colontitle

Абстракционист

Чирков Вадим

De mortuis nic nisi bonum (О мертвых только хорошее)

Была такая песенка: «Рыжий глобус сел в автобус...» В ней все правильно: среди знакомых нам вещей есть еще один глобус, который вполне может проехаться в автобусе, - скрытый, правда, от глаз и почти круглый. Мозг. Два полушария. Две карты… А на картах - и извилистые реки, и холмы, и долины. И, наверно, горы, и, наверно пропасти. И моря. И города.

В этих городах мы когда-то жили, потом оставили их, но они переместились вслед за нами на наши «карты» на полушариях; переместились, обратясь в точки.

Стоит однако тронуть такую волшебную точку, как она раскрывается, разворачивается наподобие веера – и вот раскинулся перед тобой город, в котором ты жил.

Города на человеческой карте могут все же отличаться от виденных когда-то глазами. Сердцем, было сказано однажды, тоже можно видеть - потому-то в них переносится не все, а лишь самое-самое – самое, может быть, главное, самое, может быть, интересное, самое замечательное. Его-то, тронув точку, и видишь в первую очередь. Ему-то, как и сердцу, и можно верить.

В том городе, который волшебно раскрывается передо мной, стоит мне «нажать на точку», все-все-все писали стихи – прежде всего стихи, а потом уже романы, повести, рассказы, эссе, киносценарии, пьесы, песни, музыку к песням. Все-все:

Повар, врач, художник, пекарь,
Слесарь, токарь и столяр,
И учитель, и аптекарь,
Гробовщик, портной, маляр, 
Банщик, мэр, швея, сапожник,
Часовщик и музыкант,
Парикмахер и пирожник,
И, в надежде на талант,
Пишет их официант
На салфетке, на бегу,
К трем столам неся рагу...

Я потому перечислил стихотворцев в рифму, что и сам, попав в этот город, навис над бумагой и заскрипел пером. Ибо писание стихов было здесь обязательно. Если бы я не начал сочинять их, меня бы там в упор, что называется, не видели, ни в каком доме не принимали, ведь поговорить-то, в сущности, со мной было бы не о чем.

Такова этого города особенность. Вполне вероятно, из глубины земли под ним идет какое-то излучение, что вызывает у его жителей стихотворный зуд. Смешно, но даже местный выпивоха, направляясь в известное заведение, бормочет:

Свет струится неземной
Из окна моей пивной...

А когда в тамошней гостиной вдруг произносится слово «политика», поэты - других, как я уже говорил, в том городе просто нет - механически начинают искать рифму к нему и быстро находят: «идите-ка...». На этом обычно разговор о политике прекращается, но кто-то уже наборматывает стихотворение с этой самой точной рифмой и потихоньку заносит его в блокнот.

Я, тренер по борьбе в обществе «Динамо», позавчерашний матрос-артиллерист, отслуживший 4 года на флоте, и вчерашний студент, попал к Дане Шацу, авторитету, случайно. Шац был моим соседом на Пушкинской улице и годком, он, оказывается, как и я, занимался раньше борьбой, и вот решил познакомиться со мной. Было это году аж в 60-м. Знакомство переросло в дружбу, а дружба длилась более 40 лет…

Я давно уже член Союза писателей СССР, «Серебряное» и «Золотое перо Руси», лауреат всяких сегодняшних литературных конкурсов, но теперешней профессией своей обязан не ВУЗу, где я учился, а двум людям из Города, Где Все Пишут Стихи, - Даниилу Шацу и Ефиму Ярошевскому, другой замечательной личности. Они-то, не ставя перед собой этой цели, между делом, «роняя слова, как сад янтарь и цедру», сделали меня писателем. Дали понять, что такое литература, и я понял. Полили, выскажусь, в духе того города, живой водой метафор то зерно в моем сознании, которое было Кем-то туда заронено, и зерно пустило росток, а после пошли листья…

В том городе я прожил 7 счастливых лет, довольно регулярно встречаясь с моими гуру и их приятелями и знакомыми. В то время это была богема, поэты, художники… сборище высокомерных нищих, гордых своей приближенностью к тому, за что богачи отваливают миллионы. Они и богачи были на расстоянии вытянутой руки от искусства. Может быть, даже ближе к нему; да, гораздо ближе, потому что они понимали его и сами кое-что для него делали. По этой причине в их глазах сиял, выражусь высокопарно, свет истины, с этим светом в глазах они и ходили по улицам... Они были приобщены к святая святых человеческого избранничества – творчеству, искусству, поэзии...

Что для них всех было общим – их нигде не печатали, в галереях не выставляли, и своим творчеством они делились только друг с другом, да еще – иногда - в Литобъединении, и то выборочно, потому что там наверняка всякий раз сидел кто-нибудь из Смотрящих-За-Веяниями.

Из той богемы вышли поэты Борис Нечерда, Игорь Павлов, Ефим Ярошевский, режиссер «Юморин» Даниил Шац, я…

Я сказал, что Шац авторитет. Сейчас это слово лепят к ворам, Шац же был авторитетом в другом.

Вот подробный рассказ о нем, но не мой, а… дяди Миши, рыбака и соседа Шаца: дяде Мише я отдавал изложить мои одесские истории, ибо только его интонации доверял, когда речь шла об улице Пушкинской, Большой Арнаутской или, скажем, Шолом Алейхемиа на Молдаванке, где жил Ефим Ярошевский. Надо ли здесь говорить, что ДМ - мой внутренний голос, которым, кроме сюжетов, наградила меня Одесса?

«Ну и что?...»

Я пришел в парк Кольберта и сразу увидел на скамейке дядю Мишу. Двое его соседей о чем-то горячо спорили, а мой одессит явно скучал. Увидев меня, он встал и отвел к пустой скамейке. Кивнул на спорщиков:

- Тратят драгоценное время!

- О чем они?

- Политика! - В голосе его было чуть ли не возмущение. - О ней можно говорить всю жизнь - а что-то изменится? Им что-то прибавится? Или кому-то еще? Пусть о политике говорят те, кому за это платят!

Дядя Миша чуть помолчал.

- Хотите, я расскажу историю, что вам прибавится?

- О чем вы спрашиваете, дядя Миша!

- Вы еще не слышали про Додика Маца? Нет? Это был мой сосед. Я его знал с детства. С тех пор, как он надел очки. Он примерно ваших лет.

Ну так вот - он был первый в городе абстракционист. Так его звали в горкоме партии, в том отделе, который отвечал за воспитание подрастающего поколения. Сам себя он видел драматургом.

Что такое абстракционист в то время? К Додику тогда ходили все начинающие поэты, художники, сценаристы, прозаики. Они приносили свои работы и показывали Мацу. Додик читал стихи или он смотрел на картину и вот он поднимал на поэта ледяные очки и говорил... Нет, он не говорил, он чеканил, как чеканят монету:

- Ну и что? - Это значило, что в работе нет ничего нового, оригинального, а искусство, он говорил потом, оно как физика: в нем можно только открывать. Его "Ну и что?" плюс ледяные очки знала вся Одесса, а я видел эти сценки в его квартире, потому был его сосед и заходил к его маме посоветоваться насчет здоровья.

Или он говорил:

- А что?.. Это... - Тут Додик снимал очки и протирал глаза.

Мац был тогда самый большой культурный авторитет в Одессе. Его вызывали в горком и спрашивали:

- На что вы толкаете молодежь? На какие-такие открытия? На тлетворный западный абстракционизьм? - Тогда в партийных кругах было модно произносить это слово с мягким знаком - как Хрущев.

Додик Мац картавил. Он отвечал:

- Какой абстъакционизм? Ъебята ищут! Одни находят, дъугие нет. Я им помогаю опъеделиться.

- Вы бы лучше помогали нам, - говорили в горкоме, - хотя мы уже давно и навсегда определились. А их и так найдут.

Додик рабатал в парке, в отделе культуры каким-то методистом. Его зарплаты хватало на две порции гречневой каши.

