени: "Дочь старика Сендера - Циля". Но оставалась еще некоторая фамильярность по отношению к старому молочнику, и при подготовке рассказа для журнала Бабель заменяет его имя фамилией. В результате будущая невеста Короля предстает перед ним и читателями "Лефа" как "дочь старика Эйхбаума - Циля" - точней и без потери смысла короче, наверное, уже не сказать. В отдельных случаях Бабель введением одного только слова увеличивает смысловую нагрузку всей фразы. Так, сообщая о том, что Беня вернулся из Бессарабии в Одессу для того, чтобы выдать замуж свою сестру Двойру, страдающую базедовой болезнью, Бабель в дополнение к ранее приведенному диагнозу раскрывает ее сорокалетний возраст, дабы еще больше подчеркнуть трудность сего давно желанного, но казавшегося таким несбыточным мероприятия. Вновь обращается он и к эпизоду, в котором Беня Крик демонстративно является на пожар участка и проходит мимо пристава: "Доброго здоровьичка, ваше благородие, - сказал он благожелательно. - Что вы скажете на это несчастье? Это же кошмар..." Дважды это печаталось в такой редакции, но теперь Бабель вычеркивает "благожелательно" и вместо него вписывает "сочувственно", поскольку именно сочувствие издевательски- деланно выражает приставу Беня. А впоследствии, когда рассказ в очередной раз "отлежался" после публикации в "ЛЕФе", Бабель обращает внимание и на то, что Беня "тупо уставился на горящее здание, покачал головой и почмокал губами: "Ай-ай-ай". И он вычеркивает слово "тупо", справедливо полагая, что от человека, который так уставился на что-то, трудно ожидать проявления искренних или даже наигранных эмоций.

Исаак Бабель, 1933 г.Исаак Бабель, 1933 г.Журнал с рассказами Бабеля вышел в начале 1924 года. А в феврале Бабель и Маяковский одновременно оказались в Одессе, где встречались, виделись часто и говорили подолгу. Маяковский вспоминал, как в 1914 году впервые приехал сюда с футуристами и выступал в Русском театре, шокируя публику желтой кофтой, зычным голосом и необычными стихами. Бабель показывал ему "свою Одессу", они заходили в редакцию "Известий" и на Ришельевскую. Через много лет Бабель в письме к сестре вспоминал, как Маяковский "громадный и цветущий, приходил к нам еще в Одессе". Он остановился тогда в "Лондонской" гостинице, которая уже принадлежала Губкоммунотделу, но знаменитое свое название еще сохраняла и марку поддерживала. По вечерам здесь уютно горели у входа фонари, позже описанные Ю.Олешей в романе-сказке "Три толстяка", ресторан сверкал хрусталем, и постельное белье в номерах резало глаза белизной, что было важным для Маяковского, буквально ушибленного гигиеной. Перед отъездом он устроил у себя в номере прощальный обед, на который позвал Бабеля и своих одесских родственников - двоюродного брата, врача "Фабрично-заводской больницы Красного Креста" на Люстдорфской дороге Михаила Тихоновича Кисилева с дочерью Таней. Она оказалась за столом рядом с Бабелем, и тот все уговаривал ее есть шоколад, чтобы не заскучать, пока взрослые будут говорить "умных вещей". Но шоколад не помог, Таня взяла с тумбочки номер "ЛЕФа", пролистала, перечитала "Короля" и простодушно спросила соседа: "Исаак Эммануилович, а где сейчас Беня Крик?" Бабель грустно улыбнулся и показал пальцем на журнал - дескать, только тут. Не начинать же было рассказывать крамольную историю о том, как пять лет назад власти возвели прототип его героя в ранг командира Красной Армии, чтобы вскоре шлепнуть без суда и следствия, как последнего урку... После обеда все поехали провожать Маяковского. Он уселся вместе с Бабелем в пролетку и под звонкий цокот копыт о брусчатку Пушкинской улицы извозчик покатил их к вокзалу, где они еще продолжали беседу, выхаживая туда и обратно вдоль поезда...

Через несколько лет, когда его журналу уже "приказали долго жить", Маяковский с нескрываемой гордостью и вызовом публично вспоминал о том, что в то время, как Бабеля, по его словам, встречали в штыки в некоторых московских редакциях, "ЛЕФ" напечатал лучшие его рассказы". Бабель тоже не забыл об этой "обойме" из восьми рассказов, увидевших свет под обложкой журнала Маяковского, которая стала для него своего рода точкой отсчета. "Начало литературной моей работы я отношу к началу 1924 года, - писал он, - когда в 4-й книге журнала "ЛЕФ" появились мои рассказы "Соль", "Письмо", "Смерть Долгушова", "Король" и др." Все же предыдущие публикации, включая одесские, он, по-видимому, считал лишь разведкой мастерством и талантом. А журнал "ЛЕФ" был плацдармом, с которого Бабель стремительно завоевал литературную Москву.

В одном только 1925 году в Москве издали три сборника его рассказов. Один из них, выпущенный и через два года повторенный Госиздатом, включал десять рассказов, в том числе "Король". Талантливый актер не только волнуется перед каждым выходом на сцену даже в одной и той же роли, но постоянно оттачивает ее в рамках концепции и постановочных решений спектакля. Бабелю же всего в четвертый раз предстояло "играть" Беню Крика и других персонажей рассказа, только на сей раз уже перед десятью тысячами человек - таков был тираж сборника. И, как изъяснялся старый налетчик по кличке "Яша-делай ноги", доживавший свой век благообразным пенсионером на Большой Арнаутской улице, "не нужно далеко говорить", чтобы убедиться, что автор вновь "прошелся" по "отлежавшемуся" после "ЛЕФа" рассказу...

