Октябрьские годовщины: 120 лет Илье Ильфу.
Мне повезло. Я много лет был дружен с Александрой Ильиничной Ильф -- дочерью Ильфа. И даже написал об этом в своей "Книге читателя". Вот несколько строк оттуда:
"…Рано лишившись отца, совсем его не помня, она (А.И) всю жизнь интересовалась им, хотела понять, каким он был этот человек – Илья Ильф. Сначала из рассказов мамы – Марии Николаевны, а затем в процессе все более глубокого изучения их с Петровым литературного наследия, она все больше узнавала его. И этот изначальный интерес к нему, к тому же, уверен, и подспудное, почти бессознательное желание восполнить отсутствие отца в своей жизни, все больше переходили в настоящую, пусть и окрашенную печалью, искреннюю любовь к этому, так рано ушедшему, удивительному человеку.
Недавно Александра Ильинична прислала мне свою статью об отце. Статья поразительная, по нынешним временам просто невероятная: столько в ней нежности к Ильфу, гордости им, любви…"
Вот этот поразительный текст...
АЛЕКСАНДРА ИЛЬФ
«ТОЛЬКО БЛЕСК И ТОЛЬКО СИЯНЬЕ»
(О моем отце Илье Ильфе)
В понимании читателя Илья Ильф и Евгений Петров неразделимы: они писали вдвоем. Представляется некая двойная звезда ИЛЬФ-ПЕТРОВ, сияющая на литературном небосводе. Но соавторы не были «сиамскими близнецами». К ним больше подходит «закон сообщающихся сосудов». (Они даже могли пошутить: «У нас болела голова».) Однако, несмотря на полное духовное слияние, каждый из них был яркой индивидуальностью – и как писатель, и как человек.
Поговорим об Ильфе.
Я не вправе назвать себя его биографом. Как я уже сто раз говорила, отца не стало, когда мне только-только исполнилось два года. Легенд, мифов и сказаний об Ильфе, которых постоянно требуют от меня журналисты, в доме у нас не водилось. Но я храню то, что есть, и постоянно ищу то, что может приблизить меня к нему.
Хорошо, что существуют мемуары его современников.
Редкий случай, когда о человеке не сказано ни-че-го дурного, – будто бы исполнилась просьба Ильфа: «Забудьте о плохом, помните обо мне только хорошее». Интересно, что и Валентин Катаев, и Юрий Олеша, люди занятые более всего собственными персонами, писали о нем тепло, даже трогательно.
Ильфа нет.
Что же все-таки осталось?
Остались его сочинения, записные книжки, письма.
Остались его мысли, чувства.
Каким он был?
Почему он был таким?
Как сказал бы Остап Бендер: «Ну что ж, давайте приступим. Господа присяжные заседатели, писатель Илья Ильф родился в 1897 году…»
Вернее сказать так: в 1897 году у богуславского мещанина Арье Бениаминова Файнзильберга и его жены Миндли, проживавших в Одессе, родился третий сын, нареченный именем «Иехиель-Лейб».
Ироническое примечание Ильфа: «Все равно про меня напишут: «Он родился в бедной еврейской семье».
Впрочем, счастливое детство можно опустить. В то время он еще не занимался литературой. Из ильфопетровской «Двойной автобиографии» известно, что шестилетний Ильф имел привычку лазить через забор на кладбище – рвать сирень. Из записей Евгения Петрова: «В детстве Ильфа дразнили: “Рыжий, красный, человек опасный”».
Дальше идет розоватое отрочество. На большой семейной фотографии – остриженный под нуль мальчик в блузе ремесленного училища. Лицо серьезное, широко открытые глаза доверчиво смотрят в объектив. Судя по аттестату, в 1913-м он успешно окончил полный курс учения в Одесской школе ремесленных учеников по слесарно-механическому отделению и при отличном поведении показал отличные успехи. Ясно, что этим успехам не препятствовало чтение книг Жюля Верна, Майн Рида и Марка Твена, а также выпусков «Этель Кинг – женщина-сыщик» и «Пещера Лейхтвейса».
Пропустим еще страницу. А вот и юность, начало жизни. Здесь уже можно остановиться. Ведь жил он не где-нибудь, а в Одессе… Читайте Бабеля, читайте Жаботинского, читайте Катаева, Славина и Паустовского, и вы поймете, что такое Одесса первой четверти прошлого века.