Но у Додика была героическая мама. Она была старая комсомолка, в годы войны она держала в Бердянске антифашистское подполье и была потом награждена орденом и каждый год медалями. Мина Давыдовна работала в аптеке, имела что-то к зарплате как подпольный ветеран и воспитывала без мужа троих сыновей. Вот вам еще пример ее героизма.

Они жили в коммунальной квартире на Пушкинской, на втором этаже. В коммуналку вели мраморные ступени. Они были сильно побиты, эти ступени - еще, может быть, с 18-го года, когда из квартиры выносили куда-то рояль и другую тяжелую мебель или втаскивали пулемет, чтобы поставить на подоконнике. Или просто стукали прикладом винтовки: тоже память!

Мацы занимали большую комнату с окнами на Пушкинскую, с миллионом книг Додика и большим балконом, в котором провалился пол. В ней жили то Додик с мамой, то они и семья младшего сына из четырех человек (тогда комнату разгородили стеной), то старший сын ссорился с женой и переходил к ним на целый месяц, то на них сваливался какой-то родственник из Бердянска... А сколько было гостей летом! Они приезжали ради моря и фруктов, и Мина Давыдовна, старая комсомолка, всех принимала.

- Миша, - встречала она меня на улице, - вы не возьмете к себе молодую пару москвичей на несколько ночей? У меня на сегодня шестнадцать человек на одну комнату, а кровати всего две и три раскладушки.

Лицо у нее было всегда измученное, как будто немецкая оккупация еще не кончилась, но вот героического было уже совсем мало.

Я сказал, что в коммуналку вели мраморные ступени. Там до революции

жил какой-то богатый немец - в семи, кажется, комнатах, с прихожей, как зал, и еще была комната для прислуги. Немец оставил по себе, кроме квартиры, еще память: в трех комнатах подряд у него на стенах были большие барельефы на тему жизни как она есть. Я видел их все. На первом молодой человек в камзоле и треуголке объясняется в любви юной девушке в капоре. Ну, Карл и Гретхен под столетними липами... На втором - он откуда-то пришел, а она, уже в домашнем чепце, сидя возле колыбельки, протягивает ему для поцелуя маленького сына... На третьем барельефе они же, но уже старые, - он все в той же треуголке, - сидят у могилы на кладбище, а рядом с ними только большая собака, у которой голова высовывалась в комнату, но ее отломил, верно, все тот же винтовочный приклад. Или срубили саблей, как буржуазный пережиток.

Революция разделила эту грустную историю на три семьи. В одной - радовались молодой любви. В другой - что супруги уже имеют сына. Третьим - это как раз были Мацы - достались старость, кладбище и собака без головы.

Но это, конечно, не все. В прихожей (которая как зал) послереволюционные новоселы сразу же построили фанерную кухню, покрасили в темно-зеленый цвет, поставили шесть столиков, к каждому провели свою лампочку, принесли примусы и керогазы. Столиков - шесть, шкафчиков - шесть, примусов - шесть, веников - тоже шесть, водопроводный кран - один. Тут варят борщ, тут - уху, здесь - жарят котлеты, здесь - пекут синие... Если бы тот немец вошел в эту кухню, он бы сразу умер. Он бы просто задохнулся.

И ватерклозет, понятно, был один, но в нем висело шесть лампочек.

Что вам сказать? За такие фанерные кухни в Гражданскую, говорят, положили 8 миллионов человек...

Дядя Миша какое-то время сидит молча, но брови и морщины на его лбу совершают какой-то танец и плечом он пожимает - это он что-то еще домысливает, договаривает...

- Что вам сказать? - снова подает он голос. - Тот немец бы, наверно, умер. А люди жили! Что им оставалось?

У Додика начался вопрос с девочками, - продолжает старик. - Он решался тогда - решался? - на улице, у парадного подъезда, когда молодые люди стоят рядом и всю ночь разговаривают о писателе Толстом или о поэте Лермонтове. В доме это делать нельзя, потому что там спит мама, которой утром на работу.

А как жениться? Карл Маркс об этом не успел подумать, он был занят "Капиталом" и "Манифестом". Ждать, когда у основоположников дойдут наконец руки до супружеской постели? Что говорить - даже Райкин выступал на эту тему. Кто смеялся, а кто и качал головой...

Додик таки женился, и молодые жили то у ее матери - им там уступали комнату, то на Пушкинской - Мина Давыдовна уходила на ночь к подруге.

Теща узнала где-то, как именовала Додика правящая партия, и звала его в разговорах с дочерью не иначе, как "этот твой абстракционист". "Надо быть сумасшедшим, говорила она так, чтобы и он слышал, в наше время заниматься культурой? Какая культура?! У Сени в сапожной мастерской одно место, но он каждое лето ездит в Сочи!" Короче, Додик очень скоро не оставался в том доме даже на ночь.

А Роза, его жена, из-за чего-то поссорилась с Миной Давыдовной и сказала, что ноги ее не будет на всей Пушкинской.

Где им теперь встречаться? Они разошлись. У Розы родился сын, первый и последний, он остался у матери. Додик имел "День отца", как он его называл, раз в неделю.

И вот: вопрос, который не успел разрешить Маркс из-за "Манифеста" и за который бился Райкин, висел у Додика над кроватью, как крест в комнате богомольного католика. И он с этим вопросом прожил еще лет 30-40. Связи он имел только с теми молодыми женщинами, у которых "есть хата". Такие, конечно, в Одессе были, но они не все красивые, - и не всем из них, между прочим, подходил наш маленького роста, картавый, но умный Мац. Вечная проблема... Хорошо, что все они собирались в кофейне гостиницы "Красная" и там мужчина, ходя от столика к столику, мог наконец завести полезный разговор.

Что было у Маца надежное - друзья. В молодости дружат как любят. Те начинающие, что показывали Мацу свои работы, иногда оставались с ним на долгие годы. Маца с его коротким и многозначащим "Ну и что?" творческому человеку всегда не хватает, да и Мац порой в них нуждался.

В стране случилось наконец то, чего все ждали и не могли дождаться и даже не верили, что дождутся: коммунисты кончились. Они и так сильно задержались. В последнее время их знали только через анекдоты.

И новой власти оказался нужен наш Мац! Ей вдруг понадобился абстракционист. Для связи с молодежью. Кто еще поймет молодежь, наверно, думали они, как не абстракционист, и кого еще будет слушать молодежь, как не абстракциониста!

На этот раз власть не ошиблась. Через какое-то время прежде гонимый Мац уже ведал всякими шоу, устраивал концерты, приглашал знаменитостей. Он ведал телевизонной компанией! Он завел собственное дело! Нынешняя власть вставала, когда он входил к ней в кабинет.

- Давид Михайлович, - спрашивала власть, - а как мы проведем в Одессе этот праздник?

Давид Михайлович садился и рассказывал, а начальство только кивало.

Вы не поверите, но у Додика есть фотография, где он снят с патриархом Алексием! Они жмут друг другу руки. "Кто это рядом с Мацем?" - спрашивают в Одессе.

Всего я знать не могу, мне и не нужно знать все. Но главное мне известно: через некоторое время мой сосед стал зажиточным человеком. Не богатым, как Ротшильд, Гейтс или король Брунея, но все-таки. И что он сделал в первую очередь? Вы не догадаетесь! Для этого надо быть немного абстракционистом.

Наш Мац стал освобождаться от соседей. Он давал им недостающие деньги - у всех что-то было на отдельную квартиру - и они их покупали. Вот выселился один... второй... третий... Они летели к собственным квартирам, как на крыльях. Как называется этот процесс у политиков?

- Контрреволюцией, - сказал я.

- Может быть, и так, - согласился дядя Миша и пожал сухонькими плечами, - пусть будет так...

Я пришел к Додику, - продолжил он, - когда парадная дверь с шестью звонками была открыта. Он стоял в прихожей, на самой ее середине, один, и почему-то оглядывал потолок.

- В чем дело, сосед? - спросил я. - Что вам тут не нравится?