В кульминационный момент налета, когда "шестая корова с предсмертным мычанием упала к ногам Короля", между ним и выбежавшим во двор в одних кальсонах Эйхбаумом состоялся лаконичный, но красноречивый диалог, завершавшийся приглашением: "Зайди в квартиру, Беня". Но это слово, скорее всего, не из лексикона молочника Эйхбаума и, самое главное, в данном контексте являло собою точность, которая оборачивалась неточностью. Хозяину убиенных коров совершенно все равно было, куда позвать Беню - в квартиру, комнату, кухню или, как иногда говорили на Молдаванке, в калидор. Важно было увести его со двора, где сновали работницы и налетчики, где накал страстей подогревал несговорчивость Короля. Да и не затевают серьезный разговор, стоя в кальсонах при всем, пусть даже не самом честном, народе. Но, как утверждал Бабель, "фраза рождается на свет хорошей и дурной одновременно. Тайна заключается в повороте, едва ощутимом... Рычаг должен лежать в руке и обогреваться. Повернуть его надо один раз, а не два". И он поворачивает этот рычаг, после чего Эйхбаум уже приглашает Беню не в квартиру, а в помещение, где они договорились, но, как вскоре оказалось, не обо всем.

Через два дня Беня при полном параде явился к Эйхбауму, и "на смуглой кисти руки у него болтался платиновый браслет, осыпанный бриллиантами. Он просил у Эйхбаума руки его дочери Цили". Не говоря о том, что слово "рука" присутствует в соседних фразах, нужно заметить, что браслет на кисти не носят, скорее, четки. Только это явно не похоже на Беню, равно как платиновый браслет, осыпанный бриллиантами, даже для него "перебор". Еще подготавливая рассказ для "Известий", Бабель "удешевил" и водворил браслет туда, где ему должно быть: "Под его манжеткой сиял бриллиантовый браслет". Но и самый шикарный браслет, тем более под манжеткой, не сразу бросается в глаза при первом взгляде на человека, будь он даже самим Королем. И теперь Бабель "одевает" его в вызывающе-яркий костюм, а заодно выстраивает мизансцену в последовательности действий персонажа, который уже здоровается, потому что не таким уж хамом был Беня, называвший Эйхбаума не иначе, как мосье, да и пожаловал по деликатному делу: "Он был одет в оранжевый костюм, под его манжеткой сиял бриллиантовый браслет; он вошел в комнату, поздоровался и попросил у Эйхбаума руки его дочери Цили".

Последствием сего визита стала внезапная женитьба Короля и долгожданное замужество Двойры, чью свадьбу пристав пытался было омрачить облавой и в ответ получил пожар участка. Известие о нем принес молодой человек, который, как иронично заметил Беня, всегда имел в запасе пару слов: "Король... - это прямо смешно, участок горит, как свечка... Они вышли с участка человек сорок... и пошли на облаву; Так они отошли шагов пятнадцать, как уже загорелось..." После этой тирады еще со времени первой публикации рассказа следовал абзац, начинавшийся фразой: "Беня запретил гостям идти смотреть пожар". Но читателю это было не совсем понятно, поскольку никто из гостей такого желания, вроде бы, не выражал. Почувствовав это, Бабель дополнил возбужденный рассказ молодого человека любезным предложением "Побежите смотреть, если хотите...", которое, как мостик в японском саду, легко и изящно соединило "крутые берега" соседних эпизодов.

Исаак Бабель с сестрой Мерой, Бельгия, 1935 г.Исаак Бабель с сестрой Мерой, Бельгия, 1935 г.Когда же, всласть налюбовавшись пожаром, Беня вернулся домой, "во дворе уже потухали фонарики, а на небе занималась заря. Гости разошлись. Музыканты дремали, опустив головы на ручки своих контрабасов. Двойра подталкивала мужа к двери их брачной комнаты и смотрела на него плотоядно, как кошка, которая, держа мышку во рту, легонько пробует ее зубами". Используя терминологию кинематографа, можно сказать, что это была снятая с одной точки панорама, включавшая выглядевшие равнозначными детали: потухающие фонарики, светлеющее небо, опустевший двор, дремлющие музыканты, Двойра с мужем. Но именно на эту парочку Бабелю нужно было обратить внимание читателя, и он объединяет фразы о гостях и музыкантах, вписывает после них новую, а заключительную видоизменяет: "Гости разошлись и музыканты дремали, опустив головы на ручки своих контрабасов. Одна только Двойра не собиралась спать. Обеими руками она подталкивала оробевшего мужа к дверям их брачной комнаты..." Эта, с виду незначительная, правка позволила ему уже "крупным планом" показать на фоне двора дождавшуюся вожделенного момента Двойру и ее новоиспеченного мужа, оробевшего от осознания того, что пришло время отрабатывать деньги Сендера Эйхбаума.

Редакция этого эпизода, в каковой он был напечатан в сборниках 1925 и 1927 годов, стала окончательной, чего нельзя сказать о рассказе в целом, потому что, как в том старом анекдоте, "вы уже будете смеяться", но впоследствии Бабель еще внес в текст с десяток изменений.

Когда городовые, опасаясь печальных последствий, попытались урезонить затеявшего облаву пристава, тот, убоявшись "потерять лицо", категорично заявил, что "самолюбствие" ему дороже. Только ведь пристав не околоточный надзиратель и, тем более, не городовой, который для подкрепления собственного бюджета не гнушался ходить под праздники по квартирам состоятельных граждан, где в ответ на дежурные поздравления ему подносили на блюдечке стопку водки и вручали серебряный "рупь". И, не в пример городовым, приставов в Одессе было всего-навсего восемь - по числу полицейских участков, они подчинялись непосредственно полицмейстеру, состояли в офицерском звании или в классном чине по российской табели о рангах и, нужно думать, умели правильно произносить такое далеко не редкостное слово, как самолюбие, коим Бабель и заменил безграмотное "самолюбствие".