Семья Файнзильбергов живет сначала на Старопортофранковской улице, напротив знаменитого Привоза, почти на границе не менее знаменитой «бабелевской» Молдаванки. Потом – на Малой Арнаутской, на Базарной, на Софиевской. Совсем не респектабельные места. Отец – скромный служащий Сибирского торгового банка, мать – в неустанных заботах о четырех сыновьях.
Двое – художники. Легенду о том, как отец-бухгалтер хотел пустить их по коммерческой стезе и как из этого ничего не вышло, я опускаю: она всем известна. Третий сынок (все звали его не Илья, а Иля, с ударением на первый слог) – молчаливый, застенчивый, видно, что умненький. Он еще учится в своей ремесленной школе, а старший, Александр, уже обзавелся «итальянским» псевдонимом Сандро Фазини и успешно сотрудничает в одесских газетах и журналах. По его стопам идет Михаил. «У меня два брата художники – Фазини-брюнет и рыжий Мифá, – рассказывал Ильф живописцу А. М. Нюренбергу в середине 1930-х. – В нашем доме часто и много говорили о живописи, о цвете, о колорите, о французском искусстве. Говорили о Пикассо, Матиссе». Значит, было о чем послушать и на что посмотреть.
Но старшим не до него: они с головой ушли в искусство. Презирали младших. Не удостаивали разговора. «Я мало знал Илю юношей», – признавался Фазини уже после кончины Ильфа.
Юноша жил собственной жизнью. Учился жить.
Закончив училище, испробовал много профессий. Свел знакомство с молодыми одесскими поэтами. Время тяжелое – война, революция. Ни топлива, ни продовольствия. Летом 1919-го призван в армию («Все на борьбу с Деникиным!»). Забавная подробность: он является на сборный пункт, сверкая стеклами пенсне и держа под мышкой роман Анатоля Франса «Боги жаждут» (революционная романтика!). Его зачисляют в «Стеклянный батальон» – собрание белобилетчиков и близоруких. Он не чувствует себя героем и не стремится им стать: «Я знал страх смерти, но молчал, боялся молча и не просил помощи. Я помню себя лежащим в пшенице. Солнце палило в затылок, голову нельзя было повернуть, чтобы не увидеть того, чего так боишься. Мне было очень страшно, я узнал страх смерти, и мне стало страшно жить».
К 1920-му Ильф демобилизован: «признан негодным вовсе по 36 статье». Ему 23 года. Он совершенно сложившаяся личность.
Теперь можно узнать о нем из воспоминаний Валентина Катаева, Юрия Олеши, Льва Славина, Сергея Бондарина, Евгения Окса и других. О чем они?
С первых же минут разговора с Ильфом ощущалось его чувство собственного достоинства, невозмутимость. Его улыбка еле касалась углов рта. Кое-кому он казался англичанином. Может быть, даже лордом. К нему обращались на Вы, некоторым он разрешал звать себя по имени – Иля. Он сам устанавливал границу близости. Переступить ее не мог никто.
Поражали его суждения – оригинальные, без намека на банальность. Поражали начитанность, круг литературных пристрастий. Часто играли в игру «Что возьмем с собой на необитаемый остров?». С Диккенсом Ильф расстаться не хотел даже на необитаемом острове. Любил исторические романы Стивенсона и Конан-Дойля. Молодые одесситы жадно листали иллюстрированные журналы, смакуя с одинаковым удовольствием и Бенуа, и Жироду, но Ильф требовал особого внимания к таким авторам, как Франсуа Вийон, Рабле, Стерн, Франс, Лесков. Увлекались поэзией Маяковского, Асеева, Пастернака.
Насквозь литературны ранние, одесские письма Ильфа, пересыпанные именами Гомера, Пушкина, Банделло, художника Ропса, отсылками к Боккаччо и Горацию, а также скрытыми и явными цитатами из Асеева и Мандельштама. Весьма непринужденно извещал он приятельницу: «Я думаю о Вас в промежутках между кровосмешениями Катюля Мендеса, трагическими любвями Гамсуна и Ошибками и Тайнами Теодора Гофмана».