- Вы знаете, дядя Миша, в каком году здесь в последний раз делали ъемонт?

- Ну...

- В 1918!

- Что вы вдруг вспомнили о ремонте, Даня?

- Дядя Миша, я только что стал хозяином этой кваътиъы! Полчаса назад выехал последний жилец. Идемте, я вам кое-что покажу.

Мы ходили из комнаты в комнату, открывали высокие белые двери, которые были забиты большими гвоздями еще в 18-м, и Додик показывал мне барельефы. Теперь вся эта грустная немецкая история снова была в одной книге. Она имела начало, но она имела и конец.

- Данечка, - сказал я, когда мы посмотрели последний барельеф, где кладбище - а через открытые двери были видны и второй, и первый, - Даня, это такое невиданное событие, что я не знаю, что вам делать - смеяться или плакать.

- Плакать, дядя Миша, - ответил мне Додик, - плакать, ъыдать! Потому что я имею эту кваътиъу, когда мне стукнуло 60, а не 25! Сколько къасивых баб пъошло мимо нее, даже не обеънувшись! Сколько пьес здесь не написано! Сколько детей не ъождено!..

Очки у Додика, я вам говорил, могли быть ледяными, когда он читал чьи-то плохие стихи или смотрел на плохую картину. И вот они покрылись туманом, как в ноябре, Даня их снял и так долго протирал, что я отвернулся и стал смотреть в окно...

Я думал, что история на этом закончится, но дядя Миша рассказ неожиданно продолжил:

- Что вам сказать! - произнес он в знак того, что продолжение следует. - Что вам сказать! Если бы здесь можно было поставить точку, получился бы какой ни есть хэппи энд - ведь лет 15-20 Додику еще светило. Можно сесть и написать пьесу, от которой весь мир ахнет. Можно еще раз жениться или какое-то время побыть холостяком, что тоже полезно. Но Мац был уже женат и на этот раз прочно. Детей, правда, заводить уже поздновато...

В историю жизни бывшего абстракциониста вмешалось Новое Время. Или, если сказать точнее, Новейшее Время. Иное Время крутит людьми как захочет. Оно не тик-так, тик-так, а, скорее, погремушка в руках у малыша, в которой горошинки летают из угла в угол, не ведая, в каком очутятся через минуту.

А еще, может быть, это Время походило, по иронии судьбы, на... абстрактный холст. Глядя на него полагается делать понимающее и даже снисходительное лицо и ежеминутно кивать... про себя же чертыхаться, скрывая мысль, что художник писал этот холст в припадке безумия.

Только-только Мац стал владельцем дореволюционных апартаментов, как весь старый дом (в нем десятки квартир) купила у города для своих надобностей некая быстро расцветшая - за ночь, как пышный южноамериканский цветок гибискуса - фирма. Мацу, потерянно бродящему по семи комнатам, предложили за них большие деньги.

Что делать?

За эти деньги можно купить квартиру совсем уж в центре города, где когда-то жили самые богатые одесситы. Квартиру с большими-большими окнами на Ришельевскую. Или другую, на Дерибасовской...

Наш маленький владелец больших апартаментов скоро присмотрел новое жилье. Он водил к нему всех своих знакомых и показывал пальцем на окна. Знакомые цокали языком.

Фирма выплатила ему деньги; произошло это на Пушкинской улице, где на стенах квартиры были немецкие барельефы. Пришли молодые уверенные люди из фирмы (костюмы от Кардена, обувь от Баланини), вынули из папок с золотыми уголками кипу бумаг... Бумаги были торжественно подписаны "обеими договаривающимися сторонами". Потом Мацу отгрузили увесистые пачки зеленых. Представители фирмы (и нового Времени) договорились о сроке освобождения площади и ушли, оставив в комнате ароматы дорогих мужских одеколонов. На улице, под балконом мягко хлопнула дверца машины.

Тик-так, тик-так... Жизнь продолжалась. Но уже на каком-то новом этапе. Этот этап проглядывался пока что смутно.

Вечером к Мацу на огонек заглянул приятель - из тех немногих, что остались с далекого прошлого. Он был близок общими мытарствами по ухабам советских дорог, одно из них - проблема жилья для молодого человека, другое - поступление в ВУЗ, общими "бабами" он были близок, даже дальним родством, одними и теми же кинофильмами, анекдотами... Приятель был уже совладельцем известного в городе банка, и, понятно, Мац поделился с ним новостью, кивнув на угол, где были спрятаны деньги, и проблемами своего завтрашнего дня.

- "Ты, сумасшедший, Додик! - для начала объявил гость. - Держишь такие бабки дома? Думаешь, те ребята хранят покупку твоей хаты в тайне? О ней знает уже половина Одессы! Ты можешь до утра не дожить, завтра твой окровавленный труп будут полоскать из шланга в морге. Отнеси их в банк и лишь тогда ложись спать. Нет, правда, он двинулся мозгами?" - обернулся приятель к жене Маца.

Та кивнула, но неизвестно чему.

- "А что, может, ты и прав..." - забеспокоился Мац.

Короче. Три этих человека берут машину и едут в банк. Увесистая сумка с пачками долларов на плече у Маца. Рука проверяет и проверяет, закрыт ли замочек. Отделение с ячейками заперто, нужно вызывать трех работников банка, у которых три разных ключа от этого отделения.

- Оставишь бабки у меня в кабинете, - успокоил Маца приятель, - в моем сейфе. А утром мы с тобой поместим их в ячейку.

Еще короче. Утром денег в сейфе - по-киношному эффектный эпизод, если бы не был правдой! - денег в сейфе не оказалось.

Приятель разводил и разводил руками. Разводил и разводил...

- Что я могу сделать?! - он.кричал. - Режь меня, убивай - нету их! Нету!... - Разведенные в стороны руки говорили о том, что сделать он в самом деле ничего не может.

Но может быть то они говорили, что с собой старый Мацев приятель, даже где-то родственник и даже, можно сказать, старый друг, поделать ничего не может. Слишком уж большие деньги лежали всю эту ночь в его сейфе...

- Нету!

Душа покинула Маца, отлетела куда-то, к кому-то, тело же его было приведено женой домой, накормлено и напоено чаем, уложено на диван. Его, тело, поднял телефонный звонок. Энергичный и бесконечно доброжелательный голос представителя фирмы предложил Мацу в недельный срок - вы уж нас извините, но бизнес есть бизнес! - освободить квартиру, фирме нужно произвести там капитальный ремонт и использовать помещение. Надеемся, сказал голос, вы не против? Если нужна помощь, пожалуйста...

Тело Маца легло на диван и стало ждать возвращения души.

У каждого времени свои герои, они действуют согласно его недолговечным, но очень жестким законам. Есть, конечно, и другие герои, которые к законам, диктуемым Временем, относятся свысока и верят, что все равно вернутся те, вечные... Эти герои живут трудно, Время чаще всего избавляется от них тем или другим способом: иногда просто убирает со своего пути, то задвигая в чулан безвременья, то, если герой упрямится, убивает его. Наш Мац принадлежал двум временам. В первое другу можно было верить, во второе - нельзя. Время не убило его, оно его, имевшего кое-какую слабину, попросту списало со своих счетов, вычеркнуло из списков. Горох в погремушке Времени должен быть прочным...

А это снова я. Дядя Миша ничего о дальнейших событиях не знал, оставим его на улице лейтенанта Шмидта, 11, где он ночует в своей каморке, сделанной из ванной комнаты, окруженный рыбацкими принадлежностями и неистребимым запахом бычков и глосиков.

Время убило-таки Даню Шаца: я думаю, та трагедия, оставившая его в 70 лет без денег и без дома, в котором он прожил всю свою жизнь, и вытолкнувшая в немецкий Франкфурт-на Майне в конце концов обратилась в рак кишечника, с которым немецкие врачи не смогли справиться.

Данька жив в моей памяти. И я знаю, что многим ему обязан. В жизни каждого из нас, в некий важнейший отрезок времени, должен быть человек, который произнесет нужные слова или примет в тебе участие. А Даня был именно тем человеком.