"Облагороженным" стало и письмо, которым Беня Крик просил Эйхбаума положить деньги под ворота, откровенно предупреждая о том, что "если вы этого не сделаете, так вас ждет такое, что это не слыхано и вся Одесса будет от вас говорить". В очередной раз перечитав эту фразу, Бабель решает ограничиться колоритным оборотом "такое, что это не слыхано", которого вполне достаточно для передачи специфичного жаргона Короля, и в последующих изданиях вместо нарочитого одессизма "от вас говорить" появляется не режущее слух "о вас говорить".

А на свадьбе Двойры финансировавший это действо Эйхбаум поначалу оглядывал его "сощуренным глазком", что отдавало тавтологией, потому что в этом случае глаз всегда кажется меньше. И в окончательном варианте рассказа восседавший за столом умиротворенный и объевшийся тесть Короля уже снисходительно глядит на всех "сощуренным глазом". Еще в 1921 году Бабель написал, что налетчики кидали там свои дары на серебряные подносы "непередаваемо небрежным движением руки", а теперь слово "непередаваемо" оказывается вычеркнутым, поскольку, если вдуматься, то все вполне передаваемо, понимаемо и объяснимо. Щедрые, но не лишенные позерства друзья Короля в пику остальным гостям подчеркнуто небрежно кидают на поднос не какие-нибудь банальные серебряные ложки, а взаправдашние драгоценности, всем своим видом показывая, что для них это ничего не составляет и, вообще, "знай наших!"

И в других эпизодах многое вынесено "за кадр", где внимательный читатель, как в хорошем кино или реальной жизни, может что-то домыслить, в чем-то убедиться, о чем-то догадаться. Поэтому-то, читая о том, как Беня запретил гостям идти смотреть пожар, а музыканты задремали, но не посмели до его возвращения покинуть двор вслед за последними гостями, становится ясным, кто там "играл первую скрипку". Равным образом Бабель напрямую не пишет и о том, почему Эйхбаум поначалу не соглашался выдать дочь за Беню, несмотря на всевозможные посулы вроде дачи на 16-й станции и будущего памятника из розового мрамора на первом еврейском кладбище у самых ворот. Но нетрудно понять, что основным его аргументом было нечто вроде излюбленного компаньонами Остапа Бендера "Кто ты такой?". И пришлось тогда возмущенному такой несправедливостью и оскорбленному в своих лучших чувствах налетчику Бене Крику деликатно напомнить владельцу шестидесяти дойных коров без одной о давнем источнике его богатства: "И вспомните, Эйхбаум, вы ведь тоже не были в молодости раввином. Кто подделал завещание, не будем об этом говорить громко?.." Этим "вы ведь тоже" Король усмиряет гонор строптивого молочника, уравнивает его с собой или даже ставит на одну-две ступеньки ниже, поскольку по его, наверное, разумению нарушение воли усопшего подделкой завещания - грязное дело, не в пример "честному налету"... Более-менее отчетливо вырисовывается "за кадром" и едва упомянутая в рассказе тетя Хана. Она могла быть старой наводчицей либо почитаемой в своем кругу скупщицей краденого вроде известной Соси Бернштейн, которая тоже жительствовала на знаменитой Костецкой, причем в одном доме с двумя своими коллегами мужского пола. Эта публика зачастую содержала для блезиру бакалейную лавку, буфет или паштетную, где для пользы и безопасности дела прикармливала мелкую полицейскую сошку, от которой тетя Хана вполне могла "заблаговременно" прознать "за облаву". В отличие от Маньки с Пересыпи, она не была в числе свадебных гостей и, похоже, не состояла в "свите" Короля, но посчитала своим корпоративным долгом предупредить его о грядущей опасности.

Тетя Хана послала к Бене Крику молодого человека, который неизвестно как скоро прибыл с Костецкой на соседнюю Госпитальную, только излагал свои мысли в таком темпе, что пока добирался до сути, папаша Крик вполне мог успеть выпить, закусить и повторить этот цикл. Но Беня, пребывая в заботах о свадьбе, не имел времени выслушивать его пространные тирады, отвечать на риторические вопросы и нетерпеливо поторапливал: "Я знал об этом позавчера. Дальше?", "Он хочет облаву. Дальше?", "Я знаю тетю Хану. Дальше?". В "концентрированной" фразе Бабеля даже знаки препинания несут предельную смысловую нагрузку и, зачастую, становятся объектом правки. На этот раз автор после каждого слова "дальше" ставит вместо вопросительного знака точку, в результате чего Беня уже не вопрошает, но приказывает, потому что он Король, а его собеседник всего лишь "шестерка" тети Ханы. И ему лестно было, общаясь с самим Королем, приподняться над своим приниженным уровнем, подобно тому, как солдат зачастую мечтает стать маршалом или ребенок привстает на цыпочки, дабы показаться выше ростом. Потому он, исполнив поручение тети Ханы, по собственному, скорее всего, разумению отслеживает ситуацию возле полицейского участка и с началом пожара вновь появляется на свадьбе, где восторженно рассказывает о нем Бене Крику, "хихикая, как школьница". Но Бабель, оглядев взглядом усердного огородника вроде бы тщательно "прополотый" рассказ, убирает это сравнение, поскольку такое проявление эмоций отнюдь не прерогатива школьниц, равно как гимназисток, курсисток, студенток и других юных представительниц прекрасного пола.