Ильф писал тогда белые стихи, которые называл «торгово-промышленной поэзией». В одной поэме была фраза: «Выньте лодочки рук из брюк». Другая поэма начиналась так: «На Вандименовой земле, // Что в самом низу географической карты, // Бидеино сердце познало любовь. // И вот души Биде стропила // Трещат под тяжестью любви… // Комнату своей жизни он оклеил мыслями о ней, // С солнца последние пятна очистил…». Его друг приводит эти строки по памяти. Никто не видел их написанными или напечатанными.
«Стихи были странные, – высказался Олеша. – Рифм не было, не было размера. Стихотворение в прозе? Нет, это было более энергично и организованно. Я не помню его содержания, но помню, что оно состояло из мотивов города, и чувствовалось, что какие-то литературные настроения Запада, неизвестные нам, ему известны. /…/ Уже в этих первых опытах проявилась особенность писательской манеры Ильфа формулировать, особенность, которая впоследствии приобрела такой блеск».
Как равный входит Ильф в «Коллектив поэтов», где главенствуют Катаев, Олеша, Багрицкий. «Уже тогда дружба с Ильфом льстила самолюбию каждого из нас, – напишет С. Бондарин. – Необыкновенным был этот молодой человек – тихий, но язвительный, особенный в повадках, в манере одеваться, входить в комнату, вступать в разговор, особенный и вместе с тем очень простой… со своим, уже выработанным вкусом…».
Из воспоминаний Н. Гернет: «Худой, высокий Ильф обыкновенно садился на низкий подоконник, за спинами всех. Медленно, отчетливо произносил он странные, ни на какие другие не похожие стихи, которые нравились мне именно этой странностью формы и поэтических образов:
…Комнату моей жизни
Я оклеил мыслями о ней…
Или:
А мы, в костюме Адама до грехопадения,
Прикрыв неприличие шевиотовой эманацией…»
Существуют другие строчки, без рифмы, без размера:
Пусть не увижу неба
если скажу об том
чего не было
Во имя Бога и во имя пчел
Во имя желтых пчел
во имя блеска
и во имя сияния…
«Мы полюбили его, – расскажет Катаев, – но никак не могли определить, кто же он такой: поэт, прозаик, памфлетист, сатирик? Тогда еще не существовало понятия эссеист. Во всяком случае, было ясно, что он принадлежит к левым, даже, может быть, к кубофутуристам. Нечто маяковское всегда витало над ним. В нем чувствовался острый критический ум, тонкий вкус, и втайне мы его побаивались, хотя свои язвительные суждения он высказывал чрезвычайно редко, в форме коротких замечаний «с места», всегда очень верных, оригинальных и зачастую убийственных. Ему был свойственен афористический стиль. Однажды, сдавшись на наши просьбы, он прочитал несколько своих опусов. Как мы и предполагали, это было нечто среднее между белыми стихами, ритмической прозой, пейзажной импрессионистической словесной живописью и небольшими философскими отступлениями. В общем, нечто весьма своеобразное, ни на что не похожее, но очень пластическое и впечатляющее, ничего общего не имеющее с упражнениями провинциальных декадентов».
Забавная подробность тех лет. Однажды в «Коллектив поэтов» явился мальчик лет 12–13-ти. Громко и уверенно начал что-то читать. Кончил. Все помолчали. Потом кто-то из старших спросил, как он относится к Пушкину. Смысл ответа был такой, что Пушкин кончился и нам не указ. И вдруг из темного угла, от окна, где сидел Ильф, раздался спокойный, ровный голос:
– Пошел вон.
Мальчиком этим оказался Семен Кирсанов. Теперь слово ему: «Я пришел в “Коллектив поэтов”, ошарашил заумью и через некоторое время нашел соратников. /…/ Ильф тогда писал странные, необычные стихи. И когда я позже узнал стихи сюрреалистов, я понял, что он предвосхитил их».
По утверждению Л. Славина, никто из друзей Ильфа не сомневался, что он будет крупным писателем. «Понимание людей, безупречное чувство формы, проницательность и глубина суждений говорили о его значительности как художника еще тогда, когда он не напечатал ни одной строки».
Завершая долгий рассказ об одесском периоде, заложившем основы его таланта и характера, добавлю, что никто не мог состязаться с ним в остроумии. Как уверяет очевидец, «сдавался сам Багрицкий с его ошеломительными сарказмами».
* * *
Что за человек был этот ранний Ильф?