Я, тренер, повторяю по борьбе, поселился тогда у моего ученика, Изи Фукса. 16-летний юнец жил в двухкомнатной квартире один и вот почему. Отец его, часовой мастер, был расстрелян как валютчик (переводил советские деньги в доллары), мать как соучастницу преступления надолго посадили, бабушка умерла, когда в дом пришли с обыском. Стены квартиры были везде просверлены – органы искали бриллианты. Газ был отключен за неуплату…

Шац жил через три дома от Изи, соседи были знакомы, как-то общались. Мой хозяин, встретив Шаца, рассказал ему, что у него живет его тренер. Даня, сам занимавшийся лет пять назад борьбой, решил со мной познакомиться. Мы познакомились, Связывало нас на то время две вещи – общий год рождения и принадлежность к одному виду спорта. Нет, ежели честно, - три. «Бабы». Даня был небольшого роста, очкарик, картавил, да и не красавец. Ясно, что волновало ум – женский ответ на его, Шаца, приближение, на его картавость. Очень скоро мы с ним углубились в бесконечную тему отношений полов…

Как-то, по-соседски зайдя ко мне, он увидел на моем столе стопку бумаги и рукописный текст на первом листе. Прочитал. Поднял на меня остекленный очками взгляд.

- Вот это лишнее, - показал на первый объемистый абзац. – Начинать лучше с этой строки, - показал ее. И тут же переключился – начался тот, близкий нам обоим, 27-летним, разговор.

Шац говорил и говорил, а я не мог дождаться, когда он уйдет: мне нужно было побыстрей понять, почему первый абзац лишний, и что там за строка, с которой нужно начинать рассказ.

После рассказ был опубликован, он начинался отмеченной Шацем строкой: «Наша батарея стоит над обрывом, четыре 130 мм пушки…»

А вскоре Шац привел меня в Литобъединение, что располагалось в доме, где жил когда-то Пушкин, на втором этаже. Я увидел пишущую Одессу, молодых людей нашего с Данькой возраста, которые читали с кафедры свои стихи и рассказы, другие поднимались на нее разбирать и критиковать услышанное.

Помню, какой гул пронесся по помещению, когда один из взобравшихся на кафедру начал свой рассказ фразой: «В комнате царил таинственный полумрак…».

И помню воцарившееся в аудитории зачарованное, молчание, когда один парень из порта, исподлобья глянув на аудиторию (зубастые одесситы, только что безжалостно осмеявшие коллегу), повел рассказ так:

- Лошадь была. – Пауза, взгляд в зал. - Белая... – Снова пауза. - Суставы ног у нее были уже опухшие, и копыта потрескались, короче – пожила. Поработала. – Пауза, зал насторожился, слушая. - Ходила лошадь уже трудно… Но была у нее радость – жеребенок. Тоже белый…» - Одесситы осторожно переглядываются, но молчание абсолютное.

Скажу, чем занимался в отношении меня Шац – капельным, похоже, орошением. Этот термин я применяю, вспоминая школу, какую я получал в Одессе.

Седующий – запомнившийся – шаг моего друга был еще интереснее – он купил мне билет на концерт блистающего тогда Вячеслава Сомова, читавшего в тот год так называемую «Западноевропейскую поэзию», куда входили Витезслав Незвал, Альберти, Пабло Неруда, Лорка…

…Он вышел на сцену быстрым шагом, с каким-то вызовом в каждом движении, с опасным, как мне показалось, блеском глаз; сейчас его можно объяснить: это был вызов тогдашней цензуре, не допускающей мировой поэзии в советские залы.

- Огромен этот дом – отсутствие мое… - звучала строка Пабло Неруды, заставляя замирать сердца от безмерности образа.

Потом, по просьбе публики, Сомов прочитал Есенинское «Письмо к женщине», и я понял, что совершенно не знаю этого стихотворения, что слышу его впервые, хотя читал «Письмо…» не раз и не два.

Случилось наконец и со мной – я написал первое стихотворение. Кому показать? Шацу! Я осмелился и прочитал ему стих, Авторитет выслушал до конца, поднял на меня глаза за ледышками (-50 гр)) очков и произнес знаменитое:

- Ну и что?

Трам-тарарам! Я что-то невнятное забормотал, бумагу со стихотворением поскорей спрятал (потом выбросил), перевел разговор на никчемную бытовуху; краткая оценка моего дебюта показалась мне исчерпывающей. В поэзии если не открываешь, не стоит ни тратить усилий, ни чернить бумагу. (За всю свою жизнь я написал, может быть, всего пяток стихотворений, и то с оглядкой на Шацево - нет, скорее, на главное в творчестве мерило - «Ну и что?»).

Однажды я чуть не убил Шаца. Я уже говорил, что работал тогда тренером по борьбе: улица Энгельса, что напротив парка Шевченко, большой зал на втором этаже, общество «Динамо», юноши. Гибкие и смуглые одесские мальчишки и юнцы, радостью было добавлять к их живости еще и ловкость борцовских приемов.

Шац шел с пляжа, с девушкой, пара пересекла парк и заглянула ко мне. Сели на низкую «гимнастическую» скамейку, стали смотреть. Мальчишки отрабатывали приемы. Даня ими залюбовался, он ведь тоже лет пять назад кувыркался на ковре. Я, правда, не знал его борцовского уровня… Мои подопечные перешли к схваткам на ковре. Одна пара, другая… И вдруг Данька не выдержал:

- Слушай, дай я тоже поборюсь.

- А что. Ты в плавках?

- Все в порядке..

- Ну, раздевайся.

Шац был роста небольшого, по моим расчетам, боролся где-то в весовой категории 52-х килограммов. Я дал ему в противники лучшего своего мальчишку, Валеру Золотухина, весившего примерно столько же. Быстрый, умница, первым схватывающий динамику броска, чуть монгольский разрез глаз, небольшая скуластость, Валера был единственным, пожалуй, кто брал все, что я давал как тренер.

Они сошлись на средине ковра, началась схватка. Девушка на гимнастической скамейке, да и я, в прошлом дважды призер первенств Украины по борьбе, о чем Данька знал, видать, придали Шацу куража, молодечества – и я давно такой борьбы не видел. Бросок следовал за броском – Валера подхватил Шацеву лихость, мосты, уходы, снова стойка, снова бросок, мост, уход с моста…

За этой схваткой – борются очкарик, «старикашка» (27 лет), друг тренера, и быстрый и ловкий, как обезьяна, Валера – следили во все глаза и девушка, и все мои борцы.

Я глянул наконец на секундомер – 4 минуты. Свисток. Противники пожали друг другу руки, разошлись. Шац сел на скамейку, на ковер вышла следующая пара.

Шац сидел на скамейке неподвижно до конца тренировки.

Потом был общий для всех борцов душ, прощание, мы вышли из зала втроем: Данька, девушка и я.

- Тело помнит, - были первые слова Шаца на улице Энгельса, - понимаешь, тело, оказывается, всё помнит, а я думал, что уже забыто...

Мы проводили девушку, остались вдвоем.

- А знаешь, - Шац остановился, - а знаешь, я ведь, когда сидел на скамейке, умирал…

- Как?! – не понял я в первую минуту. И охнул: я, тренер, я, балда, я ведь должен был знать, что бывший спортсмен, вдруг давший прежний темп, темп, который «помнит тело», на беговой дороже, на баскетбольной площадке или на ковре, рискует смертью! Сколько раз я читал и слышал о таких смертях!..

…А собиралась богема то у Игоря Павлова - дворик напротив выхода с Привоза (здесь начиналась Молдаванка), комната с черным потолком, пишущая машинка у окна, в которой я никогда не видел бумаги, продавленный до пола диван, стол, накрытый… нет, не то слово! На столе стояли: тарелка с кружочками дешевой колбасы, может быть сыром, тарелка с нарезанными помидорами, граненые стаканы и бутылка-другая молдавского «Вин де масе» («Вино столовое»), которое называлось за этом столом «Вино в массы». Комната была перегорожена шкафом, за шкафом скрывалась на своей лежанке от шумных, произносящих одно за другим диковинные имена и неслыханные строчки, гостей мама Игоря, Валентина Ивановна.

