colontitle

Дети молдаванки

Исраэль Эльдад

Мой двор — моя крепость
(парафраз на старую английскую хохму)

Одесский дворДруг моего детства Гриша, с которым мы не виделись без малого сорок лет, стал писателем. Меня это немного удивило, поскольку в юности, он проявлял склонность к пластическим искусствам. Я не замечал за ним поползновений в область изящной словесности (Гриша рассказывает о нашей совместной попытке написать детективно-приключенческий роман, но я этого не помню). Тем не менее, с интересом прочитал его рассказы (в которых он упоминал и меня) и нашел их не только весьма любопытными и профессионально сделанными (это не дружеский комплемент). Гришины писания живо напомнили мне тот невообразимый котел, в котором я, гордый потомок Маккавеев и мудрецов-талмудистов, варился вместе с не менее гордыми потомками запорожских козакiв, беглых крепостных из российской глубинки, греческих негоциантов, итальянских карбонариев и немецких колонистов. Похлебка получилась горькая на вкус, острая на язык и скорая на руку.

Двор на Молдаванке (микрокосм, в котором прошло наше с Гришей детство) напоминал неглубокий колодец (если смотреть сверху) с обязательной голубятней на крыше и деревом по фамилии железняк в углу днища. Под ним был стол, за которым детвора проводила дни летних каникул (играли в "дурака" девятку и кинга), а в теплые вечера на нем стоял патефон. Соседи лузгали семечки, мирно беседовали, слушали "Ицик от шойн хасене геат" "Красную розочку" и популярную в те времена песенку "Одесский порт". Плоды железняка использовались в качестве амуниции в бесконечных войнах с соседними дворами. Оружием служили полые стебли камыша и, неизвестно где доставаемые тонкие медные трубки.

Дом № 37 на Садиковской улице жил по своим неписаным законам. Пестрый этнический состав популяции не мешал, тем не менее, мирному сосуществованию семей и одиночек. Гвиров (богачей) в нашем дворе не было, однако помогали друг другу, чем могли. У дворнички Мотьки Мандриковой не было мужа, зато было два сына. Старший Шурец-огурец хулиганил и воровал. В шестнадцать лет получил "десятку" за убийство и исчез из поля зрения. Младший Толик был тихим любознательным мальчиком, хорошо учился и посещал математический кружок. Каждый праздник, соседи собирали деньги и покупали ему ботинки, пальто, костюмчик и несколько книг. Толик оправдал чаяния двора. Он закончил школу с медалью, поехал (на собранные соседями деньги) в Москву и поступил на физмат в МГУ, который (как мне потом стало известно) закончил с отличием.

Каждая семья во дворе хранила в своем славянском шкафу "скелет" - семейную тайну, о которой знали все, но относились с уважением. В нашем зеркальном комоде лежал довоенный портрет моего дяди Сюни (Израиля), ушедшего на фронт двадцатилетним пацаном. Уже в эвакуации он закончил артиллерийское училище и погиб в феврале 1944 года под Кенигсбергом. Бабушка наотрез отказалась верить в то, что ее "меньшенького" уже нет на свете. До последней минуты она ждала, что вот-вот откроется дверь и Сюнечка будет стоять на пороге. Об этом знали все, но никто из соседей никогда не заводил при ней разговоров о войне (на фронте были почти все мужчины) или о своих погибших родственниках.

Дед моего сверстника Вовы Кунина был талантливым художником и глубоко верующим христианином. Когда румыны вошли в Одессу, он спрятал свою жену-еврейку и маленькую дочку. Однажды, поругавшись со своей "половиной" "пан" Федор сдал ее властям, потом одумался и выкупил за большие деньги. Семья пережила войну. Маленькая дочка стала адвокатом, а внук Вова v дворовым отморозком, с рано пробудившимся либидо. Его тихую бабушку, мой дед презрительно называл "Хайка-православная" но с "паном" Федором охотно вел продолжительные беседы о религии (он еще успел поучиться в "хедере" и неплохо знал писание).

Большая плотность населения и обилие характеров и темпераментов в одесских дворах могли, на всю творческую жизнь, обеспечить драматическим материалом Софокла, Эсхила с Эврипидом, да и Шекспиру еще перепали бы тройка-другая душераздирающих, слезокачательных сюжетов.

Мой дед и старый Монос Столер (оба фронтовики, оба потеряли на войне сыновей) люто ненавидели друг друга. Причин этой ненависти никто не помнил (говорят, что casus belli была без спросу занятая бельевая веревка), но наши семьи находились в состоянии "холодной" войны, по сравнению с которой, вражда между Монтекки и Капулетти могла показаться легким недоразумением. Нет, драк не было. Иногда случались шумные словесные разборки в присутствии и при живом участии остальных соседей, но дальше этого дело не шло. Старики никогда не разговаривали и не здоровались. Однажды в Пирым (Пурим), бабушка послала меня с "шалахмунес" к Столерам. Традиционное угощение преподносили всем соседям, в том числе и гоям. Те, в свою очередь, угощали нас на христианскую Пасху куличами и "крашенками".

Дочь Моноса Соня отвела меня на кухню, дала горсть конфет и сказала:

- Только бы папа не увидел. А бабушке скажи спасибо и "гит йонтев (с праздником...)".

Недели через две, я радостно сообщил вернувшемуся с работы деду о том, что Рива, жена Моноса, умерла. К моему удивлению, дед не обрадовался. Он как-то сразу потускнел, грузно опустился на стул и сказал:

- Веселиться нечему, дурачок. А идише тохтер от гешторбн (еврейская дочь умерла).

Затем встал, надорвал карман рубашки, взял меня за руку и мы поднялись к Столерам на второй этаж.

Дверь была открыта. Рива лежала на столе посреди комнаты, накрытая белой простыней и обставленная зажженными свечами. В углу старый еврей что-то бубнил на непонятном языке . Монос сидел на полу. При виде деда, он поднялся и стал против него в (как мне казалось) боксерскую стойку. Два непримиримых врага бросили друг на друга тяжелый взгляд, ...обнялись и заплакали. С тех пор я не способен питать к еврею непримиримую вражду. Ведь любая ненависть, даже самая лютая, кончается у нашего, чувствительного до чужого горя, племени объятиями и слезами сопереживания.

Социальный состав обитателей нашего двора был не менее пестрым, чем этнический. В одном парадном жили участковый милиционер Равиль Хаджибеков и бывший вор в законе Мотька Гельфанд. На одном этаже мирно сосуществовали бывший капитан МГБ дядя Петя Козлов, уволенный из "органов" за пьянство, и репрессированный учитель Павел Сергеич Никитин. Парикмахеры, работники торговли и совслужащие составляли интеллигентскую прослойку. Шофера, мясники, строители, маляры и простые заводские работяги играли роль широких народных масс, а проститутка Сонька Блюм, уркаган Шурец-огурец, дворовой сумасшедший Фима Хнёк и безнадежный алкаш Костя Перепопандопуло v деклассированные элементы v дополняли общественный пейзаж дома №37 по улице Садиковской. Были еще Жора-испанец, привезенный в СССР в 1939 году из осажденного Мадрида, чешка Марженка, неизвестно как оказавшаяся в Одессе и армянин-репатриант Аракел, уроженец турецкого Измира. Голос каждого уверенно звучал в дворовом хоре и органично вливался в кантату будней.

Мы, дети, очень неохотно выходили за массивные деревянные ворота нашего двора. Там, снаружи, царили законы улицы, требующие осторожности и грубой физической силы. По Молдаванке бродил вечно пьяный городской сумасшедший "Мишка режет кабана" которым пугали малышей. Двор был для нас "башней стражи". Во всяком случае, я чувствовал себя там вполне защищенным и не боялся Валерки-бугая, моего личного врага из соседнего дома №35 или жлобов с параллельной улицы Южной, населенной, в основном, украинцами.

А за закрытой "брамой" жизнь была не только безопасной, но и интересной. Вооружившись самодельными ружьями и пистолетами, со второго этажа деревянной галереи, мы защищали Одессу от фашистов. В свободное от военных действий время, я усаживал детвору за стол под железняком и, своими словами, пересказывал им "Испанскую Балладу" которую выкрал из семейного книжного шкафа и "проглотил" укрывшись с головой одеялом, при свете карманного фонаря. Эти "бобе майсес (так их называла мама)" принесли мне славу всезнайки и непроходимого фантазера.

Неутомимый Павел Сергеич задумал поставить спектакль (Золушка) силами дворовой детворы. Целый месяц мы усердно трудились над построением сцены, изготовлением декораций и разучиванием текста. Когда наступило время распределения ролей, никто не хотел быть принцем. Пришлось мне...

Театр и другие благородные занятия были забыты в тот самый момент, когда во дворе появился самодельный теннисный стол. Мы все немедленно обзавелись китайскими шариками, обклеили резиной самодельные ракетки и уселись вокруг стола, терпеливо ожидая своей очереди. Проигравший вылетал. Я долго в игре не задерживался, но мой двоюродный брат Борик выигрывал у всех и, иногда, позволял мне поиграть вместо него.

Жизнь в закрытом пространстве необычайно развивает воображение. Сидя под железняком, я мог описать Трафальгарское сражение или битву в Фермопильском ущелье (спасибо, Гриша) в мельчайших подробностях. Мою аудиторию, почему-то, интересовали такие пустяки, как длина подзорной трубы адмирала Нельсона или цвет султана на шлеме царя Леонида. Тагир Хаджибеков, например, требовал подробного описания боевой раскраски Чингачгука v Большого Змея, а дворовая красавица Беба Кругляк просила назвать ткани, из которых были сшиты наряды безобразной герцогини Маргариты "губошлеп". Я не отказывал никому и, с лихвой, удовлетворял любопытство каждого.

Агорафобия была характерным качеством детей молдаванских дворов. Мы росли в замкнутом мире и боялись открытых пространств, чреватых для нас опасностью и неприятными сюрпризами. Это свойство евреи, как мне кажется, унаследовали от своих далеких предков, страдавших от избытка религиозного рвения у крестоносцев и разгула недовольной черни. Добросердечный венецианский дож, в шестнадцатом веке, решил защитить своих евреев. Для этой цели, он переселил их в квартал Гетто (пушечный двор), обнес его высокой стеной и у ворот поставил стражу. Переселенцы были счастливы в своем мирке. У них была полная религиозная и административная автономия, а, в случае необходимости, можно было подняться на стену и бросать булыжники на головы разъяренной толпы. С другой стороны, иной Шейлок, пришедший на Риальто по своим коммерческим делам, мог напороться на насмешки и оскорбления остальных купцов, а черноокая красавица-дочь могла заприметить статного молодца-христианина. Тодга, плакали денежки и конец прочной еврейской семье.

Очевидно, я был авантюристом от рождения. Двор не мог долго удерживать меня потому, что глаз требовал новых картин, а душа v новых впечатлений. Однажды (восьми лет отроду) я вышел за ворота и, убедившись в том, что на пути нет Валерки-бугая, пошел на остановку трамвая №5 на соседней улице Коллонтаевской. Уселся у окна, в конце вагона и не привлекал внимания. Тридцати копеек на билет у меня не было, но, к счастью, трамвай был без кондуктора и я, без приключений, доехал до конечной остановки.

Для восьмилетнего пацана, сорокаминутная поездка в Аркадию была кругосветным путешествием. Насмотревшись на морской простор и всласть накупавшись, я вернулся домой. Моего отсутствия никто не заметил. У меня хватило ума никому об этом не рассказывать, но аркадийский анабазис имел далеко идущие последствия. Осмелев, я совершил пешие экспедиции в парк Ильича, в Дюковский сад, на территории которого размещалась выставка достижений народного хозяйства и в, пользующееся дурной славой, предместье Бугаевка. Посетил Кривую балку, забирался на Чумку, ездил на электричке в Кишинев, а потом взял... и уехал в Израиль.

Тридцать лет не вспоминал мой двор и его обитателей. Иногда, на Бодварке, в Нью-Йорке, мне встречались дети бывших соседей, но ничего общего с ними я не нашел. Мои дети говорили на иврите, а их — на английском.

Безупречный иврит и благоприобретенные ухватки коренного израильтянина позволяли мне думать о том, что наследственная агорафобия и "синдром Гетто" - это не про меня. Но вот, появился Гриша и своими рассказами, за уши вернул меня на Садиковскую № 37.