Напоследок Бабель в который раз "прикасается" и уже окончательно отделывает первые фразы рассказа, потому что именно они способны обворожить, привлечь, заинтриговать, насторожить, разочаровать или, не дай Бог, отвадить читателей. Первоначально, в газете "Моряк" рассказ начинался словами "Венчание кончилось. Раввин - пышнобородый и широкоплечий - устало опустился в голубое кресло. Во всю длину двора поставлены были столы". Два года спустя, когда рассказ был напечатан в газете "Известия", раввин, который в данном случае не олицетворяет собою конкретную личность, предстает перед читателями лишенным индивидуальных черт и им предоставляется полная возможность самим дорисовать его облик сообразно своему знанию, воображению и разумению. И садится он уже не в голубое, а просто в кресло, чему тоже есть объяснение. Мягкое голубое кресло должно быть обтянуто соответствующего цвета бархатом, шелком или, на крайний случай, атласом, но таковую роскошь вряд ли могли себе позволить обитатели Молдаванки. Скорее всего, это было простое, крытое политурой и снабженное полукруглыми деревянными подлокотниками жесткое кресло местной фабрики Кайзера на Новой улице, последние образчики которых и сегодня еще сохранились в домах таких же последних одесских старожилов. После таковой правки начало рассказа выглядело более лаконичным: "Венчание кончилось. Раввин устало опустился в кресло. Во всю длину двора поставлены были столы". Перед следующей публикацией "Короля" в журнале "ЛЕФ" Бабель дополняет и переделывает третью фразу таким образом, что она оказывается включенной в цепочку последовательных действий раввина: "Венчание кончилось. Раввин устало опустился в кресло. Потом он вышел из комнаты и увидел столы, поставленные во всю длину двора". А в сборнике 1925 года вторая фраза оказывается объединенной с третьей: "Венчание кончилось. Раввин опустился в кресло, потом он вышел из комнаты и увидел столы, поставленные во всю длину двора". Теперь, казалось бы, нужно было вычеркнуть местоимение "он" и тем самым "замкнуть" фразу на одно подлежащее "раввин". Но Бабель не сделал этого, поскольку в таком случае убыстрился бы ритм, и читателю могло показаться, что раввин, едва опустившись в кресло, тотчас поднялся из него и вышел из комнаты. Короткий рассказ вообще более "чувствителен" к ритму, нежели, к примеру, роман, потому Бабель и использовал его в качестве одного из инструментов для реализации творческого замысла. А инструментов, как известно, чем больше, тем лучше. Бывали, правда, мастера, которые одним только топором ухитрялись сработать шедевр, но ведь и выражение "топорная работа" тоже бытует. Объединяя две фразы, Бабель опускает указание на то, что после совершения обряда венчания раввин опустился в кресло устало. Действительно, это мало что говорит читателю, который ничего не знает о самом раввине - молодой он или старый, крепкий или немощный. Впоследствии, уже после выхода сборника, Бабель снимает точку между первыми двумя фразами, объединяя их в одну, которая начисто лишена "мозаичности", плавно, легко и свободно вводит читателя в атмосферу рассказа: "Венчание кончилось, раввин опустился в кресло, потом он вышел из комнаты и увидел столы, поставленные во всю длину двора"

Похоже, по крайней мере, в русском переводе, начинается и четвертая глава написанного за одиннадцать лет до рождения Бабеля романа Мопассана "Жизнь", повествующая о бракосочетании главной героини Жанны и Жюльена: "Венчание кончилось. Все перешли в ризницу, где было почти пусто". Конечно, Бабель мог подсознательно и в общих чертах использовать завязку одной из глав читанного-перечитанного им романа - подобные случаи в писательской практике известны - тем более, что слова "венчание кончилось" позволяли избежать многих ненужных подробностей и привязать начало рассказа к конкретному моменту. Впрочем, это не более, чем предположение. Но в любом случае говорить о прямом заимствовании не приходится хотя бы потому, что Бабель упорно, долго и тщательно отделывал первую фразу рассказа, доведя ее до удовлетворившей его степени совершенства. А Мопассану он всю свою творческую жизнь неукоснительно следовал в другом.

В 1908-11 годах в Санкт-Петербурге выходило полное собрание сочинений Мопассана. И юноша, родившийся и выросший в городе, который не зря именовали "маленьким Парижем", приобщенный к французской культуре мосье Вадоном, поначалу, что называется, проглотил все пятнадцать томов классика. А потом он все возвращался и возвращался к его пронизанным солнцем новеллам и романам, "населенным" не бесплотными фигурами или движущимися силуэтами, но самыми что ни на есть живыми людьми со всеми их радостями и горестями, проблемами и заботами, добродетелями и пороками, благородством и коварством, страстями и утехами: "Пышка", "Заведение Телье", "Жизнь", "Мадмуазель Фифи", "Милый друг", "Монт Ориоль"... А роман "Пьер и Жан" и вовсе имел для Бабеля знаковое значение, поскольку в авторском предисловии к нему Мопассан предельно точно, сжато и ясно приоткрыл секрет своей работы со словом: "Какова бы ни была вещь, о которой вы заговорили, имеется только одно существительное, чтобы назвать ее, только один глагол, чтобы обозначить ее действие, и только одно прилагательное, чтобы ее определить. И нужно искать до тех пор, пока не будут найдены это существительное, этот глагол и это прилагательное, и не следует удовлетворяться приблизительным, никогда не следует прибегать к подделкам, даже удачным, к языковым фокусам, чтобы избежать трудностей". Воспринятые как непреложные и не сулившие легкой жизни назидания покорившего вершину славы Мопассана могли отвадить рано начавшего подумывать о литературном труде молодого Бабеля от его намерений. Но они же были способны вселить надежду, так как если мастер утверждает, что нужно искать, значит, можно найти. И он возвел для себя слова Мопассана в постулат, искал, вроде бы, находил, вычеркивал, снова искал. Нужно было так ценить, уважать и доверять слову, чтобы, зачастую, не имея гроша в кармане, лишнего листа бумаги и, как он писал, "самого паршивенького стола", в ответ на требование редактора представить давно обещанный и оплаченный рассказ полушутя, но категорично заявить: "Вы можете сечь меня розгами в 4 часа дня на Мясницкой улице (одна из центральных улиц Москвы - А.Р.) - я не сдам рукописи ранее того дня, когда сочту, что она готова". А иногда он мог только обезоруживающе улыбнуться и дружелюбно поинтересоваться: "Как говорят у нас в Одессе, или вы хотите мне плохо?"