- «В сухой реке пустой челнок плывет»… - могло доноситься до нее…

Впрочем, круги тогдашней богемы были разные. Один, например, актеры и художники, «тусовался» в баре ресторана «Красный» за рюмкой коньяка и чашкой черного кофе и у дамы сердца художника Олега Соколова, «где бывал и я». О круге Игоря Павлова Шац, выпивавший свою чашку кофе в баре, может, и знал, но бывать в его берлоге никогда не бывал. Даня дружил тогда с Борей Нечердой, а тот, бездомный доселе, преломлял хлеб в подвале банка на Пушкинской – большое помещение с низким потолком, с зарешёченным окном, выходящим на тротуар, сыроватое помещение, которое сердобольным руководством банка было отдано больной полиомиэлитом своей сотруднице, молоденькой и миловидной Нине Решетнёвой (передвигалась она на коляске). С ней-то и жил тогда в подвале Боря Нечерда. И гостеприимный их стол собрал свою компанию.

Боря Нечерда писал тогда на русском, подражая гремевшему на всю страну Андрею Вознесенскому, но, «сам собi пан», уже пытался выбиться из под его влияния. Потом он перешел на родной ему украинский. Я помню и русские его стихи (начала):

«Бродяжничаю, 
Сею смуту, 
Начинаюсь, как вёсны…», 

так и украинские: 

«Одвереснiло, 
Тиша з тиш… 
Яка врочистiсть соборова!..»

К Нечерде из Киева и из других городов приезжали – так у них водится – поэты, попадали в подвал, стихотворцы уединялись в каком-то углу и вели там свои долгие, не слышные другим разговоры. Как-то спустился в подвал и харьковчанин Борис Чичибабин…

Заслышав об этом «огоньке», заглянул в подвал (спустился с небес, на коих обычно пребывал) поэт Ефим Ярошевский. Вошел, высоченный, наклонив голову из-за низкого потолка, сделал один метровый шаг к столу, другой… Прислушался к разговору, дал свою оценку, хмыкнул… У Ярошевского был свой круг, проверенный, с надышанной атмосферой.

Полупомешанные хиппи
По бедности немногих лет
Просили на духовный хлеб…
Я мог бы дать. Но где мне взять
На всех?

На столе в подвале банка были то же «вино в массы», та же дешевая колбаса – но какие разговоры блистали за столом! Филфаки одесского Университета и Педина могли бы им позавидовать. И приводимым строчкам чтимых поэтов («Баба я – вот и вся провинность, государства мои в устах…») , и убийственным оценкам нечтимых, и новым стихам, свежим, как только что вынутый из печи хлеб:

Пролiтала над хатами ворона,
Зачепилась крильми за вiрьовку,
Впала сiромаха коло млину,
Та й спiвае таку кломийку:
-Бийте в тулумбаси, бийте,
Бийте у лiтаври не бiйтесь, 
З кого соловейка не вийде,
Вийде хоч ворона бiла…

…И потехе был час. В то время всеми смотрелась «Великолепная семерка» с Юлом Бриннером и Чарльзом Бронсоном, прекрасно, по-моему, сделанный вестерн, мы разыгрывали сцены из фильма: Шац, сидя на полу у стены «с кольтом» в руке кричал, картавя:

- Къис!

И «Къис» знаменитой походкой Юла Бриннера (Юлом был, как правило, я, спортивный парень) измерял по диагонали низкое помещение банковского подвала , шагал, навесив руку над «кобурой…

А еще – Боря в легком подпитии вызывал меня побороться. Я его, конечно, укладывал, а он - сухощавый, жилистый, ловкий, привыкший, видимо, к победам в молодецком единоборье, но с серьезным спортом не знакомый, – никак не мог поверить в поражение…

Прошло проверочное время, Шац понял, что со мной можно откровенничать не только «о бабах». Однажды, движимый уж не знаю, какой мыслью он рассказал…

…что был он в 1950 году, летом, по каким-то делам в России, сидел, 17-летний юнец, на вокзальных ступеньках в небольшом городке, ждал поезда который опаздывал вот уже на два часа. Всего пять лет после окончания войны, виды вокруг – аховые. Обшарпанные, со следами пуль и снарядов стены вокзала, глубокая лужа на площади, в ней отражается разрушенная, без куполов, снесенных войной, покосившаяся церковь, домишки по обе стороны храма, безногий инвалид в рванине катит на коляске с колесиками-подшипниками прямо перед ним… Неумолчное тарахтение вокзального радио прерывается торжественным голосом диктора:

- …новая работа И. В. Сталина „Марксизм и вопросы языкознания", опубликованная в сегодняшнем номере газеты «Правда», — очередной ценнёйший вклад в сокровищницу марксизма-ленинизма, в диалектический и исторический материализм. И. В. Сталин, гениально обобщая всю историю развития Общества, развивает теорию исторического материализма о соотношении базиса и надстройки, дает законченное понятие о надстройке, ставит по-новому вопрос о характере скачков и революции, о классах и классовой борьбе… В своей работе вождь подверг сокрушительной критике «новое учение о языке» академика Николая Марра, которое на протяжении двух десятилетий господствовало в СССР, и поставил точку в дискуссии относительно «марризма»…

Слова диктора прямо накладывались на то, что видел перед собой Даня, на лужу перед ним, на разрушенную церковь и бедные домишки, на безногого, катившего ниоткуда в никуда…

- И я вдруг подумал тогда, - говорил мне Даня, – неожиданно подумал, меня как стукнуло: - что в этом нелепом мир я должен быть умным, очень умным…

Коза

Я приехал из Кишинева в Одессу, к Шацу. Принимал он меня всегда одинаково: мы обнимались, он, не говоря ни слова, лез в холодильник, выставлял на стол все еды, какие там были, садился за столом напротив и складывал на груди руки. Разговор начнется потом, когда я буду сыт.

Шац не пил и не курил, не понимал людей, которые выпивают, поэтому наши беседы проходили «всухую». Впрочем, в подогреве они не нуждались. Все фразы были короткие, емкие, у нас сложился тот свой режим обмена информацией, который отличает старых друзей. Ему, обмену, не нужны ни подробности, ни пояснения. Шац знал меня, я знал Шаца.

Приходила мама Дани, Мина Давыдовна, пожилая женщина с измученным лицом (никогда не мог сказать о ней: старуха или старушка - несмотря на возраст, она все еще работала и умом была жива). С порога спрашивала, покормил ли меня Додик , узнав, что покормил, успокаивалась и шла на свою половину (единственная комната Шацев была перегорожена тонкой стеной).

Когда мы просыпались после позднего разговора, завтрак был уже на столе – традиционный воскресный одесский завтрак – вареная, еще дымящаяся картошка, селедка с луком, тарелочка с кружочками колбасы, салат из овощей с Привоза (как пахнет!), сливочное масло, свежий хлеб.

А после завтрака мы, кое-как одетые, небритые («на время не стоит труда, а вечно причесанным быть невозможно»), выходили на Пушкинскую и неторопливо, переговариваясь коротко, а иногда просто хмыкая или крякая (понятно, что вслед молодой женщине), переглядываясь, шли по направлению к Дерибасовской.

С Шацем часто здоровались, иногда он останавливался, чтобы о чем-то условиться – у него всегда было множество больших и малых дел, я терпеливо его дожидался; Шац шел по своему городу, коего был неотъемлемой частицей.

Дерибасовская, да и ее пересечения с Ришельевской, Екатерининской и Преображенской, хотя до полудня еще далеко, уже полна народу. У Пассажа не протолкнуться. Да мы и не спешим. Вот совсем остановились: у входа в Пассаж стоит у лотка с бижутерией такая хорошенькая девчонка, что не остановиться двум старым негодяям, просто нельзя. Мы стоим, любуемся, даже причмокиваем…

- Коза, - бросает Шац.

