colontitle

Открыта мемориальная доска в честь Семена Липкина

Елена Свенцицкая

Cегодня в Одессе торжественно открыта мемориальная доска в честь выдающегося одессита, поэта и переводчика Семена Липкина, передает корреспондент информационного агентства «Вікна-Одеса»

С. ЛипкинДоска установлена на фасаде дома по улице Пушкинской, 34, в котором родился Семен Израилевич Липкин. Средства на нее были собраны литераторами Москвы, Киева и Одессы. Работал над доской скульптор Александр Князик, координировал проект, поддержанный вице-президентами Всемирного клуба одесситов Евгением Голубовским и Валерием Хаитом, Евгений Деменок.

Инициатор увековечения памяти Семена Липкина — московский поэт, публицист, писатель Ефим Бершин. Он отмечает, что до сих пор ни мемориальной доски, ни какого-либо иного материального знака памяти о замечательном поэте и переводчике, человеке высокого достоинства, титанического труда, глубокой философии, редкостного поэтического слуха, не было — ни в Одессе, где он родился, ни в Москве, где прожил долгие годы, ни в Переделкино, где скончался. «Спасибо одесситам. Все-таки в одесском отечестве пророкам место находится. Пусть и после смерти», — говорит Ефим Бершин.

«Сказать, что меня связывала с Семеном Израилевичем Липкиным дружба, было бы неправдой — разница в возрасте была очень велика, — рассказывает он. — Но я с ним много общался в переделкинском Доме творчества (когда у них не было дачи, они с супругой, поэтессой Инной Львовной Лиснянской там часто жили). До сих пор живо фантастическое ощущение: я разговаривал с Липкиным и думал, что вот так же сам он разговаривал с Осипом Мандельштамом, Анной Ахматовой… Только представить себе такую связь времен напрямую — уже оторопь берет!

Мне довелось, во что сейчас и самому верится с трудом, выступать на поэтическом вечере, где стихи читали четыре поэта — Инна Лиснянская, Семен Липкин, Юрий Левитанский и я… Я тогда был еще молод, и меня просто гордость распирала. Потом меня с семьей Липкина и Лиснянской свели другие обстоятельства: в трудные для меня времена, когда негде было жить, они просто дали мне кров, свою дачу. Мы сблизились уже, как родственники. Семен Израилевич, к сожалению, вскоре умер — его не стало в 2003 году. Мы продолжаем дружить с его вдовой»…

Семен Липкин прожил долгую жизнь (он родился в 1911 году), и «Одесса с ним жила всегда», говорит Ефим Бершин — и в воспоминаниях о детстве и юности, и в пронзительных поэтических строчках, таких, как эти:

Неспешно в сумерках текли
«Фольксвагены» и «мерседесы»,
А я шептал: «Меня сожгли.
Как мне добраться до Одессы?»

«Была смешная история, которую Семен Израилевич любил рассказывать, — вспоминает Ефим Бершин. — Мама привела маленького Сёму к знаменитому педагогу Петру Соломоновичу Столярскому учиться играть на скрипке. Тот его послушал и сказал — не подойдет. Как же так, огорчилась мама, — посмотрите, у него такие музыкальные пальцы! Пальцы музыкальные, но слуха нет совсем, — ответил Столярский.

Оказалось, что слух у Липкина все-таки есть, но совершенно иной — слух на слово, на ритм — литературный, поэтический. Тут у него был абсолютный слух и абсолютный вкус, он не фальшивил ни единым словом, строжайшим образом относясь к себе и своему творчеству».

В Одессе началась и поэтическая биография Семена Липкина. Здесь он пришел к Эдуарду Багрицкому — со своими еще мальчишескими стихами и… шпротами, которые велел принести известный поэт. Именно Багрицкий посоветовал Липкину ехать в Москву. И в 1929 году юноша (как и многие одесские таланты до и после него) переехал в столицу.

Здесь Семен Липкин начал публиковать стихи в газетах и журналах, окончил Московский инженерно-экономический институт. Из Москвы же в 1941 году ушел на фронт. Прошел Сталинградский котел, закончил войну в Германии.

Еще в 1930-е годы занялся переводами (выучив прежде персидский язык). Переводил поэзию, преимущественно эпическую, с восточных языков. В частности, это аккадский эпос «Поэма о Гильгамеше», калмыцкий — «Джангар», киргизский — «Манас», памятник индийской культуры «Бхагавадгита».