 

Нобелевский лауреат из 5-й одесской гимназии

Вольф Шнайдман
Мария Маркович

Зельман Абрахам (Соломон Яковлевич) ВаксманЗельман Абрахам (Соломон Яковлевич) ВаксманCреди нобелевских лауреатов в области науки одесские корни имеют пока только двое. Первый — это основатель эволюционной эмбриологии Илья Ильич Мечников. Имя же другого ученого Зельмана Абрахама (Соломона Яковлевича) Ваксмана до недавнего времени пребывало в забвении. Что вообще-то характерно для нашего менталитета: в известном на весь мир городе не нашлось места для бюста своему земляку. Или хотя бы для мемориальной доски в его честь.

После публикации на нашем сайте статьи Владимира Каткевича "Нобелевский лауреат из 5-й одесской гимназии" пришло письмо

(… На сайте Клуба одесситов я прочитал статью В. Каткевича о Нобелевском Лауреате С.Я. Ваксмане, окончившем 5-ю одесскую гимназию. В статье сообщалось, что ректор Аграрного университета обещал открыть в 2008 г. музей истории гимназии и института. Я работаю в том же университете, где Ваксман проводил свои исследования, приведшие к открытию стрептомицина. Я собрал интересные сведения и по электронной почте прeдложил их ректору для экспозиции. Увы, ответа я не получил. Я хотел бы опубликовать эти материалы на сайте клуба, возможно ли это и как это сделать? С благодарностью, Вольф Шнайдман volfshn@gmail.com)

со статьею "Научный поиск длиною в жизнь", которая открывает нам новые страницы из жизни выдающегося одессита. Представляем эту статью вашему вниманию.

К 120-летию со дня рождения выдающегося одессита учёного-микробиолога, 

лауреата Нобелевской премии Зелмана Абрахама Ваксмана

 

Научный поиск длиною в жизнь

Лауреат Нобелевской премии проф. Зелман Абрахам Ваксман

В 2008 году исполняется 120 лет со дня рождения выдающегося американского учёного-микробиолога, профессора университета штата New Jersey - Rutgers , лауреата Нобелевской премии Зелмана Абрахама Ваксмана. Замечательного учёного хорошо знает научный мир, но знают ли его читатели?

Узнать как можно больше о человеке, создавшего чудодейственное лекарство - стрептомицин, о человеке, которому Одесса дала путёвку в жизнь и заложила основы его научной деятельности.

Захотелось рассказать о том, как мальчик из провинциального украинского городка попал в Одессу и как в дальнейшем сложилась его судьба.

“Одесса была широко известным портовым городом старой России. Просторные бульвары и солнечные набережные Одессы, ее порт с многочисленными кораблями, приплывающими из разных стран, ее театры и концертные залы, включая великолепный оперный театр, ее пляжи, грязелечебницы и даже трущобы - все очаровывало меня в этом городе... ( Selman Waksman , “ My Life With Microbes ”, New York , 1954).

Эти строки, написаны великим ученым, лауреатом Нобелевской премии по физиологии или медицине. Соломоном Яковлевичем Ваксманом.

Кто же он, Соломон Ваксман?

Читая его книгу «Моя жизнь с микробами», живо представляем себе местечко Новая Прилука, где 8 июля 1988 года в семье Ваксман родился мальчик. Это было недалеко от Бердичева, вблизи Винницы. Горячо любимая мама назвала сына Соломоном - и он оправдал это имя всей своей жизнью. Когда ему было 9 лет, от дифтерии умерла младшая сестричка. Лекарство, которое могло спасти девочку, не прибыло вовремя из Киева, а до Киева было всего–то около 200 миль.

Маленький Соломон рано научился читать и писать. Обладая прекрасной памятью, он легко овладел и еврейским, и украинским, и русским, и ивритом. К своей бармицве он уже давал уроки, зарабатывая... 1 рубль (один!) в месяц. Вспоминая о детстве и юности, Соломон Ваксман зримо описывает тот волшебный запах украинских степей, который забыть невозможно. И деревья помнит - цветущие весной яблони и сливы, груши и черешни.

После окончания в своем местечке хедера, после неудачной попытки поступить в гимназию в г. Житомир, он решил: только Одесса может удовлетворить его ненасытную тягу к знаниям. " Жажда знаний” - вот что движет его поступками. Соломон мечтал об Одессе. Ничего, что денег было в обрез, ничего, что ехал четвертым классом, на верхней полке, питаясь одним чаем.

И вот она, Одесса его мечты: “Новый мир и новые горизонты открылись передо мной. Прекрасный университет и пять гимназий. наполнили меня надеждой на будущее“. И еще Ваксману нравилась космополитическая атмосфера Одессы, резко отличавшаяся от всего того, к чему он привык на Виннитчине. Учиться он пошел в вечернюю школу, где преподавали учителя, работавшие днем в престижной 5-й гимназии, которая располагалась на Гимназической улице.

В своей книге Нобелевский лауреат особенно благодарит двух преподавателей: Кинджи – учителя русской литературы и Тарнаридера – учителя математики, физики и химии. Эти наставники и другие, упоминаемые в книге, были широко образованными, мыслящими людьми, получившими дипломы в университетах Москвы и Западной Европы.

Юный Соломон любил и хорошо знал русскую и мировую литературу. Особенно любимыми были А.Пушкин, Л.Толстой, Ф.Достоевский, А.Чехов.

Весна 1909 года в Одессе навсегда запомнилась Соломону Ваксману. 15 мая сотни юношей собрались для сдачи выпускных экзаменов в вечерней школе. Соломон пришёл к финишу первым. Домой он вернулся героем. Мать была счастлива, друзья ликовали. Теперь осталась одна непокоренная вершина - нужно было сдать экстерном экзамены за весь курс гимназии. И опять – работа и учеба, учеба и работа.

И вдруг серьезно заболела мать. Ей нужна была операция, и сын повез ее в Винницу. Но там ей ничем не смогли помочь. Соломон везет ее в Киев. Более двух недель - все дни и все ночи – он проводит у постели мамы.

Последними словами матери был ее вопрос: “Кто теперь тебе поможет?” Всю ночь он провел в морге. Плакал. Думал о прошлом и будущем... И опять, как тогда, когда хоронили сестренку, его посещали мысли о несовершенстве медицины. Почему ни лекарства, ни операция не спасли такую молодую, такую энергичную, такую добрую маму? Вернувшись в Прилуку, отсидев семь дней «шивы», почувствовал, что оставаться в доме матери (без нее!) было невыносимо.

И осенью 1909 года Соломон опять в Одессе. Он не хотел превращаться в вечного студента и твердо решил, что этот год станет последним перед поступлением в университет. К этому времени он уже прекрасно знал и латынь, и немецкий, и французский... Этику и психологию, математику и историю, географию. Его феноменальная память помогала ему читать наизусть латинских поэтов, Державина и Ломоносова, Пушкина и Лермонтова. Ночами не мог оторваться от психологической прозы Достоевского. Но, ох, как тяжело было пробиться сквозь процентную норму и получить различные справки для того, чтобы быть допущенным к экзаменам. На этот раз только 40 из более чем 200 человек были допущены к заключительным экзаменам, которые продолжались четыре недели. Сначала были письменные экзамены по литературе, истории, языкам, затем -- устные. Из 40 претендентов осталось только пятеро. И, конечно, Ваксман был среди них. Успешно сдав экстерном экзамены, Соломон Ваксман получает диплом об окончании 5-ой одесской гимназзии.

Что делать дальше? Подавать документы в Одесский университет? «Поступление в российский университет исключалось»,- пишет Ваксман в своей книге, прекрасно сознавая, что процентную норму на евреев ему не одолеть. Возвращаться домой, где нет матери, -- зачем? "Кем бы я мог стать?" – рассуждал Ваксман... "Еще одним интеллектуалом без работы и без пристанища? Матери нет... Евреи в России живут в постоянном страхе... Нет никакой надежды на будущее." Он принимает поистине соломоново решение: «Оставить Россию навсегда»

Соломон Ваксман переезжает в США, в небольшой городок Metuchen в штате New Jersey, к сёстрам своей матери. Здесь, работая на ферме, “рядом с землей я решил искать ответы на многочисленные вопросы о цикличности жизни в природе, которые начали вставать передо мной”. Так он напишет в уже упомянутой своей автобиографической книге.

В 1910 г. Соломон Ваксман поступает в Университет Штата Нью Джерси - Rutgers. Получив стипендию штата, Ваксман обеспечил себе бесплатное обучение в колледже. Он заканчивает сельскохозяйственный колледж в 1915 году со степенью бакалавра в области аграрных наук. Под руководством проф. J. G. Lipman начинает исследования по микробиологии почвы в качестве ассистент-исследователя на Сельскохозяйственной экспериментальной станции. Это позволило ему продолжить учёбу. После завершения учёбы он получает степень магистра в 1916 г.

В этом же году он получает паспорт гражданина США на имя Selman Abraham Waksman.

После успешного тестирования Ваксман занимает должность научного сотрудника Калифорнийского университета в Бёркли. Здесь он защищает диссертацию и становится доктором философии по биохимии. По приглашению проф. Lipman Ваксман возвращается в Rutgers в качестве микробиолога на Экспериментальной станции и читает лекции по микробиологии почвы в колледже. В 1925 г. он занимает должность доцента, а в 1930 г. - профессора. Когда в 1940 г. была организована кафедра микробиологии Ваксман становится заведующим этой кафедры.

В университете, где Ваксман проработал до выхода на пенсию, один из авторов этой статьи познакомился с профессором прикладной микробиологии кафедры биохимии и микробиологии доктором Douglas Eveligh. С профессором мы прошли к учебному корпусу, у входа в который установлена мемориальная доска, текст мемориальной доски у входа в учебный корпус Мартин Холл которой гласит:

“Здесь, в Мартин Холле Зельман А. Ваксман и его студенты выделили антибиотики, продуцируемые актиномицитами, из которых наиболее ценным является стрептомицин, первое эффективное средство при лечении туберкулёза, холеры и брюшного тифа. Они также выделили неомицин, используемый как наиболее ценный антибактериальный агент. Эти открытия основаны на исследовательской программе Ваксмана, в которой развиты методы обнаружения антимикробных агентов в почве. Ваксман получил Нобелевскую премию за оригинальные, систематические, успешные исследования, которые привели к открытию стрептомицина.”

В этом же здании, в аудитории, где помещалась лаборатория, в которой проф. Ваксман со своими студентами и сотрудниками проводил исследования почвенных микробов, в настоящее время располагается музей Ваксмана, инициатором создания которого был проф. Douglas Eveligh. Он любезно согласился показать экспозицию музея и подробно рассказал о научной и учебной деятельности Ваксмана. Мы попытались проследить путь, пройденный группой Ваксмана, приведший к открытию стрептомицина. Свой научный поиск Ваксман начинает в университете, где, будучи студентом сельскохозяйственного колледжа, изучает группу микробов-актиномицетов, которые оказались способными подавлять рост болезнетворных бактерий. Эти исследования легли в основу его работ на соискание степени бакалавра, магистра и докторской диссертации. На кафедре почвенной микробиологии З. Ваксман фокусирует своё внимание на исследовании почвенных микробов, которые с 1920 года стали основным объектом его научных исследований. Со второй половины 30-х годов начинается новый период в научной деятельности профессора Ваксмана. Он приступает к осуществлению обширной программы поиска возможностей использования своих исследований в области микробиологии почвы для создания лекарственных препаратов. В связи с этим Зелман Ваксман писал: «Я чувствовал по своему опыту, что грибы и актиномицеты могут быть значительно более эффективными источниками антибактериальных средств, чем обычные бактерии». Другой причиной, побудившей его принять решение о переключении на новый род деятельности, была вторая мировая война, которая, как говорил он: «Маячила на горизонте и диктовала необходимость создания новых препаратов для контроля над различными инфекциями и эпидемиями, которые могут возникнуть». Научно-исследовательская группа Вксмана пополняется талантливыми аспирантами и сотрудниками. Около тысячи почвенных микробных культур были выделены и тестированы на антибактериальную активность. Это был кропотливый, длительный поиск. В результате были выделены 20 новых терапевтических агентов, которые оказались способными подавлять деятельность болезнетворных бактерий. Не зря в качестве эпиграфа к своей Нобелевской лекции Ваксман привёл выдержку из Книги Премудрости : “Бог создал лекарства из Земли, и он, мудрейший, не будет питать отвращения к ним.” Ваксман впервые ввёл в употребление термин “антибиотики” для микробных культур с антибактериальными свойствами, которые стали мощным оружием в борьбе с инфекциями. Кстати, создание нового слова “антибиотик” - тоже открытие, только уже в области филологии. Научный коллектив, руководимый Ваксманом, неутомимо трудится. В 1941 году магистром из группы Ваксмана Boyd Woodruff был выделен актиномицин, активный антибиотик для борьбы с широким спектром бактерий, однако он оказался токсичным для живого организма.