- Коза… - соглашаюсь.

Потом, глянув на Шацеву седую щетину на щеках и подбородке, я сочиняю строчку:

- Мы с тобой, как два ежа…

А Шац немедленно присоединяет к ней вторую:

- А она, как май, свежа.

- Выступили? – отбивается от нашего премерзкого внимания девчонка. – Ну и валите отсюда!

Мы не обижаемся, мы усмехаемся, мы улыбаемся, мы даже смеемся от несоответствия «майского» личика продавщицы респектабельного «Пассажа» и ее уличной отповеди. Послушно, однако, поворачиваем и идем вниз по Дерибасовской, идем неторопливо, перебрасываясь словечками, часто оглядываясь и то хмыкая, то крякая, - два старых негодяя, которым не по зубам уже весеннеликие грубиянки.

Волшебный мелок

Шац приехал ко мне, в Кишинев. Не один, конечно. Тары-бары-растабары, за общим столом, тары-бары-мансес бойдем (сказки на чердаке), – обо всем, обо всех – понемногу, по-трошечки.

Потом мы уединяемся в моей комнате. Здесь разговор серьезнее. Данька, сидя напротив, рассказывает о своих делах. Бывший «абстракционист» Шац в Одессе теперь нарасхват. Имиджмейкер и спичрайтер мэра города (я чуть ухмыляюсь, потому что эти жуткие для русского языка слова еще и лишены у Даньки буквы «р»). Режиссер городских уличных праздников. Художественный руководитель «Юморин». Член жюри КВНов. Режиссер конкурса красоты «Мисс Одесса-87»…

- Волк в овчарне, - кидаю я.

- Там такие овечки… – соглашается Шац. – А еще я - директор Украинского Дома культуры!

- Ничего, что я перед тобой в майке? – спрашиваю .

Наступает моя очередь рассказывать. Вышла книжка сказок (показываю, Шац листает).

- Интересный новый герой, - отмечает, - Буб Енчик. Рассказчик? Сам его придумал?

- Сам. – И продолжаю отчет: работа в газете, командировки по всей Молдавии, сценарии-документашки в киностудии: один сценарий – три моих зарплаты в газете…

Но в моем разговоре в этот день заложена одна хитрость. Я слишком хорошо знаю Шаца, знаю, как он может вдруг загореться и от чего, а мне его «пожар» нужен. И я жалуюсь:

- Книжка-то вышла, а одна сказка так и осталась недописанной. Начал, но дальше не пошло. Похожа, между прочим, на мультяшку…

Шац настораживается; «мультяшка» его, драматурга по призванию, цепляет за живое.

- Про волшебный мелок… Что им не нарисуешь – все становится живым… - Я хитрю, но стараюсь скрыть это. - Понимаешь, он, розовый, попал одной девочке в руки случайно, она нарисовала на тротуаре человечка, ну, как проволочного, а тот вдруг запрыгал вокруг нее…

Шац некоторое время молчит. Молчу и я, зная, чего стоит его молчание. Даже подошел к своей библиотеке, рассматриваю корешки книг.

- А дальше, - вдруг слышу голос Шаца, дальше будет вот что!

Я оборачиваюсь: Данька стоит, снял очки, протирает платочком, но смотрит на меня.

- Вот что… - И я замираю – потому что из уст Шаца выливается оригинальнейший, полный приключений, неожиданных поворотов, всем от мала до велика интересный мультик. Если я раньше говорил про капельное орошение, то сейчас меня окатывал обильный ливень.

- А заканчивается твоя сказка, - победно и оттого торжественно сообщает Шац концовку мультика, - вот чем: девочка хлопает ладошками, сбивая с пальцев остатки мела, а они падают на асфальт лепестками розы!

У меня не было магнитофона, о диктофонах я только слыхал, память в тот раз подвела – и я не запомнил приключений волшебного мелка, только последний эпизод. А Шац – я потом попросил повторить рассказанное – даже о нем не вспомнил, для него это были – семечки.

В комнате Дани на Пушкинской, кроме сотен книг, всегда были детские игрушки. Они были расставлены на полках, на подоконнике, на полу стояла картонная коробка, полная «избранных» игрушек. Игрушки, игрушки – как, может, те, которых не было у него в детстве, как, может, те, что могут еще поучаствовать в придуманной им игре.

…Сколько я помню и знаю Даню, он всегда был на ногах, сидеть для него – мука. А чтобы написать полноценную сказку, нужно, я думаю, как раз уметь сидеть. Сидеть – вставать – ходить – потом снова сесть, чтобы записать строчку, пришедшую на ум во время ходьбы….

А теперь – рискованный эпизод. Шацы, Даня и его жена, Наташа (хорошенькая полуполька, полурусская), , приехали из Германии, к нам в Нью Йорк. Жена моя уступила друзьям свою комнату, Шац затащил туда два чемодана, стал разбирать. Прежде всего выставил на тумбочку у кровати Тору, молитвенник, портрет любавичского ребе и сложенную вдвое ермолку. Я узнаю, что он, прежде не веривший ни в Бога, ни в черта, стал религиозен, совсем недавно, в религию его «втянул» (не могу подобрать пока другого слова) сын, живущий в Америке, а того в свою очередь… вот, подобрал слово: а сына, приобщили к религии местные иудеи.

Ладно. Религия – личное дело. Я считаю, что дело сердца.

Личное… К завтрак у - была суббота - Шац вышел в кипе. И сел за стол необычно торжественный. Это у меня-то в доме, у старого друга, который знает его, что называется насквозь!..

Понтовитость – на мой взгляд, чисто одесская черта. Каждый одессит то тут, то там - в одежде, в похвальбе престижной квартирой, должностью, супермодным костюмом, «бабой» позволяет ее себе, понтовитость. Слово это любопытное, переводов его много, примеры – показушность, выпендреж. Я бы назвал ее еще - одесскостью. Понт Эвксинсикй – не от него ли пошла вереница слов, которая начинается понятными каждому словами «понт», «понты»? Заканчивается она, кстати, великолепным выражением: «обломать понт».

Итак, кипа и надутый вид. Я не выдержал, спросил - как можно осторожнее спросил:

- С чего вдруг, Даня? – и кивнул на ермолку.

- Я должен быть со своим народом, - преважно ответил Шац. Так ответил – это передо мной-то! - что я сразу понял, как мне надо себя вести.

Пока моя жена накрывала на стол, я сходил в свой кабинет, нашел там, в ящике письменного стола, нательный крест, кем-то мне подаренный, вдел в ушко нитку и навесил крест на грудь. Вернулся.

- Ты молодец, Даня, - сказал я, притрагиваясь к кресту, - молодец: напомнил мне, что всяк должен быть в некий день со своим народом. Ведь сегодня день святого Пантелеймона!

Я боялся, что Дан может встать и выйти из-за стола, у известного менталитета есть такое «право», и мы с ним можем даже поссориться. Прошла минута молчания… Нет, голова Шаца сработала, он ничего-ничего не сказал, он, умница, признал, кажется, и мою демонстрацию справедливой. Завтрак пошел своим путем – подрумяненные в «печке» лепешки, ветчина, сыр, масло, творог, чай и кофе по желанию…, мы говорили обо всем, но, конечно, все помнили о кипе и кресте ей в ответ.

Больше к столу Шац ермолку не надевал, а молился он по вечерам, плотно закрывая за собой дверь комнаты.

Религия, я считаю, – дело глубоко личное. А обеденный «межнациональный», но старых друзей стол – дело, братцы, общее, здесь царь и бог – блюда на столе, вкусные блюда - и соответствующий им разговор.

Даня Шац писал рассказы «в молодости». Себя в будущем он видел писателем или, повторю, драматургом. Рассказы были неплохи, а замыслы и заголовки будущих творений – как у всякого одессита – просто великолепны! До сих пор помню одно название, рассказа под которым так и случилось: «И галька серая, и водорослей запах».