На вопрос можно ответить двояко: замкнутый – и общительный, полный юмора – и грустный в самой своей веселости. Мягкий – и непреклонный, добрый – и беспощадный.
Ильф замечал многое, чего другие не замечали или не хотели замечать. При нем нельзя было лгать, ерничать, легко осуждать людей и вести себя по-хамски. Простое благородство его взглядов и поступков требовало от людей того же. (Он мог сказать невеже: «Извинитесь. Скажите: Я больше не буду».)
К высокопарной болтовне он питал отвращение. Банальности вызывали ядовитую насмешку. Пошлость он распознавал с первого взгляда, с первого слова. «Ни разу этот человек не сказал пошлости или общей мысли, – напишет Олеша. – Кое-чего он не договаривал, еще чего-то самого замечательного. И видя Ильфа, я думал, что гораздо важнее того, о чем человек может говорить, – это то, о чем человек молчит».
Таким он оставался всю свою недлинную жизнь.
* * *
В январе 1923 года Ильф покидает Одессу. Перелистаем московские страницы. Работает «литправщиком» в газете «Гудок». Знакомство с Евгением Петровым. В 1927-м они берутся за «Двенадцать стульев». Дальше – роман «Золотой теленок», фельетоны, поездки в Европу, потом в Соединенные Штаты. Не так уж много страниц остается. А воспоминаний много, выберу несколько.
«В числе молодых, приехавших с юга в Москву за славой, оказался наш общий друг, человек во многих отношениях замечательный, – с преувеличенной похвалой напишет об Ильфе Катаев. – Он был до кончиков ногтей продуктом западной, главным образом, французской культуры, ее новейшего искусства – живописи, скульптуры, поэзии. Каким-то образом ему уже был известен Аполлинер, о котором мы... еще не имели понятия. Во всем его облике было нечто неистребимо западное. Он одевался как все мы: во что бог послал. И тем не менее он явно выделялся. Даже самая обыкновенная рыночная кепка приобретала на его голове парижский вид…»
Из воспоминаний Евгения Петрова: «Я отчетливо вижу комнату, где делалась четвертая страница газеты «Гудок», так называемая четвертая полоса. Здесь в самом злющем роде обрабатывались рабкоровские заметки. У окна стояли два стола, соединенные вместе. Тут работали четыре сотрудника. Ильф сидел слева. Это был чрезвычайно насмешливый двадцатишестилетний человек в пенсне с маленькими голыми толстыми стеклами. У него было немного асимметричное, твердое лицо с румянцем на скулах. Он сидел, вытянув перед собой ноги в остроносых красных башмаках, и быстро писал. Окончив очередную заметку, он минуту думал, потом вписывал заголовок и довольно небрежно бросал листок заведующему отделом, который сидел напротив. Ильф делал смешные и совершенно неожиданные заголовки. Запомнился мне такой: «И осел ушами шевелит». Заметка кончалась довольно мрачно – «Под суд!»
В комнате четвертой полосы царила атмосфера остроумия. Острили беспрерывно. Никто не мог избежать насмешек, даже Михаил Булгаков. «Ну, что вы все скопом напали на Мишу?.. Что вы хотите от него? – спрашивал Ильф. – Миша только-только, скрепя сердце, примирился с освобождением крестьян от крепостной зависимости, а вы хотите, чтобы он сразу стал бойцом социалистической революции!»
«Мы с Ильфом работали когда-то в одной редакции, – вспоминал Л. Славин. – Редактором у нас был человек грубый и невежественный. Однажды после совещания, на котором редактор особенно блеснул этими своими качествами, Ильф сказал мне:
– Знаете, что он делает, когда остается один в кабинете? Он спускает с потолка трапецию, цепляется за нее хвостом и долго качается...»
«Ильф был человеком неожиданным, – дополняет К. Паустовский. – Иной раз его высказывания казались чрезмерно резкими… Однажды он вызвал замешательство среди изощренных знатоков литературы, сказав, что Виктор Гюго по своей манере писать напоминает испорченную уборную. Бывают такие уборные, которые долго молчат, а потом вдруг сами по себе со страшным ревом спускают воду. Потом помолчат и опять спускают воду с тем же ревом».
Самые ценные воспоминания об Ильфе принадлежат, конечно, его близкому другу и соавтору – Евгению Петрову, с которым он провел рука об руку почти десять лет.