(Отмечая заслуги Boyd Woodruff, Университет Rutger учредил персональную стипендию его имени для магистров, успешно работающих в области микробиологии почвы. )

Следующий этапом исследований явилось выделение стрептотрицина, первые испытания которого показали, что он малотоксичен, но его эффективность была недостаточна. Это открытие убедило Ваксмана в правильности выбранного направления исследований и показало возможность выделения антибиотиков, которые подавляют болезнетворные организмы без побочных влияний на живой организм. Прорыв наступил в 1943 году, когда под руководством Ваксмана его ученик Albert Shatz выделил антибиотик, названный стрептомицином, который разрушал болезнетворные бактерии, стойкие к пенициллину, и не давал побочных эффектов. Для дальнейших исследований эффективности стрептомицина Ваксманом были привлечены медики из Mayo Clinics Национальной Ассоциации Туберкулёза США William Feldman и Corwin Hinshaw, которые провели тесты на морских свинках. Через несколько месяцев Ваксману было сообщено об излечении больных туберкулёзом животных. Несколько медицинских клинических центра провели проверку чувствительности штаммов туберкулёза в организме человека к стрептомицину. Результат оказался ошеломляющим - было зарегистрировано более тысячи успешных случаев лечения туберкулёза. На первой международной конференции, где были доложены результаты клинических испытаний, была признана высокая эффективность стрептомицина для борьбы с “Большой Белой Чумой” - туберкулёзом. Таким образом, благодаря научному поиску проф. З. Ваксмана, в 1945 году человечество получило первое эффективное химиотерапевтическое лекарство для лечения туберкулёза. Как выяснилось позже, стрептомицин успешно применялся при лечении холеры, брюшного тифа и других заболеваний. В 1949 году в лаборатории Ваксмана был получен ещё один активный антибиотик - неомицин, что ещё раз подтвердило эффективность разработанных Ваксманом подходов в разработке химиотерапевтических лекарств. Всего в лаборатории было создано свыше 20 антибиотиков. Стрептомицин быстро перекочевал из стен лаборатории в промышленное производство. В течение трёх лет после его открытия только в США ежемесячно производилось 25,000 кг стрептомицина. Ваксман передал эксклюзивные права на стрептомицин университету, который выплачивал авторский гонорар З. Ваксману и участникам группы по исследованию почвенных микробов. Часть полученного гонорара Ваксман использовал на строительство Микробиологического института при университете Rutgers, который был открыт в 1954 году. В течение четырёх лет до выхода на заслуженный отдых, Ваксман был директором этого института. Оснащённый современным оборудованием институт существенно расширил микробиологические исследования в США. Научный поиск под руководством проф. Зельмана Ваксмана завершился выдающимся открытием - стрептомицин оказался настоящим чудом и давал практически стопроцентный терапевтический эффект. Неисчислимое количество больных туберкулезом возвратилось к жизни.

Огромные научные достижения Ваксмана были отмечены по всему миру 66 премиями, наградами, орденами и медалями. Он был награжден орденом Почетного легиона и Звезды Восходящего солнца, удостоен медали Эмиля Христофора Ганзена Карлсбергской лаборатории в Дании, Левенгука Голландской академии наук, медали Нью-Джерсийского сельскохозяйственного общества, премии Американской академии искусств и наук, многих других премий, присуждаемых различными научными обществами, академиями наук и клубами.

За выдающиеся заслуги профессору Ваксману была присуждена степень доктора Льежского, Страсбургского, Иерусалимского, Афинского, Нью-Джерсийского, Принстонского, Пенсильванского, Филадельфийского, Нью-Йоркского и других университетов.

Выйдя на пенсию, выдающийся микробиолог продолжал писать статьи и читать лекции в различных городах Америки. Умер Зельман Абрахам Ваксман в 1973 году. До последних дней он оставался главой американских ученых, занимавшихся микробиологией почвы.

Нобелевский комитет высоко оценил достижения Зельмана Ваксмана, его заслуги перед человечеством и в 1952 году ему была присуждена Нобелевская премия в области физиологии или медицины. Мы связались с Винницей, где свято чтут память своего великого земляка. Заведующий курсом туберкулеза Винницкого Национального университета В.А.Кучер много сделал, чтобы ознакомить украинскую общественность с заслугами С. Ваксмана перед человечеством. В 2003 году университет провел международную научную конференцию, посвященную памяти великого ученого с участием научных работников из США, России и Украины. Был открыт памятник З. Ваксману на его родине - в селе Новая Прилука. На конференции и торжествах по случаю открытия памятника присутствовал сын ученого - Байрон Х.Ваксман. В Винницком краеведческом музее открыта экспозиция, посвящённая З.Ваксману, а одна из улиц города названа его именем. Создана эксклюзивная медаль и изданы две монографии проф.В.А.Кучера, посвященные Нобелевскому лауреату. Интересно описание церемонии вручения Нобелевской премии З.А.Ваксману

Официальная торжественная церемония Нобелевского фонда началась в половине пятого. Огромный зал, вмещающий более 1700 человек, был переполнен. Под звуки фанфар награжденные вошли в холл и встали на помост. Рядом с ними разместились многочисленные сотрудники различных университетов и институтов, Нобелевские лауреаты предыдущих лет и официальные лица. Все были одеты строго официально, согласно протоколу и при полных регалиях. Король и три члена королевской семьи сели напротив помоста. В самом начале церемонии профессор A. Walgreen от имени Нобелевского фонда и Каролинского медико-хирургического института в краткой речи представил Зелмана Абрахама Ваксмана:

“Открытием стрептомицина д-р Ваксман и его сотрудники сделали очень важный вклад в историю медицины. Даже если бы стрептомицин не был прекрасным противотуберкулезным средством, его создание тем не менее означает гигантский шаг вперед. Прежде всего, его выделение потребовало создание методик, которые с успехом будут использованы для будущих исследований, которые могут гарантировать фундаментальные результаты. Можно надеяться, что этот подход приведёт в ближайшем будущем к столь желанной цели, а именно к созданию средства, которое сделает возможным уничтожение туберкулезной болезни.

Профессор Зелман Ваксман, Каролинский Медицинский Институт присудил Вам Нобелевскую премию этого года по физиологии или медицине за ваши оригинальные, систематические и успешные исследования микробов почвы, которые привели к открытию стрептомицина, первого антибиотического средства против туберкулеза.

Несмотря на то, что Вы не физиолог и не врач, Ваш вклад в развитие медицины имеет первостепенную важность для человечества. Стрептомицин уже сохранил тысячи человеческих жизней. Как врачи, мы считаем Вас одним из величайших благодетелей человечества. Я имею честь передать Вам от имени Каролинского Института нашу самую искреннюю благодарность за Ваши научные достижения и поздравить Вас с награждением. Профессор Ваксман, теперь я прошу Вас получить Вашу Нобелевскую премию от его Величества Короля”

Ваксман направился в центр, где на подмостках сцены была изображена большая буква N.

Король, сидящий в правой части сцены, поднялся с кресла, взял у церемонимейстера Почетный диплом и золотую медаль и направился к лауреату. Под звуки фанфар он вручил ему отличия, пожал руку и пожелал благополучия. Затем лауреат поклонился, отошел назад к возвышению. Поднялся на него, снова поклонился королю и под гром аплодисментов прошел на свое место.

Репортеры разыскали маленькую Еву Хёллстром, которая первая в Европе была спасена от туберкулезного менингита стрептомицином и привели ее, чтобы сфотографировать вместе с Ваксманом.

Предсказания доктора Walgreen об успешности использования достижений Ваксмана для будущих исследований и получения фундаментальных результатов стали реальностью во многом благодаря Фонду микробиологии Ваксмана.

Этот Фонд был создан в 1951 году из личных поступлений проф. Ваксмана от патентов. Фонд является семейным и профессиональным наследием.

Это частная, благотворительная организация, цель которой "продвигать, поощрять, и оказывать помощь научным исследованиям в микробиологии; помогать в обеспечении капиталом и средствами обслуживания научные открытия, изобретения в микробиологии, чтобы наука микробиология могла прогрессировать на благо человечества."

Фонд и сегодня поддерживает исследования и образование в области микробиологии, включая медицинские дисциплины, сельскохозяйственные запросы, почвенную микробиологию, морскую микробиологию и разнообразные экологические программы, связанные с изучением взаимодействия микробов с окружающей средой.

Фонд учредил два престижных приза имени Ваксмана:

Национальной академи наук за достижения в микробиологии и общества

Прикладной микробиологии в области образования.

Зелман Ваксман являлся Президентом Фонда с 1951 по 1969 гг. Затем его сменил сын Байрон Ваксман (1970 - 2000 гг.), выдающийся иммунолог, который сейчас является вице-президентом фонда. Байрон Ваксман прошёл путь исследователя в Массачусетском Центральном госпитале, профессора в Медицинской школе Гарвардского и кафедры микробиологии Йельского университетов. Будучи пенсионером, Байрон и сейчас консультирует сотрудников лаборатории рассеянного склероза в Гарвардском университете, редактирует научные статьи и читает научные лекции.

Внучка Nan Waksman Schanbacher является вице-президентом и главой администрации. а его внук Peter Waksman – членом администрации Фонда микробиологии.

Нэн с удовольствием поделилась с нами воспоминаниями о дедушке.

Она помнит его в строгом костюме, всегда при галстуке, правда, часто со следами кухни, где он сам готовил котлеты.

Оказывается, у З. Ваксмана был глубокий интерес к иудаизму, хотя, по мнению внучки, он не был религиозным человеком. Он успешно помогал Израилю не только в создании плодородной почвы, но и в строительстве нескольких университетов.

Внучка отлично помнит, какие газеты читал дедушка, какие книги были в его библиотеке. И каким он был усталым, особенно в последние годы. Интересны для нас воспоминания Нэн о дедушкином английском. Она считает язык его книг и статей превосходным. «Но сильный акцент сохранился у него», - добавляет она.

В июле этого года на встрече с журналистами, которые обратились в одесский муниципалитет с просьбой установить мемориальную доску, ректор Аграрного университета обещал в 2008 году открыть музей истории гимназии и института. Авторы надеются, что в музее истории бывшей 5-й одесской гимназии найдется место для экспозиции, посвященной З.А. Ваксману, а на стене здания появится мемориальная доска с именем Нобелевского лауреата. Несомненно, д-р Зелман Абрахам Ваксман займёт должное место среди знаменитых одесситов. Очень хотелось бы, чтобы, зайдя в здание Аграрного университета (5-я гимназия), одесситы и гости Одессы могли увидеть в музее историю провинциального мальчика, которого мир зовет “благодетелем человечества”.

Мы глубоко признательны проф. Eveligh, проф. Кучеру, сыну и внучке Зелмана Абрахама Ваксмана, которые способствовали написанию этой статьи.

Вольф Шнайдман, Мария Маркович

Люда

Инна Штейн

Люда уехала в семьдесят девятом. Все уезжали, и она уехала. Только стадное чувство тут ни при чем. Ей нестерпимо хотелось переменить жизнь, увидеть другое небо, другие города и самой стать другой.

Многие из тех, кто уехал, начали тосковать по городу детства и юности, лучшему в мире, да что многие — почти все. А Люда — нет. Родителей она взяла с собой, вот именно взяла, как два старых фибровых чемодана с тусклыми металлическими уголками, двенадцатилетняя дочка Аннушка — единственный ребенок — а идише кинд, считавшая одноклассников недоумками и влюбленная в Александра Великого, была при ней — так чего же тосковать?

При отъезде возникли, правда, проблемы с мужем Витей. Вот уж кто совсем не хотел никуда уезжать. Ему и в Одессе было неплохо. Работал он главным энергетиком большого завода, и синекура эта, вызывавшая презрительную усмешку у инженеров и работяг, вполне его устраивала. Не прочь он был и погулять, причем относился к своим многочисленным барышням настолько несерьезно, что ему и в голову не приходило скрываться у хащах и прятаться по углам. Узревши его на Дерибасовской с очередной феминой, друзья и родственники тут же об этом Люде и доносили. Так что она была в курсе.