Исаак Бабель с Сергеем Эйзенштейном, 1936 г.Исаак Бабель с Сергеем Эйзенштейном, 1936 г.Не стоит пытаться проверить алгеброй гармонию рассказа "Король", но элементарная математика свидетельствует о том, что, начиная с 1921 года, Бабель внес в него больше двухсот правок. Равным образом не будем их всех перечислять и подавно характеризовать. Уподобимся археологам, которые полностью не раскапывают древнее городище или поселение, оставляя какую-то их часть будущим исследователям, вооруженным новыми знаниями, подходами, методами и методиками. Но есть еще несколько примеров, которые жаль оставлять без внимания.

Не рассказывая, а показывая читателю двор, где вот-вот должно было вспыхнуть свадебное гулянье, Бабель сперва написал, что "перекрытые тяжелыми бархатными скатертями столы вились по двору, как змеи, которым на брюхо наложили заплаты всех цветов, и они пели густыми голосами - эти полосы оранжевого и красного бархата". Только уже во втором варианте рассказа Бабель не указывает, что скатерти тяжелые, поскольку этим, в частности, качеством бархат и отличается от других тканей. На столах теперь не "бархатные скатерти", а просто "бархат", так как словом "перекрытые" определено и его назначение и месторасположение, "полосы из оранжевого и красного бархата" заменены "заплатами", каковыми скатерти и названы в первой половине фразы. В результате такой правки "перекрытые бархатом столы вились по двору, как змеи, которым на брюхо наложили заплаты всех цветов, и пели густыми голосами - заплаты из оранжевого и красного бархата". Из этой фразы уже не только ничего нельзя выбросить, но ничего не нужно добавить, а поющий густыми голосами оранжевый и красный бархат - неожиданная метафора сродни цветомузыке, которая рождалась прекрасной "Поэмой огня" Скрябина и откочевала в эстрадные шоу, бары и дискотеки. А "за кадром" высвечивается наивный молдаванский форс, сообразно чему праздничные столы застелены бархатом вместо до хруста накрахмаленных белых скатертей, таких привычных на семейных застольях, в ресторанах, в кафе Фанкони на Екатерининской улице и в харчевне на Греческой площади, которая симпатично называлась когда-то "Белая скатерка". Разноцветная же бархатная роскошь на свадьбе Двойры Крик была, по-видимому, специально по сему случаю закуплена, потому что для столов, которые "высовывали свой хвост за ворота на Госпитальную улицу", никаких хозяйских скатертей, если они даже имеются, не хватит, собирать же их по соседям Король ни в жизнь не разрешил бы. Правда, во время бурной и буйной трапезы на драгоценные скатерти непременно что-нибудь да прольется, просыплется или их прожгут цигарками захмелевшие гости, только стоит ли волноваться, когда платит Эйхбаум?

За праздничным столом он сидел, как написал Бабель, "на втором месте" по праву человека принявшего на себя свадебные расходы - от закупки изысканных яств до платы музыкантам, далее, как говорится, везде. На первом же месте сидели жених с невестой, но это была чисто застольная градация. По сути, первым человеком на свадьбе был Беня. И не последними там пребывали его друзья, которых Бабель по первому разу разодел, что называется, в пух и прах: "Аристократы Молдаванки - они были затянуты в малиновые бархатные жилеты, их стальные плечи охватывали рыжие пиджаки, а на мясистых плебейских ногах с косточками, втиснутых в замшевые башмаки, хотела лопнуть кожа цвета голубой стали".