«У него 50 томов только переводов. Причем Липкин был не просто переводчик. Прежде чем начинать работу, он изучал язык, традиции, обычаи, приезжал, жил среди народа, эпос которого переводил, адаптировался к его культуре. Он, наверное, один из последних больших серьезных переводчиков, вкладывавших в свое дело всю жизнь, все силы и душу, — отмечает Ефим Бершин. — А вот его оригинальные стихи долго не печатали, пожалуй, до 60-х. Выходила книга на Западе — ее формировал Иосиф Бродский. Очень ценил Липкина, высоко о нем отзывался Александр Солженицын»…

В наследии Семена Липкина — несколько книг стихов, роман «Декада», воспоминания о Василии Гроссмане, Осипе Мандельштаме, Арсении Тарковском. С ним, к слову, Семена Израилевича связывали особые отношения с молодых лет: Тарковский, Липкин, Мария Петровых и Аркадий Штейнберг входили в «великолепную четверку» поэтов, литературную группу, носившую название «Квадрига».

«Глухие времена» и для Семена Липкина, и для Инны Лиснянской настали после участия в альманахе «Метрополь». Этот сборник неподцензурных текстов известных литераторов, среди которых были Андрей Вознесенский, Белла Ахмадулина, Владимир Высоцкий, Юз Алешковский и другие, вышел в самиздате в 1979 году — тиражом в 12 экземпляров. Один из них был нелегально вывезен из СССР и опубликован в США, что обернулось для большинства авторов тотальным запретом на официальную публикацию их произведений. В том же 1979-м Липкин, еще с 1934 года состоявший в Союзе писателей, и Лиснянская вместе с Василием Аксеновым вышли из этого объединения — в знак протеста против исключения из него Виктора Ерофеева и Евгения Попова, составителей «Метрополя». Восстановили Липкина в Союзе уже в перестройку…

«Я дружил с этим человеком, очень его любил, — рассказывает заместитель главного редактора журнала «Новый мир» (Москва), научный сотрудник российского Государственного литературного музея Павел Крючков, приехавший в Одессу специально на открытие мемориальной доски Липкину. — Мы были знакомы с 1987 года. И все эти годы я остаюсь его читателем, причем очень преданным. На момент нашего знакомства мне было 20 с чем-то, сейчас — под 50, но мне кажется, я все продолжаю и продолжаю открывать Липкина, открывать вещество любви и духа, и веры, которые в его стихах.

Для меня в Липкине важнее всего (помимо того, что он прекрасный поэтический мастер) его религиозность, совершенно своеобычная. Это стихи, которые помогают росту души. И если растет моя душа все годы, то в этом принимает участие поэзия, личность Семена Израилевича — человека невероятной внутренней твердости с одной стороны, смирения и любопытства к окружающему миру — с другой… Он, как Чехов, который на групповых фотографиях всегда делал шаг назад. И вглядывался в людей, пытаясь разглядеть в человеке Образ Божий.

Инна Лиснянская говорила, что «Сёма родился взрослым», сразу взрослым. Но одновременно в нем было что-то неистребимо, удивительно детское. В нем есть и мудрость прародителя рода, и мудрость ребенка. Дети — очень мудрые люди, они чистыми глазами смотрят на мир, у них еще не заштампованное ежедневными грехами сердце. В Семене Израилевиче все это было»…

Из стихов Семена Липкина

В неверии, неволе, нелюбви,
В беседах о войне, дороговизне,
Как сладко лгать себе, что дни твои —
Еще не жизнь, а ожиданье жизни.

Кто скажет, как наступит новый день?
По-человечьи запоет ли птица,
Иль молнией расколотая тень
Раздастся и грозою разразится?

Но той грозы жестоким голосам
Ты весело, всем сердцем отзовешься,
Ушам не веря и не зная сам,
Чему ты рад и почему смеешься.

1940

Странники

Горе нам, так жили мы в неволе!

С рыбой мы сравнялись по здоровью,
С дохлой рыбой в обмелевшем Ниле.
Кровью мы рыдали, черной кровью,
Черной кровью воду отравили.

Горе нам, так жили мы в Египте!

Из воды, отравленной слезами,
Появился, названный Мойсеем,
Человек с железными глазами.
Был он львом, и голубем, и змеем.

Вот в пустыне мы блуждаем сорок
Лет. И вот небесный свод задымлен
Сорок лет. Но даже тот, кто зорок,
Не глядит на землю филистимлян.