Нежелание покинуть Одессу было у Вити настолько сильным, что притянуло к нему несчастье. При забивании одного из ящиков с предназначенными на вывоз бебихами (Боже мой, чего только люди не вывозили, включая отполированные до ослепительного блеска тяжеленные казаны! Без них, конечно, в Америке было никак. Хотя какая такая Америка? Все ехали на историческую родину) гвоздик отскочил и попал Вите прямо в глаз. В правый. Люды дома не было, она носилась по городу, решая множество накопившихся перед отъездом проблем, и Витя вызвал скорую сам. Его отвезли на Ольгиевскую, сделали срочную операцию, оказавшуюся крайне неудачной, потом еще две, по сравнению с которыми первая была чудом микрохирургического мастерства, в общем, на правый глаз Витя ослеп. Окончательно и бесповоротно.

Печальное это событие отнюдь не отменило отъезд, а всего лишь отодвинуло на полгода. И все Витины сцены у фонтана, сопли и вопли о руке судьбы оказались напрасны. Положенную бутылку шампанского на вокзале распили, бокалы разбили (пластиковых стаканчиков тогда не было и в помине), и страшно было смотреть на слезы, катившиеся из Витиного слепого глаза. Слезные железы работают исправно и у слепых.

В Америке все изменилось с точностью до наоборот. Витя стал примерным семьянином, шагу не мог ступить без своей Людочки, вцепился в нее всеми четырьмя лапками. А может, и шестью. Люда освоилась мгновенно и, хотя образование у нее было среднее техническое, стала совершенно незаменимым инженером-конструктором на предприятии, выпускающем медицинское оборудование. Благодаря ей американские диабетики получили устройство, автоматически впрыскивающее инсулин куда надо и когда надо. До нас это устройство еще не дошло.

Витя, несмотря на свое высшее образование, долго не мог устроиться, но потом все наладилось: он занимается монтажом систем наблюдения, ну, щоб ніяка падла в особняк не залезла, и повидал столько роскошных домов, что нам раньше и не снилось. А сейчас тоже нет никакой необходимости падать в объятия Морфея, стоит только проехать по окрестностям. Там себе и падайте на здоровье.

Люда уже несколько раз поменяла дома, она в свободное от конструирования время немножко занимается риэлторством (ну, маклер она по-нашему), так что и дом подходящий найти не проблема, и с бабками все о'кей.

В последнем доме я две недели гостила вместе с десятилетним сынком Павликом. Свидетельствую: дом большой, бассейн большой, сад не очень большой (земля в Лос-Анджелесе почти такая же дорогая, как в Совиньоне-1, 2, 3), но очень красивый. Дом убирает мексиканка, бассейн чистит пуэрториканец, за садом ухаживает негр. Пардон, ой, нет, тысячу раз пардону просим — афроамериканец.

В Америке сыночек употреблял исключительно гамбургеры с чизбургерами и стал маленьким толстым америкоцлом, правда, мозги остались отечественными.

— Моя внучка учится в школе для одаренных детей, — сказала мне тетя Женя, приглашенная на сборняк в честь нашего приезда, — но она не такая умная, как твой Павлик.

Сказать такое для тети Жени — это великая победа над собой.

Кроме диетических продуктов из "Макдональдса" Павлик все две недели в умопомрачительных количествах поглощал мороженое. Ничего плохого, кроме хорошего, сказать об американском мороженом не могу. Идешь по ихнему супермаркету, а с двух сторон холодильники стоят, а в них — мороженое, мороженое, мороженое…

Сначала Витя смотрел на Павлика тоскливым взглядом, потом жадным, потом злобным, потом и сам стал лопать мороженое — плюнул на диету.

— Ты на Витю не обижайся, у него было тяжелое детство, — сказала мне Люда.

— У всех у нас было тяжелое детство, — огрызнулась я, выведенная из себя косяками, которые бросал на моего бесценного сыночка взрослый дядька.

Страшная штука — материнский инстинкт.

— Нет, ты не понимаешь, — покачала головой Люда. — У нас почему была фамилия Расторгуевы? Витиных родителей расстреляли, и он несколько месяцев скрывался, голодал. Его потом русская семья спасла. Вот этот голод в нем очень глубоко сидит и время от времени наружу вылезает. Он увидел, как Павлик мороженое ест, и его завидки взяли.

А фамилию Расторгуевы Люда с Витей поменяли. Точнее, сделали ей обрезание. Они теперь Расторы. Тоже красиво. Почти Асторы.

Так вот, Люда совсем, совсем, ну абсолютно не скучала по Одессе. Мне это слышать было обидно, тем более что Люда со своим полным отсутствием ностальгии была искренна, не кичилась и не огорчалась, просто лучший в мире город был ей без разницы. Ну что делать? Усе тикеть, усе меняется. И Люда изменилась. Даже любовника себе завела. Только, как женщина честная, она сразу же Вите об этом сообщила, собрала шмутки-монатки и к своему хахалю ушла.

Мне об этом Люда рассказывала, когда мы в шезлонгах, как белые люди, у ее бассейна сидели. И как я в этот бассейн не свалилась?

— Витя каждый день мне звонил, уговаривал вернуться. А потом сказал, что повесится. Я и вернулась. Если бы он это сделал, я бы жить не смогла, совесть бы замучила. К тому же я все время вот это вспоминала.

И она плавненько так своей крепкой загорелой рукой обвела весь лично ей принадлежавший пейзаж: и дом с французскими окнами, и бассейн с джакузи, и сад с розами, беседкой и фонтаном. Толстый мраморный лев выплевывал из разинутой пасти тоненькую струйку, толстый черный пудель — еврейская собака по фамилии Пудельман — сидел у Людиных ног, и все это действительно было таким домашним, таким уютным, таким до оскомины красивым, что я, наконец, поняла, что мерзкой тетке Ностальгии здесь делать нечего.

Мы с Людой изредка общались по телефону, потом стали слать друг другу e-mail'ы, я продолжала звать ее в Одессу, но делала это только из вежливости. Знала, что не приедет.

И вдруг она приехала. Через двадцать пять лет. Всего на три дня. Вообще-то она ехала в Париж. Без всякого дела. И совсем не срочно. Просто погулять. А потом — на Лазурный берег. Так почему бы, если ты уже в Европе, а билеты такие дорогие, и не заглянуть в Одессу?

Первую ночь Люда спала у меня. Павлик — мрачный, худой, небритый юноша, антиглобалист и антиамериканист — был выселен в родительскую комнату. Продавленный диван, впившийся в молодое тело всеми своими пружинами, стал последней каплей, окончательно убедившей сынка, что Америка — отстой.

Мы засиделись далеко за полночь, болтали, не переставая. Есть люди, и их совсем не много, с которыми можно говорить обо всем на свете, как бы долго вы не были в разлуке.

Я уже совсем было собралась идти спать, когда она попросила меня найти в Интернете ее старого знакомого.

— Ну, если фамилия редкая — попробую, а если Иванов — звиняйте.

Фамилия оказалась редкой, и я сразу же нашла и адрес, и телефон.

Что-то странное произошло с Людой, когда она взяла листик, на котором я их записала. Куда делась центровая, деловая, дважды в неделю посещающая спортзал американка, конструкторша и риэлторша, давно забывшая, как пахнет акация, когда ты целуешься с мальчиком в парке Шевченко?

Когда я шла из туалета, то услышала, как она звонит по телефону. Было три часа ночи.

В семь утра раздался звонок в дверь, муж и сын самозабвенно храпели, я пошла открывать и увидела на пороге незнакомого мужика, довольно-таки побитого молью, но с такими молодыми, сумасшедшими глазами, что мне стало… страшно? Да нет, завидно! Не надо было особого ума, чтобы догадаться, кто это.

— Можно Люду? — спросил он так, как будто от моего ответа зависела его жизнь.

Можно, очень даже можно, почему нельзя? Тем более что она уже вышла в коридор совершенно одетая, волоча по полу дорожную сумку на колесиках.

Увидела я Люду только в аэропорту. Мы поцеловались на прощание. Я отошла в сторону и, нет чтобы отвернуться, смотрела, как они стоят, обнявшись, как не могут оторваться друг от друга, как их тела в последнем судорожном усилии хотят вобрать, запомнить, сохранить каждую черточку, каждый изгиб, каждую морщинку.

Больше Люда в Одессу не приезжала.

— Если бы я знала… — сказала она мне по телефону.

Если бы мы знали…

Интересно, Люда Одессу увидела? Хоть краешком глаза? Лично я сомневаюсь.

 

Стихотворения

Николай Шапарев

Николай ШапаревНиколай Шапарев

Родился в последний день 1938 года в г. Краснодаре.
Учился в школе N 43 г. Одессы. Окончил Одесский политехнический институт, электромеханический факультет.
Работал ведущим конструктором в СКБ-3, затем преподавателем в Одесском политехническом университете, где много лет заведовал кафедрой электропривода. 
Заслуженный деятель науки и техники Украины, доктор технических наук, профессор. Автор около 200 научных работ по электроавтоматике. Всё это время писал стихи «в стол». 
Последние 10 лет живу в Лос-Анджелесе.
Являюсь членом Одесского Землячества Лос-Анжелеса. Публикации появлялись в «Панораме», «Земляках», «Одесском листке», «Одесском маяке», «Одесском политехнике».
Изданы три книги:
Одесские миниатюры. - Одесса: Принт-Сервис, 2002. – 224 с.
Одесские напевы. – Одесса: Корона, 2003. – 279 с.
Одесские ступени. Стихотворения. Проза. – Одесса: Принт Сервис, 2005, - 192 с. 
E-mail: nshaparev@hotmail.com

Пушкин

Этот бюст установлен в Одессе.
Пушкин замер, задумчиво нежен,
Взгляд усталый его безмятежен,
Зелень бронзы и отзвуки песен...

Мягкость линий божественно чистых,
Шепот струй по углам постамента
О путях нам напомнят тернистых
Жизни, прожитой словно легенда.

И сейчас грязных дел фабриканты
Брызжут ядом, но труд этот тщетен,
Мракобесы и пасквилянты,
Знатоки пентаграмм и сплетен.

Изваяла скульптуру нам эту
Жозефина Полонская, сразу
Полюбилась она. С ёмкой фразой:
От сограждан Одессы – поэту.

Пушка

Чугунная пушка, усталая пушка,
Ты смотришь на море с тоской.
Пришла к нам незваной, но мель - как ловушка,
Теперь нет возврата домой.

Привёз тебя к нашему мирному брегу
Фрегат с хищным именем «Тигр».
Потоплен фрегат в поученье набегу,
На дне после бранных он игр.

Тот штурм –вероломной эскадре наука,
Крах штурма отмечен хитро:
Торчит с этих пор в постаменте у Дюка
Заморский «подарок» - ядро.

Тебя обмотали верёвками, пушка,
Подняли с морской глубины.
Остались на дне под водою подружки -
Участницы грязной войны. 

А чтобы врагу неповадно впредь было
Вторгаться к нам с помыслом зла
Нацелили жерло твоё, чтоб грозило 
Отколь ты с фрегатом пришла.

Года пролетели, сейчас ты - старушка, 
Чернеешь, покой возлюбя.
Когда–то могучая, грозная пушка,
Кто нынче боится тебя.?

Давно украшеньем бульвара ты стала,
И дети шумливой гурьбой
Играют вокруг твоего пьедестала
И твой нарушают покой.

Прощание

Над Одессой облаков завеса,
В них крадется круглая луна.
Крепко спит уставшая Одесса,
Только нам сегодня не до сна.

Стихли танцы, музыка умолкла,
Все ушли со школьного двора.
У девчонок все глаза промокли,
Мы, прощаясь, бродим до утра.

Огоньками порт вдали мигает,
И листвой платаны шелестят. 
Спит бульвар. А мы молчим, но знаем,
Дюк и Пушкин рядом и не спят.

Вот рассвет плеснул по небу краской,
Море разукрасила заря.
Всплыло солнце, колдовскою сказкой
Заворожив нас, видать, не зря.

Одесская лестница

Потёмкинская лестница, волшебные ступени
Спускаются пролётами туда, где дышит порт.
Потёмкинская лестница. Как много поколений
Прошло по этой лестнице, бесчисленных когорт.

Шагаешь вверх по лестнице - вокруг кипень сирени,
Цветут каштаны свечками - приметами весны.
Посмотришь вверх на лестницу – видны одни ступени,
А взглянешь вниз на лестницу –пролёты лишь видны.

Здесь дух царит божественный, здесь веет постоянством.
Витает по-над лестницей былых событий звук.
И между зданий циркульных над сказочным пространством
Венчает вас и лестницу приветным жестом Дюк.

Пародии

Жванецкому

Жванецкий - это юмор и аншлаги.
Успех приходит быстро и легко,
Когда, держа картинно лист бумаги,
Пародии читают на него.