Из записей Евгения Петрова: «Красная Армия (в 1925 г. Евгений Катаев призван на военную службу – А. И.). Единственный человек, который прислал мне письмо, был Ильф. Вообще, стиль того времени был такой: на все начхать, письма писать глупо… /…/ И вот Ильф прислал мне письмо в армию. Я не помню содержания этого письма. Помню только, что написано оно было чрезвычайно элегантно и легко. /…/
Я поступаю в «Гудок». Путешествие с Ильфом на Кавказ. Валя (Катаев – А. И.) собирается создать литературную артель на манер Дюма-отца. Мы решаем с Ильфом писать вместе».
«Как случилось, что мы с Ильфом стали писать вдвоем? Назвать это случайностью было бы слишком просто. Ильфа нет, и я никогда не узнаю, что думал он, когда мы начинали работать вместе. Я же испытывал по отношению к нему чувство огромного уважения, а иногда даже восхищения. Я был моложе его на пять лет, и хотя он был очень застенчив, писал мало и никогда не показывал написанного, я готов был признать его своим мэтром. Его литературный вкус казался мне в то время безукоризненным, а смелость его мнений приводила меня в восторг».
Как же технически решилась проблема совместной работы?
«Попробуем писать вместе, одновременно, каждую строчку вместе, – предложил Ильф. – Понимаете? Один будет писать, другой в это время будет сидеть рядом. В общем, сочинять вместе».
Из записей Евгения Петрова:
«Мы никогда не понимали, хорошо мы написали или плохо.
– Кажется, ничего себе. А?
Ильф кривился.
– Вы думаете?»
«Ильф всегда очень волновался по поводу общественных и литературных дел. С утра мы всегда начинали об этом разговор. И очень часто так и не могли сесть работать».
«Безошибочное чувство меры».
«Его мысли о литературном уровне. Он был глубоко убежден, что читатель обязательно найдет хорошее произведение».
«Нас обоих томила мысль, что мы бездельники. В самом деле мы были очень трудолюбивы. И эта вечная неудовлетворенность мешала отдыхать. Только неделю после книги мы отдыхали по-человечески. Потом начинались страдания».
«– Женя, вы оптимист собачий».
«– Женя, не цепляйтесь так за эту строчку. Вычеркните ее.
Я медлил.
– Гос-споди, – говорил он с раздражением, – ведь это же так просто.
Он брал из моих рук перо и решительно зачеркивал строку.
– Вот видите! А Вы мучились».
Петров запомнит поразительное признание соавтора:
«Меня всегда преследовала мысль, что я делаю что-то не то, что я самозванец. В глубине души у меня всегда гнездилась боязнь, что мне вдруг скажут: «Послушайте, какой вы к черту писатель: занимались бы каким-нибудь другим делом!»
«Ильф очень сердился, когда какая-то читательница выразила уверенность, что он зарабатывает 30 тысяч в месяц. Он никак не мог втолковать ей, что зарабатывает сравнительно немного и живет скромно».
«Как Ильф читал – быстро перелистывал страницы, каким-то чутьем угадывая, что можно пропустить. Любил старые комплекты».
«Человек скрытный, застенчивый, на первый взгляд – заносчивый».
«В этом человеке уживались кролик и лев».
«Ильф обожал новые знакомства и даже напрашивался в гости, но поддерживал знакомство только тогда, когда убеждался, что человек интересный.
Новых знакомых, которые ему не нравились, он высмеивал».
«Любил, когда никто не видит, покрасоваться перед зеркалом. Иногда он увлекался рубашками, иногда галстуками.
Любил стекло. Стаканчики, вазочки и т.д.
Любил вещи, но не хотел этого показать».
«Увлечение этого глубоко мирного человека военно-морской литературой.
– Нет, нет, мы никогда не умрем на своих постелях».
«Очень хорошо рисовал странных животных. Верблюд-автобус. Чудо в пустыне».
«Ильф любил входить в комнату с каким-нибудь торжественным заявлением:
– Женя, я совершил подлый поступок».
«Старушка, которой он соврал, что он брат Ильфа».
«Его тяготило многолюдное общество, однако он обожал небольшое общество».