Но в таком виде эта фраза выдержала лишь первое издание, а потом по ней, как по канве, началась работа: сомнения, вопросы, оценки, поиски, находки, разочарования, замены... Стоит ли упоминать о стальных плечах, когда, подаваясь в налетчики, молдаванские парни, понятное дело, не проходили отборочное медицинское освидетельствование и в их среде дерзость, к примеру, ценилась не меньше "накачанных" мышц? Так ли уж обязательно называть ноги плебейскими из-за разросшихся косточек на ступнях, которые есть следствие подагры, а она вовсе не делает различия между плебеями и аристократами? Можно ли считать точным сравнение цветов мягчайшей кожи и твердейшей стали и не заменить ли ее того же цвета небесной лазурью, которую все видели, но никто не щупал? А в башмаках из голубой замши не более ли пристало красоваться придворным короля Франции, нежели налетчикам на свадьбе Короля Молдаванки? Должна ли "хотеть лопнуть" кожа или лучше написать, что она просто "лопается", и всем будет понятно, что мясистые ноги налетчиков щегольства ради втиснуты в тесную обувь, и не суть важно, башмаки это, сапоги или штиблеты? Нужно ли акцентировать внимание на то, что малиновые жилеты были бархатными, если их шили и из сукна, шерсти или какой другой ткани, а бархат как раз чаще всего пускали на гардины, покрывала, портьеры, скатерти... Кстати, когда я однажды спросил об этом старого одесского портного Крамарова с Картамышевской улицы, он посмотрел на меня, как смотрит специалист на дилетанта: "Вы еще не знаете, сколько мне лет? Так через один месяц и еще шесть дней это будет сто два года, точно, как по циферблату, - он постучал ногтем по лежащим на тумбочке старинным часам с массивной цепью, - но чтоб мне никогда уже не стало сто три, если я когда-нибудь работал бархатную жилетку". Бабель и сам перестал "работать" бархатные жилеты и замшевые башмаки для налетчиков, не грешивших изысканностью вкуса: "Аристократы Молдаванки, они были затянуты в малиновые жилеты, их плечи охватывали рыжие пиджаки, а на мясистых ногах лопалась кожа цвета небесной лазури". По сравнению с первой редакцией эта фраза стала короче, но фигуры налетчиков четче рисуются за свадебным столом в первую очередь из-за того, что каждое существительное теперь определено лишь единственным прилагательным, а одно и вовсе осталось само по себе безо всякого, впрочем, для него ущерба. Подобное, в частности, произошло и с рассказом в целом, из которого при многочисленных поэтапных правках Бабель безжалостно выбросил никак не меньше четверти всех прилагательных.

А о том, для чего, каким образом и с каким трудом все это делается, как достигается совершенство рассказа, Бабель, вроде бы, рассказывал Паустовскому еще в их общую бытность в Одессе: "Когда я в первый раз записываю какой-нибудь рассказ, то рукопись у меня выглядит отвратительно, просто ужасно! Это - собрание нескольких более или менее удачных кусков, связанных между собой скучнейшими служебными связями, так называемыми "мостами", своего рода грязными веревками... Но тут-то и начинается работа. Здесь ее исток. Я проверяю фразу за фразой, и не однажды, а по несколько раз... Нужен острый глаз, потому что язык ловко прячет свой мусор, повторения, синонимы, просто бессмыслицы и все время как будто старается нас перехитрить. Когда эта работа окончена, я переписываю текст на машинке (так виднее текст). Потом я даю ей два-три дня полежать - если у меня хватит на это терпения - и снова проверяю фразу за фразой, слово за словом. И обязательно нахожу еще какое-то количество пропущенной лебеды и крапивы. Так, каждый раз наново переписывая текст, я работаю до тех пор, пока при самой зверской придирчивости не могу уже увидеть в рукописи ни одной крупинки грязи. Но это еще не все... Когда мусор выброшен, я проверяю свежесть и точность всех образов, сравнений, метафор. Если нет точного сравнения, то лучше не брать никакого. Пусть существительное живет само в своей простоте... Все эти варианты - прополка, вытягивание рассказа в одну нитку. И вот получается, что между первым и последним вариантами такая же разница, как между просаленной оберточной бумагой и "Первой весной" Ботичелли... А главное, - сказал Бабель, - заключается в том, чтобы во время этой каторжной работы не умертвить текст. Иначе вся работа пойдет насмарку, превратится черт знает во что! Тут нужно ходить, как по канату. Да, так вот..."

В откровениях Бабеля можно уловить интонации Паустовского и это не удивительно. По словам автора повести "Время больших ожиданий", разговор этот случился в конце "веселого и печального" лета 1921 года на благословенной 9-й станции Большого Фонтана после того, как Бабель, якобы, показал ему толстенную, страниц на двести, рукопись, содержащую все двадцать два варианта рассказа "Любка Казак". Но рассказ о мадам Любке впервые появился лишь осенью 1924 года в московском журнале "Красная новь" и, будь он готов, по крайней мере в первом варианте, летом 1921-го, Бабель, наверное, не преминул бы отдать его в "Моряк" или "Известия". И дело не только в этом. Судя по напечатанному тогда же рассказу "Король", который напоминал скорее черновик, нежели законченное произведение, не очень похоже, чтобы Бабель к тому времени уже определил для себя столь четкие принципы работы над словом. А если и определил, то, будучи не самым открытым во всем, что касалось собственного творчества, вряд ли бы стал так прямодушно делиться ими, тем более, что никогда не считал и не вел себя как мэтр или ментор. А если бы, паче чаяния, и поделился, то трудно представить, что даже относившийся к нему с величайшим пиететом Паустовский без малого сорок лет, как говорят в Одессе, держал в голове все сказанное Бабелем со всеми нюансами и специфичными подробностями. Или ему не нужно было ничего запоминать? В обоснование такого дерзкого предположения можно вспомнить, что, задумав "Время больших ожиданий", Паустовский приехал в Одессу, где засел в научной библиотеке имени Горького, которую помнил еще, как "Публичку". И изучал он там обветшалую подшивку "Моряка" 1921 года, дабы воскресить в памяти и, сообразно романтичному настрою повести, потом запечатлеть на ее страницах тогдашний заголовок газеты, ее бумагу, верстку, шрифты и, главное, тех, кто печатал там статьи, морскую хронику, очерки, стихи, фельетоны, рассказы. Одним из персонажей своей книги Паустовский изначально намеревался сделать Бабеля и, прочитав в сотом номере газеты уже позабытую им первую редакцию "Короля", подивился ее разительным отличиям от хорошо знакомого канонического текста, скрупулезно проанализировал их и потом талантливо "сконструировал" блистательный монолог автора о писательском труде. И это вполне правомерно, поскольку Паустовский вовсе не собирался превращать повесть в хронологически выверенный перечень одесских событий начала 1920-х, но, насколько это было позволительно в конце 1950-х, стремился передать сам дух эпохи и создать образы некоторых населявших ее людей. А, может быть, все было иначе...