Задорнову

Характер у Задорнова не вздорный,
Он неожидан, колок, ироничен.
По целям бьет без промаха Задорнов,
А выбор их весьма патриотичен.

Хазанову

Хазанов пальцы дергал не впервые,
Все дальше шло без отступов от текста.
Он варится в своей кулинарии,
Хотя давно уж стал гигантом секса.

Карцеву

За раками, создалось впечатленье,
Он с пивом коротает вечера.
Хоть Карцева и гложет подозренье:
Дешевле они были, но... вчера.

Генерал Запо

Михаил Чулок

Е. Е. Запорожченко (слева) и В. П. Катаев около дома на Уютной.Е. Е. Запорожченко (слева) и В. П. КатаевМихаил ЧулокМихаил ЧулокМихаил ЧулокЕвгений Ермилович Запорожченко — человек-легенда. Друг детства Валентина Катаева, он жил много лет в эмиграции, а позже вернулся в Одессу. Он знал и любил старую Одессу — и передавал эти знания и любовь молодежи. Только один пример: когда художник Геннадий Гармидер задумал альбом «Виды старой Одессы», Евгений Ермилович часами ходил с ним по городу — показывал дома, рассказывал, кто в них жил.

Давно уже нет в живых Евгения Запорожченко. Но сохранился дом на Уютной, построенный архитектором Юрием Дмитриенко специально по заказу его родителей. Здесь Евгений Запорожченко жил, сюда приезжал Валентин Катаев, увековечивший его в своих произведениях. Не пора ли повесить мемориальную доску на этом доме?

На снимке: Е. Е. Запорожченко (слева) и В. П. Катаев около дома на Уютной.

О Евгении Ермиловиче вспоминает одессит Михаил Чулок, живущий сейчас в Сент-Поле.

Генерал Запо

Где-то в конце 70-х, будучи в Москве у родственников, познакомился я с гостившей там бывшей москвичкой — М. A. К-ой. Узнав, что я из Одессы, М. A. попросила найти там одного человека — Евгения Ермиловича Запорожченко: передать приветы, а также разузнать о судьбе мадам Ивановой, вернувшейся из Парижа в Россию — в общем-то, чтобы умереть.

Отыскать Е. Е. в Одессе оказалось делом нехитрым — казалось, труднее найти того, кто бы его не знал. И вот я в старом, добротном особняке (одном из немногих тогда частных) с большим забором, запущенным садом — в благословенной Богом Отраде. Евгений Ермилович — огромный, добродушный, крепкий еще старик лет где-то за восемьдесят.

От мадам Ивановой была у него лишь небольшая, с трудом нацарапанная записка (письмо, прощание?) из дома престарелых города Буйнакска. Ну а я провел один из интереснейших в жизни дней-вечеров.

Общительный человек с годами испытывает естественный дефицит общения — поэтому трудно сейчас вспомнить все, что было тогда рассказано и показано... Огромная комната, множество книг, пластинок, стены, увешанные картинами и рисунками-подарками. Круг друзей-знакомых не поддавался учету.

Помню работу Малявина (они оба жили в Ницце). Помню, не мог он найти пластинку с «Морем» Дебюсси, и я ему вскоре ее достал. Но большая часть увиденного-услышанного в тот вечер стерлась уже из памяти...

Узнав, что я собираюсь к тетушке в Париж (сборы, правда, были долгими, лет шестнадцать или семнадцать), Е. Е. засуетился — как-никак, полжизни в тех краях: «Давайте вместе... да у меня там, да я ведь...» На дворе — расцвет застоя, но зато можно поговорить — и о первом выпуске одесского политехнического (из которого и вышел инженер Евгений Запорожченко), и о полукругосветном плавании на каком-то корабле с оружием (из-за которого начинающий инженер сел слегка в Турции), и о русских общинах в Париже и Ницце (отсюда и мадам Иванова, и мадам К-ая), и о высылке из Франции (слишком уж взгляды просоветские, да и действия тоже), и о германской тюрьме (недолгой, правда), и об одесском яхт-клубе (почетный председатель все-таки), и о местной богеме (всем что-то нужно: художнику Геннадию Гармидеру — помочь с новой серией «Одесса и французы», архитекторам — рассказать, какими были чугунные решетки на Греческой, и прочее, прочее), и о литераторах...

И вдруг вопрос:

— А вы читали уже «Алмазный мой венец»?

— Да, конечно.

— Ну и как?

— Очень, — говорю, — интересно. Большой мастер писал.

О самом Мастере, впрочем, старик сказал тогда что-то нелестное (ну иди знай!). И хохочет-заливается. Доволен чем-то. Но чем?

И тут звучит интересная история — история дружбы одесских мальчишек, начавшаяся на заре века и закончившаяся с концом его, а точнее — с уходом из жизни сначала Валентина Петровича Катаева (1986), а затем и Евгения Ермиловича Запорожченко (1990).

— Вот в этом самом доме, в подвале, мы с Валькой устраивали театр... А вот... А вот... Увы, время стирает из памяти множество подробностей... А вот на фото — один из последних приездов Катаева в Одессу...

Когда ухожу, уже в коридоре слышу, кто-то зовет его.

— Это мама моя...

Старик иногда звонит — сначала просто так, потом что-то нужно (годы идут ведь) — захожу...

В 87-м, когда наконец «пущают» — он уже слишком слаб; все же пишет несколько писем во Францию, просит и ему написать откуда-нибудь оттуда, лучше всего из Ниццы. И еще просьба: заехать в Американский госпиталь в Сюррен (пригород Парижа), там должно быть что-то об основателе госпиталя докторе Дюбуше. А где-то в самом Париже живет еще, возможно, его родственница.

Полуфранцуз-полуамериканец, молодой доктор Дюбуше в начале своей карьеры женится на дочери известного тогда в Одессе Орлова и успешно практикует. И все бы хорошо, не свяжись жена доктора с «бесами» — то есть социалистами. Да так плотно, что, одесские власти настойчиво просят семью Дюбуше покинуть пределы Российской империи.

Вернувшись во Францию, Дюбуше продолжает медицинскую карьеру, лечит Владимира Ульянова его сестер, а также возвращающихся из сибирской ссылки или с каторги его друзей. Основывает вместе с двумя приятелями Американский госпиталь под Парижем. Госпиталь сейчас — это целый городок. А в вестибюле главного корпуса —барельефы Дюбуше и двух его соратников.

Родственницу — племянницу — Дюбуше (фамилию забыл, конечно) я тоже нашел, она жила на улице Моцарта. Дверь она мне, правда, не открыла (и правильно, с моим-то французским), но по телефону сказала, что дядя ее не «одним из основателей», а самым главным был.У советского человека, которого впервые — наконец-то — выпускают, да еще во Францию, сдерживающие центры перестают работать еще до станции Брест. Посему на вопрос московской кассирши «Куда билет-то?» прошу что-нибудь подальше. «В Монте-Карло можно?» — «Только до Ниццы». — «Уже договорились».

Вагоны, хоть и международные, неудобны, в три этажа, — да ладно уж. Но что за народ едет? Большие крестьянские руки мужиков, толстые бабы, почти неграмотные; язык вроде немецкий, но какой-то нерезкий, — советско-казахстанские немцы. После многолетних отказов тоже «пущают». Сразу сжимаюсь: только бы не разговориться, да и на землю Германии не ступить бы. (Вспоминаю недавний визит в консульство ФРГ: стоит в центре двора, в плаще, руки за спину... Нет только собаки и формы СС... Невольно оглядываюсь назад — а милиционер-то где, родной советский? Да нет, стоит себе как ни в чем ни бывало... Дорогу в отдел виз, правда, «эсэсовец» показывает сразу).

Зарока не разговаривать и не ступать хватает, впрочем, ненадолго. То бумажку-декларацию не могут сами заполнить, то вещи поможешь вынести в разных там геттингенах-аахенах... А городки такие красивенькие, чистенькие — аж противно (непривычно?)...

Ах, да — за Кельнский собор спасибо большое проводнику-чекисту. Было бы обидно проехать мимо и не увидеть это чудо — ребенок на пляже все сыплет сверху мокрый песочек, а окна-двери палочкой потом... Опустим, однако, Париж (что тут можно добавить?) и вернемся к главному герою. Проспав благополучно и Арль, и Авиньон, и Марсель, и Тулон, просыпаюсь уже где-то на Лазурном берегу и выхожу в Ницце. Что ни улица, то какой-то композитор, — к чему бы это?

Первая приятельница Евгения Ермиловича живет где-то у вокзала, начнем с нее. Визит этот, впрочем, не оставил бы следа в памяти (небольшая, бедненькая квартирка, кофе на кухне, сын вообще-то живет и работает где-то недалеко, но сегодня — уж извините — ночует здесь...), если бы не куча старых газет, журналов, фотографий. Вот молодой Е. Е. (точнее — «General Zapo») выступает на стадионе, вот он в театре, вот на какой-то трибуне... Такой большой, такой деятельный, с таким голосом, организатор всяких действ — и чтобы не генерал?

Пора, однако, и честь знать. Снова композиторы, станция, электричка на Монте-Карло... А почему бы, собственно?.. Ну не пустят с моим серпастым-молоткастым (все же другая страна — Монако) — вернусь... Пускают, однако. Ах, как жаль — не взял тогда в Одессе адрес-телефон у Эмманюэля! (Парень-француз стажировался у нас пару лет назад, и как раз отсюда). Иди знай тогда... Ну да ладно — и так все интересно. Первый раз за границу попал — а тут тебе дворец князя, игрушечные пушечки, гвардейцы, лифты в горах, пляж — вода светлая, бирюзовая, не как у нас, игривые итальянки, двери сами открываются-закрываются; за заливом уже почему-то не Монако, но Монте-Карло; зеленая крыша казино, морской музей-аквариум... Горы, горы, горы... Остановиться на ночь, что ли? Уж очень дорого все, да и адрес еще один в Ницце от Е. Е., а темно уже, — нет, поехали. Пустые окраинные улочки, в темноте с трудом нахожу дом. Если б не русская речь, открыли бы вряд ли. Поднимаюсь, звоню. Стройная, красивая, потомственная российская дворянка — Матильда Георгиевна Крыжановская. Имение под Изюмом в Харьковской губернии, прекрасное образование, отношения с крестьянами — лучше некуда. «Ах, какая там природа!» (вокруг, правда, пальмы, магнолии, апельсины свисают, но...). В 17-м начинается, однако, нечто... Бегство, война, тиф где-то на Кубани, встреча с братьями (то ли у Деникина, то ли у Врангеля — память, память...), Крым, пароход... Классика.

Потом — Болгария, замужество. Муж, выпускник киевской консерватории, поет в Софийской опере, затем в русском хоре — гастроли, переезды, разные страны. Не до детей все как-то...

Наконец — Ницца. Война. Немцы. Знание языков кстати как никогда. Кто может заподозрить эту красивую, стройную женщину (голубая кровь), гуляющую с ребенком по горным тропинкам (девочка — одолженная), собирающую грибы? Сведения, добытые таким образом, оказываются, однако, весьма ценными. Позже генерал де Голль лично вручит Матильде Георгиевне награду (ценный подарок? — память, память...).

Живет одна. Муж умер годом раньше, прямо на ступеньках какой то церкви. Боли в спине... Худая, еще красивая... Голубая кровь.

Дело к полуночи, пора прощаться. «Давайте поцелуемся на прощанье, три раза, по-русски». — «Да-да, конечно»...Будут потом ночные улочки незнакомого города, маленькая двухэтажная «Santa Lucia» за 100 франков (без завтрака). Утром под окном будет крутиться некто в штатском (стукнула-таки девушка, молодец: не каждый день ведь с красными паспортами...) — недолго, правда. Будет богатейшая — даже по их меркам — русская церковь (молодой парень-монах, узнав, что из Союза, засуетился, денег не взял, еще надарил всяких открыток). Небольшой, но такой чудный — специально построен — музей Шагала с иллюстрациями к Библии. С какой-то почты пошлю Е. Е. открытку — обещал ведь. (Придет она, правда, позже меня...) Все фото, брошюрки и т. д. о докторе Дюбуше старик, увы, вскоре потеряет, так что журналистам, интересующимся доктором, дать я ничего не смогу уже. Евгений Ермилович звонит еще изредка, иногда захожу — приношу что-то; какие-то новые люди... А однажды, вернувшись из командировки, узнаю от Сергея Зеноновича Лущика (тоже Отрада, конечно) печальную весть. Жаль, не попрощались...