Драматургом Шац стал: «Юморина», другие одесские шоу, две небольшие пьесы, статьи в газетах и журнале, советник губернато – это всё он. Я однажды начал ему говорить: «И швец, и жнец...». «И Шац», - закончил за меня Даня. Но то, чем он занимался, всё же было подёнкой, на гениальные строчки и реплики, которые крутились в его голове, а иногда и сообщались окружению, на написание их у него не хватало времен. Или, как принято говорить в Москве, не было задницы. В смысле, усидчивой. Всё, что замышлялось, откладывалось на завтра, на завтра...

«Завтра, говорят, самый лучший день недели: завтра брошу курить (или пить), завтра сяду на диету, с завтрашнего дня буду делать зарядку, завтра возьмусь дописывать повесть»…

Так получилось, что в Нью Йорке я стал писать от лица дяди Миши, старого одессита – об Одессе и иммигрантах. Редактриса еженедельника, которой я принес свои рассказы, сразу же выбрала его байки и предложила продолжить в том же духе (тем же слогом): она знала свою аудиторию. Я продолжил, и написал (редкостно кайфуя при этом) до 40 рассказов. Один был о Шаце.

Даня, он жил тогда уже в Германии, моими новыми рассказами заинтересовался и попросил присылать каждый новый...

И вдруг в один из наших с женой почти общего дня рождения я получаю от него поздравление-рассказ, где мой дядя Миша и подхвачен, и развит!

Видно, мои байки раззадорили Шаца, подвигнули его на состязание – Даня, что называется, снова взыграл – и вот передо мной на столе два всплеска того остроумия, что выдают в авторе участника «Юморины» да и просто одессита.

(Этот рассказ-поздравление – почти единственное «литературное наследие» Даниила Шаца, безусловно очень талантливого человека, я считаю, что оно должно быть представлено без изъятий).

«Мой старый друг 
Мой милый Вадя, 
Да был бы я последней блядью, 
Когда б в фашистском окруженье 
Простой украинский еврей 
Вас не поздравил с днем рожденья, 
Не пожелал счастливых дней! 
Тебя и Ринку... 
Вам вдвоем 
С Наташкой «Хэппи бёрзд» поём! 
Поём семейным вам дуэтом...

Вы там в Нью Йорке, 
Мы в Европе, 
Ни вы, ни мы пока не в жопе, 
И это главное, друзья!

Примите поздравленье наше, 
Вас любим... 
Даня и Наташа.

(Всё, что написано здесь, я писал вместе с дядей Мишей. Д. Шац)

- Всё, - сказал дядя Миша,- всё... Демократы победили, теперь они в сенате, теперь они везде. Нам с Бушем надо уезжать.

Он бросил последнюю костяшку домино, сказал «рыба» и внимательно посмотрел на Лёву. Остальные игроки его не интересовали. Ему важно было, что скажет Лёва.

Лёва был политологом. Вообще-то он окончил парикмахерское училище в Одессе и держал маленькое заведение на одно кресло возле Привоза, но к нему ходили такие люди, такие люди, я вам даже передать не могу. Они там говорили за всё, и за кризис в Камбодже, и какой вэлфер в Нью Йорке, и на что должен потратить свои миллионы Билл Гейтс.

Так что лучше Лёвы в мировой политике разбирался только Генри Киссинджер, и с появлением Лёвы в Америке он ушел в отставку. Многие говорят, что это не причина, что он и так хотел уйти, но вот что я вам скажу: покажите мне еврея, который сам хотел бы уйти с такого хорошего места, если его не уволят по пятой графе.

- Гит, - сказал Лёва и начал переворачивать костяшки. - Гит, и куда же вы поедете с президентом?

- Куда поедем? Что, мы не найдем, куда поехать? Берём президентский флай и в любую сторону - можно на Гаити, там хорошо. Можно и в Крыжановку под Одессу, там тоже хорошо...

- А Кондолиза?

- А что Кондолиза, что Кондолиза? В жопу Кондолизу! -

К госпоже Райс у дяди Миши были особые претензии. Про нее говорили, что она знает семь языков, но он никогда не слышал от нее хоть слово на идиш.

- Антисемитка, - высказался и Лёва. - Все они такие, и едят некошерное.

Сам Лёва втихаря ел ветчину из итальянского магазина, от него несло чесноком, луком и паскудной водкой «Ельцин».

- Так что... - сказал Лёва. - И что ты решил?

- Всё! Мы едем.

- А что вы будете делать с Ираком?

- А что мне Ирак? На хера мне Ирак? У меня что, кроме Ирака, забот нет? Не надо было туда лезть... Но кто меня слушал! Они же умных евреев не слушают. Они слушают эту черную. Она им играет на пианино и потом делает с ними всё, что захочет. У нас на Тираспольской тоже жила одна пианистка. Когда к ней приходили мужчины, она играла марш Мендельсона и смотрела им в глаза. Лёва, она искала в их глазах понимание и готовность к записи в акте гражданского состояния. Какое состояние, какой акт? Они были готовы только к одному акту. К половому. И только два раза – в первый и последний, потому что, я вам скажу, Лёва, откровенно... в Одессе, если девушка не играет на фортепьянах, так она играет на скрипке или даже, скажу грубо, на виолончели, и их так много, что если со всеми идти в ЗАГС, ну, вы меня понимаете, Лёва.

- Миша, я вас понимаю, только вы мне все-таки скажите, вы близки с президентом, что делать с Ираком?

- Откуда я знаю, что делать с Ираком. Надо было меня раньше слушать, а теперь... – Он перемешал костяшки домино. - Теперь там такое творится! Я говорил Джорджу: Джордж, ты всё делаешь неправильно. Зачем ты вводишь туда свои войска и подставляешь себя, как тётя Хеся, которая продавала кильку на чужом прилавке. Там был такой химишуцер, что ее муж и сегодня хромает по обе стороны ног. Слушай ко мне, - сказал я тогда Джорджу, - ты должен поговорить с Кишиневом. И пусть в Ирак войдут молдавские войска. Молдаване входят в Багдад, иракцы умирают со смеху так, что у них из рук падают автоматы. И в Багдаде всё спокойно...

- Миша, какие молдаване, какие войска? Кто их туда введёт?

- Их пошлёт ихний парламент.

- Какой парламент, Миша, ты представляешь себе молдаван в парламенте? Кто с ними договорится?

- Я знаю кто. У меня есть знакомый писатель. Он из Молдавии. Он там был большим человеком. Он там был Председателем счетной комиссии отчетно-перевыборного профсоюзного собрания в пионерской газете. Вы с этим не шутите, Лёва. От него зависела судьба людей. Судьба целого профкома!

- Я тебя умоляю, Миша, - какие судьбы, какой профком? Если ты имеешь в виду Чиркова, так он мог испортить только одну судьбу – своей жены, и то потому, что она святой человек, теперь таких жён не бывает... только она и моя Ася.

Глаза Лёвы увлажнились и он вынул из кармана бутерброд, завернутый в пожёванную фольгу.

- О чем ты говоришь, Лёва, это такой человек! У него такие связи. Он четыре дня работал в партийной газете. Лёва, ты жил в той стране. ты знаешь, что такое партийная газета. Это почти ЦК. Тк вот, он послал их всех на хуй. Его спасла только жена.

- Святая женщина, дай ей Бог здоровья.

- Там всё ЦК были одни алкоголики. Она их лечила, она психиатр. Лёва, когда они в белой горячке, то рассказывали ей все секреты партии. Остальное про них она тоже знала. Она им внушала отвращение к алкоголю и любовь к творчеству Чиркова. Она им внушала, что он большой писатель.

- Лучше бы она это внушала ему, может, он бы тогда поверил и написал что-нибудь. А то люди говорят... -

Лёва с металлическим скрипом развернул свой бутерброд.

- Слушай, заверни обратно свой завтрак и сделай ему клоуз на свой рот. Что она про него знает, эта брайтонская шпана! Они что, читали его романы и детские повести? Про кукурузных человечков, про пришельцев с планеты Земля или наконец про меня?!