Ибо идучи путем пустынным,
Научились мы другим желаньям,
Львиным рыкам, шепотом змеиным,
Голубиным жарким воркованьям.

Научились вольности беспечной,
Дикому теплу верблюжьей шеи...
Но уже встают во тьме конечной
Будущие башни Иудеи.

Горе нам, не будет больше странствий!

1942

Счастливец

Я мог бы валяться в ложбине степной,
Завеянный прахом, засыпанный солью,
Мертвец, озаренный последнею болью,
Последней улыбкой, последней мечтой.
Но вот — я живу. Я снова с тобой,
Я один из немногих счастливцев.

Я мог бы сгореть за кирпичной стеной
В какой-нибудь миром забытой Треблинке
И сделаться туком в бесплодном суглинке,
Иль смазочным маслом, иль просто золой.
Но вот — я живу. Я снова с тобой,
Я один из немногих счастливцев.

Я мог бы вернуться в свой город родной,
Где пахнут акации туго и пряно,
Где все незнакомо, и горько, и странно.
Я мог бы... Но я не вернулся домой.
Я только живу. Я снова с тобой,
Я один из немногих счастливцев.

1945

Договор

Если в воздухе пахло землею
Или рвался снаряд в вышине,
Договор между Богом и мною
Открывался мне в дымном огне.

И я шел нескончаемым адом,
Телом раб, но душой господин,
И хотя были тысячи рядом,
Я всегда оставался один.

1946

Снова в Одессе

Ярко-красный вагончик, кусты будяка,
Тишина станционного рынка,
И по-прежнему воля степная горька,
И как прежде, глазами, сквозь щелку платка,
Улыбается мне украинка.

Оказалось, что родина есть у меня.
Не хотят от меня отказаться,
Ожидая, тоскуя, мне верность храня,
Кое-где пожелтев среди летнего дня,
Молчаливые листья акаций.

Оказалось, что наши родные места
И меня признают, как родного,
Что по-прежнему море меняет цвета,
Но ко мне постоянна его доброта,
Неизменно щедра и сурова.

Я в развалинах столько квартир узнаю,
Столько лиц, дорогих и знакомых,
Этот щебень я знаю, как душу мою,
Здесь я жил, здесь я каждую помню семью
В этих мертвых оконных проемах.

Пустыри невысокой травой заросли,
Что прожилочкой каждой близка мне.
Будто сам я скрывался в подпольной пыли,
Будто сам я поднялся на свет из земли,
С непривычки цепляясь за камни.

Черт возьми, еще пляшет кожевенный цех,
Подпевает игла с дребезжаньем.
Я — поэт ваш, я — злость ваша, мука и смех,
Я — ваш стыд, ваша месть, обожаю вас всех
Материнским слепым обожаньем.

Это море ночное с коврами огня,
Эти улицы с грубой толпою,
Это смутное чаянье черного дня...
Оказалось, что родина есть у меня,
Я скреплен с ее тяжкой судьбою.

1952

 

Богородица

1

Гремели уже на булыжнике
Немецкие танки вдали.
Уже фарисеи и книжники
Почетные грамоты жгли.
В то утро скончался Иосиф,
Счастливец, ушел в тишину,
На муки жестокие бросив
Рожавшую в муках жену.

2

Еще их соседи не предали,
От счастья балдея с утра,
Еще даже имени не дали
Ребенку того столяра,
Душа еще реяла где-то
Умершего сына земли,
Когда за слободкою в гетто
И мать, и дитя увели.

3

Глазами недвижными нелюди
Смотрели на тысячи лиц.
Недвижны глаза и у челяди —
Единое племя убийц.
Свежа еще мужа могила,
И гибель стоит за углом,
А мать мальчугана кормила
Сладчайшим своим молоком.

4

Земное осело, отсеялось,
Но были земные дела.
Уже ни на что не надеялась,
Но все же чего-то ждала.
Ждала, чтобы вырос он, милый,
Пошел бы, сначала ползком,
И мать мальчугана кормила
Сладчайшим своим молоком.

5

И яму их вырыть заставили,
И лечь в этом глиняном рву,
И нелюди дула направили
В дитя, в молодую вдову.
Мертвящая, черная сила
Уже ликовала кругом,
А мать мальчугана кормила
Сладчайшим своим молоком.