С Матильдой Георгиевной некоторое время еще переписываюсь. Все уговаривает: «Не покидайте Россию»...

Мама Сталлоне приехала!

Ирина Чичикова

Sylvester and Jennifer StalloneSylvester and Jennifer StalloneJacqueline StalloneJacqueline StalloneОдин надменный киевлянин как-то заявил мне: «Вы, одесситы, умеете себе цену набить. Послушать вас, так чуть ли не все голливудские знаменитости родом из Одессы».

Ох и жаль, что не было рядом этого язвительного типа, когда по Одессе пронеслась будоражащая весть — к нам приехала мама Сталлоне!

Скептики шутили: а может, дедушка Спилберга, он тоже вроде как местный. Но шутили напрасно, потому что Жаклин Сталлоне, подарившая миру более полувека назад Рэмбо, действительно посетила наш город, поселившись в гостинице «Моцарт».

Сия экстравагантная дама решительно неопределенного возраста предстала перед журналистами и абсолютно пленила всех своей непосредственностью. Да, это наша мама! Ну, в смысле, одесские гены дают себя знать.

— Госпожа Сталлоне, какова цель вашего визита?

— Будто вы не знаете? Ну, хорошо, отвечу. Когда мой сын стал мировой знаменитостью, и им начали всерьез интересоваться, все захотели узнать — откуда этот талант? Я отвечала, что талант от меня, а у меня — от моего отца. Так возникла идея подробно исследовать свой род, составить его генеалогическое дерево. Выяснилось, что мы из России, правда, из какой ее части я вначале не знала. И тогда обратилась в посольство с просьбой приехать в Россию, поговорить с Горбачевым, которому я как раз тогда составляла гороскоп, и выяснить: откуда же мы? Оказалось, что из такого романтичного города, как Одесса. Я поверила в это немедленно, потому что и во мне, и в Сильвестре масса энергии: мы и спортом занимались, и балетом, и в цирке выступали. А все потому, что моя бабушка (мать отца) — одесситка, неудивительно, что ее эмоциональность, жизнелюбие передались детям и внукам. Она была очень богата, имела свой дом, носила драгоценности, никогда не работала, а занималась воспитанием сыновей, которые все получили высшее образование. У бабушки был просто чудовищный акцент, можно сказать, что она никогда толком и не говорила по-английски. Почему-то нам она о своем одесском происхождении никогда не рассказывала.

— Как звали бабушку?

— Роуз Эпол, а по-вашему Роза.

— А чем занимаетесь вы, госпожа Жаклин? Упоминание о гороскопе Горбачева всех здорово заинтриговало.

— Я — знаменитый астролог. 17 лет обучалась этому искусству, зато теперь составляю гороскопы артистам и политикам всего мира. Я была единственным астрологом, предсказавшим победу на выборах с перевесом всего в 200 голосов Бушу-младшему. Никто не решался делать прогноз на этот счет, потому что борьба была слишком напряженной. Я очень рисковала, ошибка стоила бы мне репутации, но, как вы знаете, в итоге все-таки оказалась права.

— Выходит, вы знали и о том, что сын ваш станет звездой?

— Конечно. Потому что до этого я много общалась с матерями кинозвезд, политиков и открыла для себя, что, оказывается, все они предчувствовали, что их детей ждет слава. Мой сын поначалу доставил мне немало хлопот и даже попал в тюрьму, но, тем не менее, я знала, что он выйдет оттуда и будет знаменит.

— Ходили слухи, что вы хотели найти для сына жену именно в Одессе?

— Да, это так. Но не в Одессе (тогда еще я не знала толком, откуда мы), а в Москве, потому что с американскими женами были одни неприятности. Они получали свои миллионы долларов и исчезали. Адвокаты обожают нашу семью: Слай несколько раз разводился, я разводилась (меня сопровождает в Одессу мой третий муж), и моя дочь тоже недавно развелась. В общем, на нашей семье прилично заработали.

— Но вы продолжаете поиски второй половины для Сталлоне?

— Нет, я устала от этого. Когда я прибыла в Москву, в мой номер заявились около двадцати девиц легкого поведения. Практически обнаженные, они делали мне какие-то массажи, и все это ради того, чтобы понравиться Сильвестру.

— А как сам Слай относится к вашим попыткам устроить его личную жизнь?

— Ему все равно. Каждую свою новую невесту он приводил ко мне, но я была с ними строга (как же иначе, это ведь мой мальчик!) и стремилась от них побыстрее избавиться.

— Мы знаем, какой Слай актер, а вот какой он сын?

— Маменькин сынок. Наверное, все видели фильм с его участием «Стой, а то моя мама будет стрелять». Так вот, этот фильм про меня. Это абсолютно наши с Сильвестром отношения.

Интервью брала Ирина Чичикова

Амфора, полная пиратов в изложении дяди Миши

Чирков Вадим

Я проходил мимо парка Кольберта и увидел выходящего оттуда дядю Мишу. Только глянув на его спину, я понял, что старик чем-то удручен..

-Дядя Миша! – Мой всегдашний собеседник обернулся. – Что-то случилось?

-Что могло случиться?! – он махнул рукой. – Жара! Духота! Парилка!

Я приглашаю соседа к себе. Пока достаю из холодильника минералку, слышу дядимишино восхищеное «О!» из комнаты.

-Как красиво напечатано ваше имя! И сколько раз! Вы прямо Бальзак! Там вы могли иметь такой успех?

-Где вы видите мое имя? – Я вхожу в комнату.

-Вот же! – дядя Миша показывает на... флакончики с лекарствами на тумбочке, где с ярлыков действительно хорошо смотрится мое имя.

Я включаю телевизор, набираю первый канал. 86 градусов. Влажность 100%. Из окна поддает банькой. Впереди – 97 градусов. По глоточку пьем холодную минералку. Дядя Миша удобно расположился в кресле.

-Вот скажите, - неожиданно заговаривает он, - если б вы жили в Одессе на Малой Арнаутской и если бы жена послала вас летом, в такой же, скажем, день в сарай копать там ям для картошки, скажите – вы бы сбежали в пираты?

Я хмыкаю. Мне хочется сказать «да», но я боюсь нарушить ту интригу, что задумал хитрый старик.

-Дядя Миша, это такое начало новой истории? Про кого она?

-Друзья зовут его Док. Он врач, участковый хирург.

Но его участок!.. – старик крутит головой. – Вот он пешком, с рюкзаком за плечами обошел в отпуск весь Крым... Вот он собрался на Алтай... Вдруг повезло – он нанялся на танкер судовым врачом и - объехал весь мир. Куба, Америка, Ирландия, Швеция, Япония... Что вам сказать - ему и этого мало! Они с женой учат французский и едут в Алжир. Работают там шесть лет. Он единственный хирург на полпустыни и все его зовут табиб. А его жена, педиатр, табибша. Наш врач там нарезался скальпелем – так он рассказывал - на всю оставшуюся жизнь. Из Алжира он привез целый музей диковинок: медную чеканку, кофейные наборы, чудные камни из пустыни, раковины, даже чалму...

Чувствуется, что старик, рассказывая, отводит душу после поражения в парке. Там обрывают на полуслове.

-Что происходит дома... Что может происходить дома? Дом для того и придуман, чтобы в нем ничего не происходило... И пока нет путешествий и приключений, Док пробавляется мелочами. Выстроил на крыше сарая «капитанскую» каюту из струганых дощечек от магазинных ящиков. Я ее видел – игрушка! Провел туда свет, поставил транзистор. Вечером после работы он брал кота и забирался в каюту «выкурить трубку-другую в хорошей компании». Док не курил, но трубка у него была – из Алжира. Таких в Одессе две или три.

Потом у него появилась еще идея. Он стал собирать в мусорных урнах старые зонтики, чинить их и... развешивать на ветках столетнего ясеня над своим сараем. Кто идет мимо дома – поднимает голову: это что? Им рассказывают – они хмыкают и крутят головой, хотя и одесситы. А Док радуется: пускай, мол, почаще поднимают голову к небу!

Придумал сделать трехколесный велосипед для себя и жены, где можно крутить педали вдвоем и полулежа. И только начал делать чертеж оригинальной коляски, как жена ему говорит: хватит изобретать велосипеды, иди-ка ты в сарай и вырой там яму, чтобы было где держать картошку зимой...

-И тогда он сбежал в пираты?

-Не смейтесь. Наш табиб отложил чертеж, допил кофе, снял чалму и пошел в сарай, - вразумил меня старик. – Я думаю, вы бы сделали то же самое.

Он взял там лопату и стал копать утоптанную, как асфальт, землю – и это дело – слышите? это дело в конце концов стало поинтереснее Алжира! Потому что за него взялся такой человек, как наш Док. Если вы имеете терпение, узнаете, до чего он докопался.

Я поерзал в кресле и налил еще минералки.

-Док углубился лопатой на штык и увидел ржавую банку от кофе. Поднял ее и вспомнил: здесь когда-то уже была яма, и они с Людой сбрасывали в нее всякий нержавеющий мусор. Ага, сказал себе Док. И в этом унылом для всемирного путешественника занятии засветился смысл! Какой? – мы узнаем позже.

Он копал – и что открывалось перед ним? Слой за слоем открывалась прошлая жизнь! Вот старые его туфли... Сломанный нож. Еще дедов... Черепки разбитой покойным котом со смешным именем Брысик голубой фаянсовой вазы. Это было как раз перед танкером... Медная ступка, совсем уже зеленая... Еще черепки – две маминых чашки. Когда у столика подломилась ножка и они поехали вниз, Люда крикнула такое «Ах!», что слышали все соседи... Последней находкой оказалась Надькина одноногая кукла – ее купили, когда Надьке исполнился год. Кукла была первым «мусором», который бросили в яму. Сейчас Надьке семнадцать.

Яму для мешка с картошкой надо было делать шире, но тут лопата задела какой-то камень. Док его ковырнул, камень не поддался. Начал обследовать препятствие и понял, что имеет дело с бетонным кольцом. Оно окружало яму. Что-то он не помнил, что закапывал здесь бетон... Тогда кто?.. Когда?.. Зачем?..

Приходит Люда и видит: муж копает, как будто он роет клад. Она ему: «Витя, может, хватит?» - «Пусть люди видят, какой у тебя послушный муж».

А дальше бетон стал расширяться. «Что за катакомбы?». Тут Док отложил лопату и вышел из сарая на свежий воздух. И тут к нему заглянул сосед по двору, Гриня, мой годок, тоже рыбак. Он-то мне все и рассказывал, пока не клевало. «В чем дело, Виталий Иванович?» - «Да вот смотрите, дядя Гриня...».- «А-а...Так это же вот, наверно, что...».

И Гриня, старожил этого дома, рассказал Доку, что когда-то конец Малой Арнаутской – он сейчас упирается в улицу Белинского, а за ней идет целый район до самой Отрады – выходил на пустырь и в степь. Теперешняя Белинского – это был край Одессы. Дальше пасся рогатый скот, а скот держали немцы. И наш дом (фасадный, остальные, что во дворе, построили позже) наверняка принадлежал богатому немцу, который поил район молоком. Своей воды в Одессе не было, и предприимчивые немцы придумали делать большие амфоры, которые зарывались в землю и в них собирали с крыш дождевую воду. Эту воду пили люди и поили коров. Так Доку, видно, попалась одна из них, а было их по всей Одессе более трехсот...

-Вы читали «Графа Монте-Кристо»? – неожиданно спрашивает дядя Миша. – (Это моя любимая книга, я читаю ее всю жизнь, но только первый том). Помните, как Дантес шел рыть сокровища аббата Фариа? Вот так же шел Док к картофельной яме после разговора с Гриней. Он думал, что сулит ему эта находка, кто знает, может, в амфоре скрывается клад?

И вот: из ямы летит земля, Люда что-то пытается говорить, но потом - умная женщина! – перестает. Она понимает, где ей перевоспитать своего неугомонного мужа, ему уже за 50! Она только время от времени спрашивает: «Зачем мне эта амфора, зачем ему?..» - и слегка хватается за голову.

Амфора открывалась огромная, и Доку понадобились помощники. Раз за разом из нее поднималась на блоке выварка с землей и строительным мусором, рядом с сараем росла гора. Во двор въезжал самосвал и забирал землю. Доку потом предъявили счет за 11 ходок. Что вы хотите? – там был мусор за 120 лет!

Чем больше обнажались целехонькие стены амфоры, тем яснее Док видел ее будущее. Еще и потому, что окончание каждого дня отмечалось в амфоре, где собирались хозяин и трое его работников. Люда забирала руки с головы, наполняла чем надо корзину и спускала ее вниз на веревке.