- Про тебя. Миша, все читали, ты так всё интересно ему рассказал. Только я не знаю, при чем тут он. Если бы ты моей Асе это рассказал, она бы тоже всё записала. Она, конечно, не Чирков, но она тоже писала - в стенгазету и даже стихи. Особенно ей удавалась международная тема.

Если ты родился в Анголе, 
Никогда не учился в школе. 
Ходишь вечно босой и голый, 
Значит, ты нам родной человек, 
И тебе поможет наш ЖЭК.

...Он тебя бросил, Миша. Он тебя бросил на пике твоей славы. Он тебя бросил, и ему нет оправдания. Меня спрашивают люди: где делся, Миша? Куда он пропал, может, он, не дай бог, плохо себя чувствует или чего-нибудь пострашней? Людей, Миша, не обманешь. Люди, они чувствуют. Вчера я встретил человека из редакции. Что тебе сказать, Миша... Тираж газету упал до самого низа. Люди ее не покупают, бизнесмены не дают рекламу. Редактор... редактор, Миша, близка к самоубийству. А ему хоть бы что, он бросил тебя и теперь пишет для интернета. Миша, ты читаешь интернет, твои соседи читают интернет? Даже моя Ася не знает, что это такое, а ведь Аська образованная женщина, у нее был газетный киоск в самом центре города. Ты не должен был отдавать ему свои печали и мысли, он не еврей. Миша!

- Это он не еврей? Так я тебе скажу. Он столько крови выпил из своей Ринки, что теперь он больше еврей, чем мы с тобой и твоя Америка вместе взятые! В нём просто кипит кровь хасидов. Он разрывается на части. С одной стороны он ненавидит всех евреев, с другой – его почему-то тянет на кошерную водку и куриные котлеты... Что ты знаешь, ему хотели поставить памятник на родине, в Вятских полянах и назвать его именем библиотеку в Унгенах. Так в России отказались, потому что он еврей, в Молдавии – потому что он русский, а здесь нельзя – потому что он не американец. Теперь он всю жизнь будет ходить без памятника. Как вам это нравится? Такой человек – и без памятника!

Лёва пытался засунуть бутерброд снова в карман. Пакет шуршал, корёжился и в карман не впихивался.

Смеркалось. С соседней скамейки от подростков потянулся запах чего-то сладкого и гадостного.

Три женщины, две белых и одна черная, поглядели в сторону калитки и, поняв, что на сегодня лимит одиноких мужчин кончился, дружно поднялись и широким клином двинулись в свои хаузы.

Сырой осенний воздух скатился по крыше и, не дойдя до земли, запутался в ветках и повис над маленьким садиком, где старые фонари держали своды небесной тверди, оберегая Мишу и Лёву от всех еврейских неприятностей с американским акцентом.

- Слушай, Миша, я не хотел тебя расстраивать, но ты не виноват, и он не виноват.

- А кто виноват?

- Я знаю, кто, Миша. Я не хотел тебя огорчать, но мне рассказывал Сёма. Ты же знаешь Сёму из нашего подъезда? Он иногда Семен Григорьевич, но это редко. Он всё знает. Так вот, у твоего Чиркова есть друг, он жил в Одессе, теперь он живёт в Германии. Ты представляешь: еврей, который живет у немцев - и не в концлагере! И это называется еврей?! В Одессе он был поцом, а в Германии стал хером, а? Что изменилось? Ему говорят: херр Шац, и он не обижается. Он привык... Так вот, он всё время советует Чиркову, как писать, про что писать, и,что интересно, тот его слушает. Ну, скажи, Миша, умные люди так поступают? Этот поц из Одессы еще приличного рассказа не написал, а советует умному человеку, что делать. Это у нас, Миша, в крови - всем советовать. Жене – как говорить. Стране – как делать революцию. ООН – какие санкции применять. А после сами страдаем несварением желудка, сталинскими радостями, и от этих палестинцев... Так что, ну его на хуй, этого Буша вместе с Ираком и его Кондолизой. Идем лучше по рюмке водки хлопнем.

- Нет, Лёва. Я всё-таки позвоню Чиркову. Может, он что-то сделает. У него в Молдавии такой авторитет. У него дети на читательских конференциях плакали от жалости к тигру, от которого осталось «вот столечко». А ты знаешь, какие там дети? Они с пеленок вино сосут прямо из материной сиськи. К пятнадцати годам они полные дебилы, а к тридцати – депутаты на всех уровнях. Ему их насчет ограниченного контингента в Ираке уговорить ничего не стоит. И еще взять у Буша десятку зелени. Себе пять и Воронину тысяч пять... Поверь мне, Лёва, в Молдавии триста баксов – большие деньги. Дал – и спокоен. И они твои. Чем своими почками в Турции торговать, так лучше нанять арабов пить Негру де Пуркарь и развалить все бандформирования у ебене фене. Ну, я пошел...

- Хорошо, - сказал Лёва и снова вынул свой бутерброд, который теперь был похож на мину террориста. – Привет Чирков и поздравь его с днем рождения.

- Я хотел, но не будет ли это выглядеть так, что я в нём нуждаюсь, что я снова хочу, чтобы он обо мне написал?

- Так пусть напишет.

- А Шац – что с ним делать?

- Я тебя умоляю, позвони его Наташе. Она из него верёвки вьёт. Как она скажет, так и будет. Попроси ее, и всё будет в порядке. И с демократами, и с Ираком, и с Чирковым...»

Живя в Германии, Даня постоянно мотался в Одессу. Одесситы иначе не могут: Одесса, что бы там ни говорили о ней приезжие и вообще неодесситы, Одесса – мама. Она и обнимет (руками друзей-приятелей), она одарит запахами любимых блюд (за каждым окном в Одессе свое яство, и по улице идешь, как по выставке запахов), она усладит слух неповторимым говором улиц, а синяя полоска моря над морским портом скажет тебе: ты - дома…

Но я хотел сказать совсем не об этом, я просто забылся, произнеся слово Одесса…

Как-то, только что вернувшись из Одессы в Германию (Франкфурт-на Майне), Данька сразу позвонил мне и рассказал притчу, услышанную где-то на углу Дерибасовской и Ришельевской. В эту притчу, сказал Шац, он просто влюблен.

«Умер некий мужчина... И вот он пред вратами рая. У врат стоит, естественно, Петр с мечом в руке. Петр пропустил нашего покойника, сразу его разглядев, и все в нем поняв, в рай, а тот вдруг остановился в воротах и спрашивает у архангела:

- Скажи мне, святой Петр, а в чем все-таки был смысл моей жизни? И вообще человеческой? В чем, в чем ее смысл?!

Петр оперся на меч и неспешно начал:

- Ну вот ты родился... Попал в детский сад... Узнал там что-то новое, детишки вокруг, няни, горшочки, то, сё….

Потом пошел в школу , учился, прогуливал, влюбился -помнишь?

- Да как не помнить.

- Окончил школу. Аттестат вручили на выпускном вечере , потом гуляли всю ночь – помнишь?

- Еще бы! Тогда как раз…

- Затем институт. И его ты закончил и тебе вручили диплом. Было?

- Было.

- Начал работать, тебя награждали грамотами, путевками..., В Ялту ездил.

- Ялту хорошо помню.

- После мотался по командировкам. Однажды попал даже в Сибирь.

- Мимо Байкала проезжал, - затуманился покойник. – Такая красота!..

- Но я вот что тебе напомню. Ехал ты из Сибири в Москву тоже поездом. И перед Челябинском зашел в вагон-ресторан…

- Было, наверно. Не мог же я голодным...

- А в ресторане сел за один стол с девушкой.

- Помню, но уже смутно. Была, кажется, девушка…

-А она вдруг попросила у тебя солонку. И ты ей солонку передал. Было? Было? - Тут Петр даже наклонился к покойнику.

- Да вроде так...

- Вот!..»