Но за написанный доброжелательным пером первый в художественной литературе образ Бабеля, которым автор навлек на себя неожиданные, обидные и даже оскорбительные претензии редакции журнала "Новый мир", мы должны быть только благодарны Константину Паустовскому. Равным образом самого низкого нашего поклона заслуживают те, кто, презрев опасность такого деяния, сберегли письма Бабеля. Теперь, после исчезновения его архива и ухода из жизни современников, они обрели особую ценность хотя бы потому, что в них остался живой голос писателя, его мысли, надежды, дерзания, терзания и признания вроде того, о чем написал Изе Лившицу: "Единственное тщеславие, которое у меня есть, - это написать как можно меньше ненужных слов".

Действительно, Бабель без устали распознавал и без жалости отбрасывал такие слова, наращивал, как он называл, "внутренние мускулы" рассказов, стремился приблизить их к "великим традициям литературы", коими считал "скульптурность, простоту и изобразительность искусства". Скульптор отсекает от глыбы мрамора ненужные куски, высвобождая доселе скрытую в ней фигуру и один неверный удар молотка по инструменту, как одно ненужное слово, может испортить все. А что касается скорости этой работы, то она зависит от творческой индивидуальности мастера. Когда-то одна возвратившаяся из Италии одесситка восхищалась тамошним скульптором: "Это же надо только подумать, как он за полчаса сделал мне бюст руки!" Бабель работал медленно, но делал "бюст души", высвобождая из глыбы повседневности потаенную романтику Молдаванки. Скульптор сначала довольно грубо намечает обобщенные очертания фигуры, а уже потом более тонким инструментом прорабатывает и отделывает детали, но промежуточные результаты этой работы уходят с осколками, крошкой и мраморной пылью. Зримые же, вернее, чтимые следы поэтапной реализации замысла писателя могут остаться в его черновых рукописях и, как утверждал известный литературовед и текстолог Борис Томашевский, "для науки важны все редакции и все стадии творчества".

Рукопись рассказа "Король" не сохранилась, но оставшиеся на страницах книг и периодических изданий пять авторских редакций его текста дают счастливую возможность чуть ли ни "от первого мгновенья до последнего" проследить работу Бабеля над текстом, который, помимо чисто качественных изменений, в финале оказался сокращенным процентов на десять. А создается впечатление, что он стал значительно короче, потому что читатель в своем восприятии рассказа теперь уже не убавляет скорость на крутых поворотах сюжета, не пробирается сквозь частокол прилагательных, не спотыкается о неточные сравнения, не отвлекается на созерцание ненужных подробностей. И афоризмы, пролетающие, как столбы за вагонным окном, только подчеркивают стремительность движения: "Если не стрелять в воздух, то можно убить человека", "Глупая старость жалка не менее, чем трусливая юность", "Подкладка тяжелого кошелька сшита из слез", "Страсть владычествует над миром". Продолжая эту "железнодорожную аналогию", нужно вспомнить, что читатель рассказа "Король" потом поимел непрошеную, рассчитанную разве что на больших оригиналов, возможность пересесть с курьерского или, как сейчас говорят, скорого поезда на так называемый рабочий, который никуда особенно не спешит и имеет обыкновение останавливаться на каждом Богом забытом полустанке или облюбованной дачниками платформе.

Исаак Бабель перед арестом, 1939 г.Исаак Бабель перед арестом, 1939 г.В 1926 году Бабель написал и вскоре напечатал сценарий "Беня Крик", который критики тотчас обозвали киноповестью и даже кинороманом, что, впрочем, не добавило достоинств ни ему, ни поставленному по нему одноименному фильму. Первая часть сценария представляла собой "переведенный" на язык тогда еще немого кинематографа дополненный вариант рассказа "Король" и законы жанра, помноженные на "правила игры", принятые в тогдашнем "важнейшем из искусств", сделали свое дело. Стоит ли сетовать на то, что великолепные реплики и диалоги персонажей оказались разорванными на узенькие ленточки титров, когда в одночасье испарилось само колдовство рассказа, выветрилась его афористичность, романтика, мудрость, восходящая к мифу, и лаконизм, отдающий многозначительностью. По изначальным словам Бабеля, в истории Бени Крика "все дело в налете", а тут этот эпизод начисто исчез, запропастился куда-то и сам Эйхбаум, а "поселившийся" в сюжете жалкий стукач нашептывает приставу дату свадьбы сестры Короля, как будто о сем эпохальном событии загодя не судачила вся Молдаванка. И шестидесятилетняя Манька с Пересыпи уже не выражает свой неуемный восторг пронзительным свистом, Беня не советует отцу бросить "этих глупостей", Двойра Крик не плотоядно смотрит на новоиспеченного мужа, а попросту тащит его в двуспальную кровать, и молодой порученец тети Ханы больше не имеет сказать Королю свои извечные пару слов.

Тетя Хана, как известно, обитала на Костецкой, и одесситам эта конкретная адресная привязка говорит больше, нежели какая-нибудь пространная характеристика. В другом же положении, если не сказать в неведении, оказываются читатели иногородние и, в особенности, иностранные. Кстати, во французском переводе рассказа молодой человек объявляет Королю, что его послала "тетя Хана с улицы Костецкой". Только в Одессе так не говорят и не говорили, потому всем с младых ногтей известно, что Костецкая - это не площадь, слобода или дачная местность, но улица на Молдаванке. А по-французски нельзя сказать "тетя Хана с Костецкой" - такова специфика языка, который по словам свободно говорившего и писавшего на нем Бабеля, "отточен до предельной степени совершенства и тем осложняет работу писателей". Затруднения и, зачастую, непреодолимые препятствия возникают и при переводе таких специфичных, рожденных Одессой и, как писал Бабель, "ее ярким собственноручно сделанным словом" выражений, оборотов и конструкций, как "Беня знает за облаву", "вас ждет такое, что это не слыхано", "что с этого будет?", "мине нарушают праздник" и других. Но самую большую трудность создает, конечно, мастерство автора рассказа, требующее если не адекватного, то хотя бы сравнимого с ним уровня переводчика.