А что насчет клада, так его в амфоре не оказалось. Ближе к дну она пошла сужаться на пример греческих, вместо земли лопата набирала жидкую грязь – то были, наверно, остатки древних дождей. Док заказал самосвал жидкого бетона, уложил арматуру и выровнял бетон в ровную круглую площадку.

Работники наконец-то вылезли наверх, получили за работу деньги и поздравили хозяина с отличным погребом. Напоследок сказали вот что (внимание!):

-Где ж мы теперь будем собираться по вечерам? Так там было хорошо!

Док ответил:

-Будем, будем! – И он уже точно знал, о чем говорит.

Идею он рассказал друзьям, те не удивились. Кругосветный танкер, пустыни Алжира, каюта на крыше сарая, зонтики на дереве, а сейчас еще и... – это все было в одном ряду. В каком? Вот в каком: молодец, Док! Так и надо жить! Жаль, что мы, как ты, не умеем...

И скоро позвонил с Фонтана один из друзей и сказал, что на шестой станции прибило к берегу длинный кусок толстенного корабельного каната. Может, пригодится?

Высушенный канат был уложен аккуратной спиралью на дно амфоры...

Затем в сарае раздались звуки пилы и молотка – наш хирург сколачивал странные на вид ящики.

Дочь Надя тоже получила задание – купить десяток новых мешков, разрезать на куски чуть ли не целую бухту пенькового троса и вшить эти куски в мешки вот таким манером...

Один из ящиков Док сколачивал внутри амфоры.

Деревянную лестницу, служившую рабочим, Док почему-то заменил веревочным, собственноручно сделанным трапом.

Соседи, сгорая от любопытства, заглядывали к заключенному в амфоре Доку – туда уже был проведен свет, видели сбиваемые ящики и на этот раз легко догадывались, что тот ладит, готовясь к зиме. И поздравляли с великолепным погребом посолидневшегося наконец-то чудака.

Вот только зачем ему веревочный трап вместо надежной деревянной лестницы? К чему перешивает уже готовые мешки дочь? Ну, все это можно отнести за счет остаточного чудачества соседа. Сразу заменит трап, когда разобьет бутыль с помидорами!

Однажды во дворе раздался веселый звон корабельного колокола. Док отложил молоток и поспешил наверх. Вышли и соседи. У дверей сарая стоял один из верных приятелей хирурга и названивал в медную, надраенную до солнечного блеска рынду. Рында гениально завершала задуманное Доком дело.

И когда повсюду в Одессе зажглись, как фонари перед ночью, осенние клены, по-особому осветив улицы города, когда опустели пляжи, а корабли обменивались печальными гудками, Док собрал друзей и приятелей к себе. Храня на лице невозмутимость и торжественность табиба, он повел всех в сарай. Там каждому был вручен новехонький балахон из мешковины с вшитой в него веревочной петлей и нагрудной надписью: «Толстый Олаф», «Робер-счастливчик», «Костлявый Генрих», «Топорник Гарри», «Громила Бонни», «Ангелочек Нит»... Сам Док напялил на себя мешок «Железного Гуго», а жена его, Люда – «Лулу-Обмани Смерть».

Гости покорно натягивали балахоны, проверяли висельные «галстуки» и вслед за «Железным Гуго» с опаской спускались по веревочному трапу в освещенную изнутри амфору. Там, на палубе, устланной толстенным корабельным канатом, стояли рундуки с надписями: «Пиастры», «Доллары», «Фунты стерлингов», «Дублоны»... Посередине расположился восьмиугольный, по числу основных румбов, рундук, на котором был укреплен корабельный компас и лежала какая-то донельзя старая книга с толстыми корками и медными застежками. Заново выбеленные стены амфоры были расписаны сценами стародавних морских сражений. К ним же были прикреплены половины двух темных бочек с медными кранами. Еще стены украшали топовый фонарь, короткая абордажная сабля, адмиральская шпага, кремневые пистолеты, корабельный хронометр, штурвал и черный пиратский флаг с белым черепом и скрещенными костями.

Железный Гуго пробил 12 склянок и торжественно провозгласил:

-Добро пожаловать в погребок «Веселый Роджер!»

Надеюсь, мои гости, чья добродетель мне известна, не против того, чтобы быть принятыми в вольное пиратское братство?

Никто не был против – ни Толстый Олаф, ни Костлявый Генрих, ни Малютка Джонни, ни Топорник Гарри, ни даже железная жена Неукротимого Дока.

Тогда Железный Гуго взял в руки тяжелую книгу, отстегнул медные застежки, раскрыл ее и рявкнул:

-Морская пыль и порох! Тысяча чертей и одна ведьма! Сейчас мы все встанем и произнесем клятву верности вольному братству. Повтряйте за мной...

Нешуточная торжественность в голосе Железного Гуго действовала гипнотически – и бетонная амфора гудела как улей от слитных голосов, повторявших за атаманом слова клятвы:

-...не входить в погребок с оружием, особенно с абордажным топором... Быть джентльменом по отношению к присутствующим дамам...

Принеся клятву, сели. Железный Гуго вынул из рундуков латунные и оловянные кружки с крышками и, как полагается, бутылку рома. Все – в амфоре поместилось человек восемь – выпили разгонные граммы спиртного, после чего перешли на эль-пиво, которое цедили из бочек на стене.

Высокая торжественность обстановки не снижалась, в голосе Дока не улавливалось ни смешинки, он был серьезен, как и подобает Железному Гуго, основателю кровожадного пиратского братства.

Потом, правда, новоявленные флибустьеры разошлись и начался всленский треп, в котором, однако, не забывали восхвалять выдумку Дока и его немалый труд, а еще рассказывалось, как добывалось «все морское», заказанное друзьям главным пиратом: компас, хронометр, рында, старинное оружие. Флаг с черепом прислали, например, из США...

Док, в свою очередь, делился тайным: он еще в детстве был пиратом. Его отец, работник рыбного НИИ, брал сына на все лето на парусник, бороздивший Черное море ради проб грунта, определения мест пастьбы рыбы и много чего другого. В шторм он привязывал Витальку к грот-мачте, чтобы мальчишку не смыло волной... а под осень, оборванного за лето донельзя, вел по улицам Одессы вечером, чтобы никто не видел босого, в лохмотьях пацана. Много ли надо мальчишке, чтобы дополнить образ излохмаченного в абордажных схватках юнги черной повязкой на одном глазу и кривой саблей за поясом...

Желающих стать пиратами оказалось много. Сперва – ближайшие друзья Дока – врачи, ученые. Потом – друзья друзей.

А однажды последние привели двух иностранцев, прослышавших о погребке и захотевших войти в вольное пиратское братство. Эти двое, совладельцы судоходной компании, способные на весь вечер снять зал в гостинице «Лондонская», тоже оставили свои цивильные имена на верхней палубе и спустились по веревочному трапу в царство Железного Гуго. Сели на рундучки, их монетки «в помощь пиратам-инвалидам» звякнули в дно флибустьерской кассы и «Костлявый Генрих» и «Счастливчик Гарри» коряво произнесли вслед за Железным Гуго слова Молитвы вольных пиратов, так подходившей к ним:

-Милостивая Госпожа Удача! Господин Великий Случай! Вам возносим мы свои заветные слова! Даруйте нам попутные ветры, победы в абордажных схватках, богатую добычу!..Самое интересное, что эти двое господ через четыре месяца снова стучались в двери Дока, чтобы еще раз посидеть в погребке «Веселый Роджер» и испить жигулевского эля под черным пиратским флагом...

Старик допил минералку и поставил стакан на стол.

-Дядя Миша, - я еще не опомнился от рассказа, - неужели такой человек существует? Вот бы его в друзья!

-Вы приезжаете в Одессу, - вместо ответа сказал он, - идете по Пушкинской и сворачиваете на Малую Арнаутскую. Вам нужно идти по левой стороне. И вот вы доходите до Канатной и смотрите на стену дома. Там написано мелом «Малая Арнаутская» - это, чтобы никто не ошибся. Но в слове «Малая» первое «А» зачеркнуто, а сверху написано «И». Что получается? Так вы уже идете по Милой Арнаутской! И смотрите по-над крышами. И видите в конце концов зонтики на дереве. Вы заходите во двор...

Тут дядя Миша тяжело вздохнул.

-Такая жара... Интересно, как сейчас дышится Одессе? Скажите Доку, когда его увидите, его зовут Виталий Иванович, что вас прислал дядя Миша. Тот самый, которому он подарил однажды эмблему кабачка. Они там кушают мои вяленые бычки. Зайдете ко мне, я вам ее покажу. А Док, если вы ему подойдете, примет вас в пираты. Он говорил, что у него есть свободный мешок для «Храброго Билли»..

Патагонец

Наверное, я могу похвастаться: я знал Виталия Калибердина, Дока, как я его потом называл, еще не помышлявшего о славном пиратском имени, с… 1955 года. Мы вместе служили в в/ч 34373 Береговой обороны в Севастополе, на Северной стороне. Там, на 200-метровой высоты берегу стояла наша 130мм батарея, А внизу были: штаб, казарма, камбуз, крохотный домик медчасти.. Начальником медчасти был молоденький лейтенант (окончил Одесский медин), в подчинении у него числились два капитана со средним специальным образованием. А я, хоть и был рядовым матросом-артиллеристом, с лейтенантом дружил. Они с женой Людой приглашали меня отобедать настоящим борщом…

В какой-то год своей 4-летней службы я был назначен заведовать артскладом части, где было все: пистолеты от револьвера системы «Наган» до тяжелого, как утюг, пистолета-автомата Стечкина, боеприпасы к ним, мелкашки с патронами, толовые шашки… спирт для протирки пушечной оптики (спирт доходил до оптики только в виде мощного выдоха артиллериста…). Если оттянуть притертую осургученную пробку в перевернутой 10-литровой бутыли, можно добиться медленного капания спирта в подставленную посуду - дело требовало терпения и времени… Мы с Доком вооружались и шли на неширокую полосу галечного берега под обрывом и стреляли по всему, что плавало (качалось на волнах) в море. То это была сгоревшая радиолампа, то матросский деревянный шлепанец, то бутылка. Между двумя батареями был небольшой заливчик, а в нем плавали зимовавшие здесь утки. И вот однажды в отдалении мы увидели одинокую утку Я прицелился (к этому времени попадал даже в прыгающую на волне радиолампу), чуть поднял ствол над целью, выстрал - пок! – и утка перевернулась вверх лапами.

-Вот так стреляют у нас в Патагонии! – в восторге завопил Виталий.

Я уже немного знал его, и «Патагонии» не удивился.

Потом Док демобилизовался – карьера армейского врача (и даже подчиненные капитаны) его натуре не походила; через 2 года вышел на «гражданку» и я и поступил в Одесский Педагогический институт. Странно, что его адрес, сказанный мне между прочим, я запомнил. И, очутившись в Одессе, разыскал дом Дока, теперь врача поликлиники. Дружба продолжилась.

Но застать Дока дома с некоторого времени стало мудрено.

То он уехал на Кубу в качестве судового врача, то в Швецию, то в Японию. А то вдруг пропал вместе с женой – на 5 лет - в Алжире, где на многие километры пустыни он был единственным врачом-хирургом. Табибом….

Вот наконец вернулся, осел в Одессе. Вскоре неугомонного Дока, которого в Одессе потом прозовут «врачом с абордажным уклоном», захватила тайна древней амфоры, отрытой им в дворовом сарае…

Похвастаюсь еще и тем, что я первым написал о Виталии Калибердине и его очередной затее в молдавским журнале «Кодры». А рассказ свой я озаглавил – «Патагонец Док, вспомнив давнюю стрельбу на севастопольском берегу. Журнал был привезен в Одессу, Док показал его газетчикам, те спохватились и давай один за другим, надев на шею висельные галстуки, спускаться по веревочному трапу в в пиратское логово.

В короткое время Док стал знаменит.

А теперь я приближаюсь к самому главному, из-за чего я и решил снова написать о Виталии Калибердине.

Если я находил где-то интересный материал или книжку о пиратах, приносил или присылал «Железному Гуго», а он с удовольствием присоединял находку к своей пиратской библиотеке. Чего только в той библиотеке не было!

А потом я уехал в Нью Йорк. Переписка продолжалась. Док рассказывал о ширящейся славе Амфоры, а сам он т5перь участвовал во всех празднествах Одессы, идя в первых рядах колонн в…пиратском наряде.