6

Не стала иконой прославленной,
Свалившись на глиняный прах,
И мальчик упал окровавленный
С ее молоком на губах.
Еще не нуждаясь в спасенье,
Солдаты в казарму пошли,
Но так началось воскресенье
Людей, и любви, и земли.

1956

Мертвым

В этой замкнутой, душной чугунности,
Где тоска с воровским улюлю,
Как же вас я в себе расщеплю,
Молодые друзья моей юности?

К Яру Бабьему этого вывели,
Тот задушен таежною мглой.
Понимаю, вы стали золой,
Но скажите: вы живы ли, живы ли?

Вы ответьте, — прошу я немногого:
Там, в юдоли своей неземной,
Вы звереете вместе со мной,
Низвергаясь в звериное логово?

Или гибелью вас осчастливили
И, оставив меня одного,
Не хотите вы знать ничего?
Как мне трудно! Вы живы ли, живы ли?

1960

Добро

Добро — болван, добро — икона,
Кровавый жертвенник земли,
Добро — тоска Лаокоона,
И смерть змеи, и жизнь змеи.

Добро — ведро на коромысле
И капля из того ведра,
Добро — в тревожно-жгучей мысли,
Что мало сделал ты добра.

1960

Моисей

Тропою концентрационной,
Где ночь бессонна, как тюрьма,
Трубой канализационной,
Среди помоев и дерьма,

По всем немецким, и советским,
И польским, и иным путям,
По всем печам, по всем мертвецким,
По всем страстям, по всем смертям, —

Я шел. И грозен и духовен
Впервые Бог открылся мне,
Пылая пламенем газовен
В неопалимой купине.

1967

Зола

Я был остывшею золой
Без мысли, облика и речи,
Но вышел я на путь земной
Из чрева матери — из печи.

Еще и жизни не поняв
И прежней смерти не оплакав,
Я шел среди баварских трав
И обезлюдевших бараков.

Неспешно в сумерках текли
«Фольксвагены» и «мерседесы»,
А я шептал: «Меня сожгли.
Как мне добраться до Одессы?»

1967

С. Б. Рассадину

В этом городе южном я маленький школьник,
Превосходные истины тешат мой слух,
Но внутри меня шепчет какой-то раскольник,
Что рисуются буквы, а светится дух.

Страстно спорят на говоре местном южане,
Но иные со мной существа говорят:
Словно вещая птица из древних сказаний,
Прилетел небывалого цвета закат.

Новым, чистым дыханьем наполнился будень,
Обозначилось все, что роилось вдали,
Лодки на море — скопище старых посудин —
Превратились в мерцающие корабли.

Стало вольностью то, что застыло темницей,
Свет зажегся на стертой скрижали земной,
Все иду, все иду за нездешнею птицей,
А она все летит и летит надо мной.

1975

Военная песня

Что ты заводишь песню военну.
Державин

Серое небо. Травы сырые.
В яме икона панны Марии.
Враг отступает. Мы победили.
Думать не надо. Плакать нельзя.
Мертвый ягненок. Мертвые хаты.
Между развалин — наши солдаты.
В лагере пусто. Печи остыли.
Думать не надо. Плакать нельзя.

Страшно, ей-богу, там, за фольварком.
Хлопцы, разлейте старку по чаркам,
Скоро в дорогу. Скоро награда.
А до парада плакать нельзя.
Черные печи да мыловарни.
Здесь потрудились прусские парни.
Где эти парни? Думать не надо.
Мы победили. Плакать нельзя.

В полураскрытом чреве вагона —
Детское тельце. Круг патефона.
Видимо, ветер вертит пластинку.
Слушать нет силы. Плакать нельзя.
В лагере смерти печи остыли.
Крутится песня. Мы победили.
Мама, закутай дочку в простынку.
Пой, балалайка, плакать нельзя.

1981

Двуединство

Есть двуединство: народ и религия,
И потому что они сочетались,
Правды взыскуя, отвергну вериги я
И не надену ни рясу, ни талес.

Нам в иероглифах внятна глаголица.
Каждый зачат в целомудренном лоне.
Каждый пусть Богу по-своему молится:
Так Он во гневе судил в Вавилоне.

В Польше по-польски цветет католичество,
В Индии боги и ныне живые.
Русь воссияла, низвергнув язычество,
Ждет еще с верой слиянья Россия.

Кто мы? Жнецы перед новыми жатвами,
Путники в самом начале дороги.
Будем в мечети молчать с бодисатвами
И о Христе вспоминать в синагоге.

1984