Тем не менее, удачно или не очень, ближе к оригиналу или к подстрочнику, но рассказы Бабеля переводят и печатают, периодически повторяя это по прошествии лет и появлению новых, охочих до такого нелегкого дела людей. И Госпитальную, Балковскую, Дальницкую, Костецкую, Прохоровскую - легендарные улицы Молдаванки, "пересекающие" рассказы Бабеля, с его слов сегодня знают читатели в Англии, Германии, Израиле, Италии, Испании, США, Турции, Франции., где-то еще... Но только одесситы имеют возможность прикоснуться к истокам, заглянуть во дворы на Косвенной и Госпитальной, в которых отгремели когда-то свадьбы, чей отзвук остался в рассказе Бабеля, пройти по "первородным" адресам Ришельевской, Приморского бульвара, Красного переулка, где "Король" был написан, подготовлен к печати и впервые оттиснут типографскими литерами. И только одесситы имеют полное право и посчитали своей обязанностью возвести в ранг знаменательной даты 80-летие первой публикации "Короля", положившей начало "Одесским рассказам". И только одесситы отметили это единственно достойным литературного юбилея образом...

Исаак Бабель после ареста, 1939 г.Исаак Бабель после ареста, 1939 г.Если, не называя фамилий, произнести "Боря" или "Саша", то это ровным счетом ничего никому не скажет, потому что граждан с такими благозвучными именами в Одессе - как песка на Ланжероне. Но если сказать "Боречка", то все, кому не безразлична судьба нашего города, сразу уразумеют, что речь идет о Борисе Литваке, создателе и директоре детского реабилитационного Центра на Пушкинской улице, добром ангеле этого, как его называют, "Дома с ангелом". А те, кто имеет прикосновение к культурной жизни Одессы и следят за книжными новинками, услышав "Боря и Саша", тотчас поймут, что имеются в виду Борис Эйдельман и Александр Таубеншлак, соответственно директор и главный редактор издательства "Оптимум", которых известный филолог, профессор Марк Соколянский неизменно величает "оптимистами". И впрямь, нужно быть таковыми, чтобы на свой кошт, страх и риск издать в наше непростое время сборник Бабеля, притом, совсем немалым тиражом.

Сия идея родилась в занимаемом издательством подвале, подернутая голубым сигаретным дымом и сдобренная красным бессарабским вином, а потом обернулась книгой, в которой переплелись судьбы, принципы, совпадения. Случайно так оказалось, но символично, что издательство находится на расстоянии всего полутора кварталов от того дома на Дворянской улице, где по воле отца Бабель брал уроки скрипичной игры у самого маэстро Столярского. Но совершенно не случайно, что филологи Боря и Саша, которые, конечно, нашли бы слова и время, чтобы накатать предисловие страниц на пять, а то и на все десять, ограничились несколькими вступительными фразами, справедливо полагая, что в данном случае "лучшим предисловием есть вынесенное на обложку имя автора". Можно было включить в сборник самые разные произведения Бабеля, только издатели - коренные земляки автора посчитали нужным впервые собрать под одной обложкой все, написанное им о родном городе, и посвятить книгу юбилею рассказа "Король". Можно было, наконец, безо всяких хлопот тиснуть ее в Одессе, но она, к сожалению, не получилась бы такой, каковой хотелось. И пришлось издателям несколько раз мотаться в Симферополь, где тамошние мастера сумели сработать книгу, ладную, как ломоть доброго хлеба и теплую, как ласковая рука женщины. И помещена там, в частности, чудесная литография известного художника Ильи Шенкера, который уже много лет пребывает далеко от Одессы. А в его мастерской теперь трудится неотделимый от Одессы, как и Одесса от него, Геннадий Гармидер, работы которого на темы бабелевских рассказов тоже вошли в книгу. Напротив же мастерской Гармидера, в подвале на Белинской улице угол Лермонтовского переулка, жил когда-то Эдуард Багрицкий и его карандашный рисунок, изображающий могучего биндюжника Менделя Крика с неизменными кнутом и рюмкой водки, предваряет в книге пьесу "Закат". А своеобразным "приглашением к книге" изображен на обложке смачный "красный арбуз с черными косточками, с косыми косточками, как глаза лукавых китаянок" - работа Танечки Поповиченко, чьи предки испокон веку обитали на Пересыпи, которая, по словам Бабеля, лучше всяких тропиков. И совершеннейшую прелесть придает этой книге обращенные к читателю полные светлой грусти и тихой радости слова родственницы Бабеля Татьяны Калмыковой, доселе живущей на благословенной Молдаванке, совсем недалеко от давно разрушившегося "семейного гнезда"...

Думаю, Бабель был бы доволен этой книгой. Касаемо же опуса о "Короле", то он мог бы вызвать лукавую и ироничную улыбку автора, поскольку рассказ-то занимает всего несколько страничек, а мне пришлось написать о нем.., впрочем, читатель сам знает, сколько пришлось написать, если, конечно, у него хватило интереса и терпения осилить его до конца.

Таких дел, как говорят в Одессе...