Из воспоминаний Виктора Ардова: «У Ильфа был юмор, который мы, литераторы, называем органическим. Мне всегда казалось, что Ильф придумывает смешное не для книг, а для самого себя, и только часть того, что он создавал, попадала в книги.
Мне очень хочется, чтобы вы поняли, какую прелесть придавал юмор Ильфа всему, что он говорил в обыденной жизни. Пищу для этого юмора иногда дают несоответствия, которые юморист находит в жизни. Например, знаменитая фраза «Командовать парадом буду я» стала чем-то вроде поговорки, а Ильф выхватил ее из серьезного контекста официальных документов и долгое время веселился, повторяя эту фразу. Затем декларация Бендера «Командовать парадом буду я» попала в роман «Золотой теленок». Смеяться стали читатели. А из официальных бумаг пришлось исключить эти четыре слова, ибо они сделались смешными буквально для всех. Остроумие, которым блистает в обоих романах Остап Бендер – ведь это же остроумие самих Ильфа и Петрова».
Ардову запомнилась такие две остроты Ильфа: «В газетах шла борьба с подхалимством, и Ильф заметил:
– Подхалимов сейчас отлучают от зада, как младенцев от груди.
А когда, закончив обсуждение материала в журнале «Чудак», сотрудники острили для собственного удовольствия, Ильф задавал вопрос: «Когда кончится этот пир остроумия?».
Из записей Евгения Петрова:
«Ильф обожал детей. Постоянно повторял фразу, которую кричали дети при переезде в новый дом:
– Писатели приехали!
А потом, когда Ильфа везли на кладбище, дети орали:
– Писателя везут!»
«Это была особенная дружба. Мы никогда не вели так называемых мужских разговоров».
«Разговор о том, что хорошо было бы погибнуть вместе во время какой-нибудь катастрофы. По крайней мере, оставшемуся в живых не пришлось бы страдать».
«Болезнь Ильфа. Все убеждали Ильфа, что он здоров. И я убеждал. А он сердился. Он ненавидел фразу «Вы сегодня прекрасно выглядите». Он понимал и чувствовал, что все кончено».
«Утром после осмотра врача сказал жене:
– Оставляю тебе мою Сашеньку. В память о себе.
Прощался».
«– Бедный Женя! Я помешал Вам слушать симфонию.
Умирающий, он всех жалел.
Он прощался с миром мужественно и просто, как хороший и добрый человек, который за всю свою жизнь никому не причинил зла».
Рассказывали, что за несколько дней до смерти, сидя в ресторане, Ильф поднял бокал и грустно сострил: «Шампанское марки «Ich sterbe». (Аллюзия: больной туберкулезом Чехов сказал доктору: «Ich sterbe», отпил шампанского и умер.) Да, Ильф иронизировал: в общем фельетоне «С головы до ног я создана для любви» (1933) эти слова были вложены в пасть говорящей собаки Брунгильды.
* * *
Не следует думать, что Ильф постоянно был полон творческой бодрости и горел желанием немедленно подарить человечеству новое художественное полотно. Он любил гулять, наблюдать, ходить в кино и в гости, лежать на диване, читая историю морских сражений, а также беседовать по телефону.
«Как Ильф увиливал от работы. Я страдал, как Отелло», – вспоминал Евгений Петров. А соавтор жаловался Катаеву: «Валюн! Ваш брат меня мучит. Он требует, чтобы я работал. А я не хочу работать. Понимаете? Я не хочу работать. Я хочу гулять, а не работать».
Но именно в результате «гуляний» рождались точнейшие (и тончайшие) наблюдения над людьми и явлениями:
«В окнах пейзажи. Написанные, они вызывали бы скуку».
«Толстый биллиардист приехал в Гагры, провел весь день в биллиардной, стуча шарами, а к вечеру уехал, заявив: – Я здесь не могу жить. Горы меня душат».
«По звукам казалось, что веселятся эскадронные лошади. На самом деле это затейник вовлекал отдыхающих в «массовку».
«Мы ехали в поезде по Крыму. Когда моя соседка увидела зеленую траву, она так обрадовалась, как будто она была коровой, всю зиму проведшей в мрачном уединении хлева».
«Сквозь лужи Большой Ордынки, подымая громадный бурун, ехал на велосипеде человек в тулупе. Все дворники весело кричали ему вслед и махали метлами. Это был праздник весны».
Из воспоминаний Валентина Катаева: «Гуляли Катаев с Ильфом как-то весной по Арбату и, проходя мимо Зоологического магазина, обратили внимание на объявление, написанное химическим карандашом на листке из школьной тетрадки и наклеенное на стекло входной двери. На листке значилось: «Прилетели и поступили в продажу скворцы».
Ильф прочел вслух это объявление и заметил:
– Скажите-ка, не успели прилететь и уже поступили в продажу...
* * *
Ильф был человеком резкой и ясной мысли. Его характеристики беспощадны. Юрий Олеша уточнит: «Ильф ненавидел тупость, издевался над дураками».
«Если человек говорит: «Мне нужно освежить в памяти сюжет», это значит, что он ничего не читал».
«От перемены мест сказуемых Лидин не меняется».
«Лицо, не истощенное умственными упражнениями».
«Вы шкура! Этим я хотел определить место, которое вы занимаете среди полутора миллиардов людей на земле».
«Был у меня знакомый, далеко не лорд. Есть у меня знакомая дама, не Вера Засулич. Художник, не Рубенс».
К себе Ильф относился иронически:
«Кто этот толстенький господинчик?»
«Никто не будет идти рядом с вами, смотреть только на вас и думать только о себе».
«Мне обещали, что я буду летать, но я все время ездил в трамвае».
«Писем я не получаю, телеграмм я не получаю, в гости ко мне не приезжают. Последний человек на земле».
«Нет, я не лучше других и не хуже».
«Кому вы это говорите? Мне, прожившему большую неинтересную жизнь?»
* * *
«Илья Арнольдович был застенчивым, молчаливым, шутил редко, но зло, и, как многие писатели, смешившие миллионы людей, – от Гоголя до Зощенко, – был скорее печальным» (И. Эренбург).
Печальные мысли Ильф поверял дневникам. От самого себя скрывать нечего. В отличие от многих своих современников, Ильф чувствовал себя «чужим на празднике жизни».
«Это было в то странное время…», – писал он.
Середина 1930-х. «Эпоха благоденствия» быстро превращалась в эпоху Большого Террора. Присмотритесь к юмористическим (на первый взгляд) записям Ильфа 1936/37 года, и вы поймете. Была, была причина для грусти на фоне казенного оптимизма. «Умирать все равно будем под музыку Дунаевского и слова Лебедева-Кумача», – напишет он в записной книжке, а соавтору скажет: «Летит кирпич».
Ильф был человеком уязвимым и впечатлительным. Защитой был юмор, но он не всегда защищал от преступного равнодушия. Просто физически ощущаешь возмущение, нет, бешенство Ильфа, читая: «Шестилетняя девочка 22 дня блуждала по лесу, ела веточки и цветы. После первых дней ее перестали искать, успокоились. Мир не видал таких сволочей. Что значит, не нашли? Умерла? Но тело найти надо? Почему не привели розыскную собаку? Она нашла бы за несколько часов».
«Это я хотел бы быть таким высокомерным, веселым. Он такой, каким я бы хотел быть. Счастливцем, идущим по самому краю планеты, беспрерывно лопочущим. Это я таким бы хотел быть, вздорным болтуном, гоняющимся за счастьем, которого наша солнечная система предложить не может».
«Если человек мне подходит, я нуждаюсь в нем уже всегда, каждую минуту».
«Осадок. Всегда осадок. Приезжаешь к морю. Разочарование – оно могло бы быть больше. Они могли бы написать лучше. Откуда они знают, что могли».
«Вот и еще год прошел в глупых раздорах с редакцией, а счастья все нет».
«Я тоже хочу сидеть на мокрых садовых скамейках и вырезывать перочинным ножом сердца, пробитые аэропланными стрелами. На скамейках, где грустные девушки дожидаются счастья».
«Я умру на пороге счастья, как раз за день до того, когда будут раздавать конфеты».
Ему хочется счастья, которого «наша солнечная система предложить не может». Что для него счастье? Успех? Деньги? Известность? Работа в газете «Правда»?
Это было бы слишком просто.
Того, чего ему хочется, наша солнечная система предложить не может. Но другой солнечной системы нет.
* * *
Из воспоминаний Евгения Петрова:
«Ильф знал, что он умирает. Потому так грустны его последние записки. Он был застенчив и ужасно не любил выставлять себя напоказ.
– Вы знаете, Женя, – говорил он мне, – я принадлежу к тем людям, которые входят в двери последними».
Всего несколько ильфовских записей. От них сжимается сердце.
«Я хотел бы, чтобы моя жизнь была спокойной, но, кажется, уже не выйдет. Лето кончилось, о чем разговаривать».
«Кто измерит глубину моего отчаяния».
«На площадке играют в теннис, из каменного винного сарая доносится джаз, там репетируют, небо облачно, и так мне грустно, как всегда, когда я думаю о случившейся беде».
«Ветер, ветер, куда деваться!»
«Тяжело и нудно среди непуганых идиотов».
«Такой грозный ледяной весенний вечер, что холодно и страшно делается на душе. Ужасно как мне не повезло».
По его записям видно, какой это был милый, нежный человек, как мало он всегда думал о себе.
Только такой человек мог так писать домой красавице-жене и обожаемой малютке из далеких Северо-Американских Штатов: «Дорогие мои дети, я так скучаю без вас, что даже боюсь об этом писать, легко могу перейти с прозы на стихи. Нежики мои, каждый день смотрю на ваши фотографии и что-то думаю про вас хорошее. /…/ Сижу себе, думаю, что думаю – не знаю, что-то сердце болит, хочется домой. Милые мои дети, я о вас за это время много думал и надумал, что я без вас жить не могу. Обнимите меня крепко и ждите, я скоро приеду. Грустно мне ужасно. Чего я езжу уже так долго, не могу остановиться? Целую вас, мои дети. Любите меня тоже, пожалуйста».
* * *
Не так весело, как хотелось бы?
Тогда переменим тему.
Ничто человеческое не было чуждо Ильфу. Не станем делать его чугунным памятником непогрешимости, борцом с безнравственностью и т. д. К примеру, его ничуть не шокировала «обсценная (как нынче принято выражаться) лексика», с которой он давным-давно столкнулся еще в одесской юности, и в армии, и в других местах. Представьте, он даже пользовался этими словами и выражениями!
Из воспоминаний Виктора Ардова: «Ильф говорил: «Я открыл такую закономерность. Если журналисты стоят в редакционном коридоре, курят и беседуют на приличную тему, никаких женщин рядом не бывает. Но стоит кому-нибудь сказать хоть одно непристойное слово, мимо непременно пробегает какая-нибудь машинисточка или секретарша… Если выразиться покрепче, тут уже появится женщина посолидней… А когда я, – говорил Ильф, – в коридоре газеты «Труд» разразился длиннейшим матерным монологом, открылась дверь и передо мной появилась руководительница международного рабочего движения Клара Цеткин».
* * *
Вот, собственно, и всё.
Можно написать больше.
Но не нужно.
Вопрос все тот же.
Чем интересен Ильф?
Что в нем такого необыкновенного?
Сочинял не один, а вдвоем?
Но такие случаи литературе известны.
Писал весело, а сам был грустным?
А Гоголь?.. А Зощенко?..
Достойная личность…
Но разве мало достойных?
Порядочный. Но мало ли порядочных?
Талантливый. Но мало, что ли, талантливых?
Хороший вкус?
Нашли, чем удивить!
Сатирик и юморист?
С каждым может случиться.
Он рано умер.
И это не редкость.
Был женат один-единственный раз, обожал свою жену.
И такое бывает.
Сохранилась их переписка – настоящий любовный роман!
Сейчас любовных романов – хоть отбавляй!
Чем же этот далекий образ привлекает нас до сих пор?
Кто он такой?
Принц Юго-Запада?
Атос среди гвардейцев кардинала?
Нравственный камертон?
Единица благородства?
Единица таланта?
Единица юмора?
Никак не доформулируешь.
В нем была какая-то тайна, которую он унес с собой.
Он не просто писатель, автор романов и т.д.
Он – личность.
Ему нельзя подражать.
(А кто бы стал?)
Имитация не нужна.
Таких больше не делают.
Это товар штучный.
«Штука» по-польски – «искусство».
Вот и думайте сами.
Звезда погасла, но живой свет все льется.
Он проносится сквозь холод сфер.
Пытаюсь уловить его
И вижу:
Блеск и сиянье – Нету
ничего больше, ничего иначе,
только это, только блеск
и только сиянье.