Однажды, рыская по Интернету (без любопытства нет писателя), я наткнулся на интереснейший материал. Док подпрыгнет, когда прочитает его, и возблагодарит Всемилостивейшую госпожу Удачу. А заодно вспомнит Бека (мое прозвище в ответ на Дока), который его не забывает.

Я скопировал материал, и заглянул на всякий случай а одесский сайт, где, может быть, есть очередная заметка о Доке. И не поверил глазам, наткнувшись на заголовок: «Прощай, Железный Гуго!»

Почти весь сайт был посвящен моему внезапно умершему другу – его знал весь журналистский цех, его знали тысячи одесситов. Его к этому времени знали уже и за границей – похожие на одесский кабачки-клубы были созданы в США, Австралии, Канаде, Австрии…

«…Его хоронили при полном обмундировании, - писала одесская газета, — в пиратской одежде, со знаменитой треуголкой, пистолетом и саблей. Накрыли корсарским флагом, присланным из Австралии. «THE BOOTY» — гласит надпись на черном фоне, что означает «трофеи». У входа в «Веселый Роджер» приспустили старое полотнище с черепом и скрещенными костями, некогда водруженное самим одесским флибустьером. И прозвучал памятный салют — трижды выстрелила пиратская пушка»

Ну, не главное, конечно. то, что Док не получил найденного мной материала, совсем не главное. хотя я представляю себе, как обрадовался бы «Железный Гуго», получив его. Главное то, что его больше нет – молоденького лейтенанта, с которым мы бродили по галечной полосе севастопольского берега, вооруженные, как пираты, врача-травматолога одесской поликлнники, судового врача на наливном танкере, тидущего на Кубу, табиба в алжирской пустыне, мужа Люды, понуро бредщего в жаркий летний день копать яму в сарае для картошки, основателя разбойного кабачка - «Амфоры, полной пиратов», «Железного Гуго», который погружал меня в мешок с надписью «Храбрый Билли» перед тем, как я шагну на веревочный трап…

И некому, некому, некому послать ту мою находку в Интернете, она застряла в моем Дневнике и когда я натыкаюсь на нее, вспоминаю сразу всё…

Вот что я все-таки сделаю. Я помещу здесь предназначенный Доку материал: он – и недостающее звено в его библиотеке, которая, может быть сохранилась, в нем не спетая в кабачке суровая песня пиратов… помещу в надежде на то, что прочитавший наш с дядей Мишей рассказ, проникся уже - хоть немного - духом Амфоры, хоть и не надет на нем мешок с висельным галстуком, хоть и не слышит он звона рынды в древнем сосуде и не видит капитана в пиратской треуголке..

Сундук мертвеца и бутылка…

…«.В 1969 году Марле оказался в Карибском море в районе Кубы. Мотор его катера вдруг неожиданно заглох, и после неудачных попыток завести его путешественник стал осматривать в бинокль окрестности. Вскоре он увидел узкую полоску берега небольшого острова. Соорудив примитивный парус, Марле достиг острова, предварительно сообщив по радио свои координаты. Чтобы как-то скоротать время, пока подойдет помощь, исследователь решил обследовать остров — безжизненный клочок суши площадью всего в 200 квадратных метров. Островок был покрыт скудной растительностью — кустарником; огромное количество змей и ящериц составляли его население...

Уже после того, как спасатели сняли Марле с этого пустынного клочка суши, он выяснил, что местные жители прекрасно знают про этот остров и называют его… Сундук Мертвеца! Он сразу же вспомнил слова из знаменитый песенки пиратов и решил всесторонне исследовать данный вопрос. Копаясь в различных документах, Марле обнаружил одну старую заметку в газете Chicago Times-Herald, которая называлась Stevenson's Sailor Song. В этой статье приводился полный текст песни, а также излагалась история ее возникновения.

Итак, каков же полный текст данной песенки? Я приведу его в переводе Николая Позднякова, а те, кто захочет ознакомиться с английским оригиналом, смогут сделать это здесь.

Пятнадцать человек на сундук мертвеца, 
Йо-хо-хо, и бутылка рому! 
Пей, и дьявол тебя доведет до конца. 
Йо-хо-хо, и бутылка рому!
Их мучила жажда в конце концов. 
Йо-хо-хо, и бутылка рому! 
Им стало казаться, что едят мертвецов. 
Йо-хо-хо, и бутылка рому!
Что пьют их кровь и мослы их жуют. 
Йо-хо-хо, и бутылка рому! 
Вот тут-то и вынырнул черт Дэви Джонс, 
Йо-хо-хо, и бутылка рому!
Он вынырнул с черным большим ключом. 
Йо-хо-хо, и бутылка рому! 
С ключом от каморки на дне морском, 
Йо-хо-хо, и бутылка рому!
Таращил глаза, как лесная сова, 
Йо-хо-хо, и бутылка рому! 
И в хохоте жутком тряслась голова. 
Йо-хо-хо, и бутылка рому!
Сказал он: «Теперь вы пойдете со мной, 
Йо-хо-хо, и бутылка рому! 
Вас всех схороню я в пучине морской». 
Йо-хо-хо, и бутылка рому!
И он потащил их в подводный свой дом. 
Йо-хо-хо, и бутылка рому! 
И запер в нем двери тем черным ключом. 
Йо-хо-хо, и бутылка рому!

Эта песня, как объяснялось в статье, до сих пор хорошо известна среди моряков (речь идет о конце XIX века) и, действительно, отражает реальные события, которые произошли в самом начале XVIII века. На пиратском корабле «Месть королевы Анны», которым командовал Эдвард Тич по прозвищу Черная борода, один из самых известных пиратских главарей Багамских островов, из-за жестокости капитана вспыхнул мятеж. Однако капитан, отличавшийся огромной силой и умением владеть оружием, заперся в каюте, отбился от нападавших и быстро подавил бунт. Пятнадцать особо активных мятежников, среди которых был квартирмейстер Уильям Томас Боунс (вспоминаете Билли Бонса из «Острова сокровищ»), Тич решил высадить на необитаемый остров под названием Сундук мертвеца (небольшая скала в группе Виргинских островов). Каждому из пиратов, высаживаемому на остров, вручили по бутылке рома, видимо, для того, чтобы позабавиться — всем пиратам было известно, что ром не утоляет, а усиливает жажду. После чего Тич спокойно уплыл восвояси».

Абстракционист

Чирков Вадим

De mortuis nic nisi bonum (О мертвых только хорошее)

Была такая песенка: «Рыжий глобус сел в автобус...» В ней все правильно: среди знакомых нам вещей есть еще один глобус, который вполне может проехаться в автобусе, - скрытый, правда, от глаз и почти круглый. Мозг. Два полушария. Две карты… А на картах - и извилистые реки, и холмы, и долины. И, наверно, горы, и, наверно пропасти. И моря. И города.

В этих городах мы когда-то жили, потом оставили их, но они переместились вслед за нами на наши «карты» на полушариях; переместились, обратясь в точки.

Стоит однако тронуть такую волшебную точку, как она раскрывается, разворачивается наподобие веера – и вот раскинулся перед тобой город, в котором ты жил.

Города на человеческой карте могут все же отличаться от виденных когда-то глазами. Сердцем, было сказано однажды, тоже можно видеть - потому-то в них переносится не все, а лишь самое-самое – самое, может быть, главное, самое, может быть, интересное, самое замечательное. Его-то, тронув точку, и видишь в первую очередь. Ему-то, как и сердцу, и можно верить.

В том городе, который волшебно раскрывается передо мной, стоит мне «нажать на точку», все-все-все писали стихи – прежде всего стихи, а потом уже романы, повести, рассказы, эссе, киносценарии, пьесы, песни, музыку к песням. Все-все:

Повар, врач, художник, пекарь,
Слесарь, токарь и столяр,
И учитель, и аптекарь,
Гробовщик, портной, маляр, 
Банщик, мэр, швея, сапожник,
Часовщик и музыкант,
Парикмахер и пирожник,
И, в надежде на талант,
Пишет их официант
На салфетке, на бегу,
К трем столам неся рагу...

Я потому перечислил стихотворцев в рифму, что и сам, попав в этот город, навис над бумагой и заскрипел пером. Ибо писание стихов было здесь обязательно. Если бы я не начал сочинять их, меня бы там в упор, что называется, не видели, ни в каком доме не принимали, ведь поговорить-то, в сущности, со мной было бы не о чем.

Такова этого города особенность. Вполне вероятно, из глубины земли под ним идет какое-то излучение, что вызывает у его жителей стихотворный зуд. Смешно, но даже местный выпивоха, направляясь в известное заведение, бормочет:

Свет струится неземной
Из окна моей пивной...

А когда в тамошней гостиной вдруг произносится слово «политика», поэты - других, как я уже говорил, в том городе просто нет - механически начинают искать рифму к нему и быстро находят: «идите-ка...». На этом обычно разговор о политике прекращается, но кто-то уже наборматывает стихотворение с этой самой точной рифмой и потихоньку заносит его в блокнот.

Я, тренер по борьбе в обществе «Динамо», позавчерашний матрос-артиллерист, отслуживший 4 года на флоте, и вчерашний студент, попал к Дане Шацу, авторитету, случайно. Шац был моим соседом на Пушкинской улице и годком, он, оказывается, как и я, занимался раньше борьбой, и вот решил познакомиться со мной. Было это году аж в 60-м. Знакомство переросло в дружбу, а дружба длилась более 40 лет…

Я давно уже член Союза писателей СССР, «Серебряное» и «Золотое перо Руси», лауреат всяких сегодняшних литературных конкурсов, но теперешней профессией своей обязан не ВУЗу, где я учился, а двум людям из Города, Где Все Пишут Стихи, - Даниилу Шацу и Ефиму Ярошевскому, другой замечательной личности. Они-то, не ставя перед собой этой цели, между делом, «роняя слова, как сад янтарь и цедру», сделали меня писателем. Дали понять, что такое литература, и я понял. Полили, выскажусь, в духе того города, живой водой метафор то зерно в моем сознании, которое было Кем-то туда заронено, и зерно пустило росток, а после пошли листья…

В том городе я прожил 7 счастливых лет, довольно регулярно встречаясь с моими гуру и их приятелями и знакомыми. В то время это была богема, поэты, художники… сборище высокомерных нищих, гордых своей приближенностью к тому, за что богачи отваливают миллионы. Они и богачи были на расстоянии вытянутой руки от искусства. Может быть, даже ближе к нему; да, гораздо ближе, потому что они понимали его и сами кое-что для него делали. По этой причине в их глазах сиял, выражусь высокопарно, свет истины, с этим светом в глазах они и ходили по улицам... Они были приобщены к святая святых человеческого избранничества – творчеству, искусству, поэзии...

Что для них всех было общим – их нигде не печатали, в галереях не выставляли, и своим творчеством они делились только друг с другом, да еще – иногда - в Литобъединении, и то выборочно, потому что там наверняка всякий раз сидел кто-нибудь из Смотрящих-За-Веяниями.

Из той богемы вышли поэты Борис Нечерда, Игорь Павлов, Ефим Ярошевский, режиссер «Юморин» Даниил Шац, я…

Я сказал, что Шац авторитет. Сейчас это слово лепят к ворам, Шац же был авторитетом в другом.

Вот подробный рассказ о нем, но не мой, а… дяди Миши, рыбака и соседа Шаца: дяде Мише я отдавал изложить мои одесские истории, ибо только его интонации доверял, когда речь шла об улице Пушкинской, Большой Арнаутской или, скажем, Шолом Алейхемиа на Молдаванке, где жил Ефим Ярошевский. Надо ли здесь говорить, что ДМ - мой внутренний голос, которым, кроме сюжетов, наградила меня Одесса?

«Ну и что?...»

Я пришел в парк Кольберта и сразу увидел на скамейке дядю Мишу. Двое его соседей о чем-то горячо спорили, а мой одессит явно скучал. Увидев меня, он встал и отвел к пустой скамейке. Кивнул на спорщиков:

- Тратят драгоценное время!

- О чем они?

- Политика! - В голосе его было чуть ли не возмущение. - О ней можно говорить всю жизнь - а что-то изменится? Им что-то прибавится? Или кому-то еще? Пусть о политике говорят те, кому за это платят!

Дядя Миша чуть помолчал.

- Хотите, я расскажу историю, что вам прибавится?

- О чем вы спрашиваете, дядя Миша!

- Вы еще не слышали про Додика Маца? Нет? Это был мой сосед. Я его знал с детства. С тех пор, как он надел очки. Он примерно ваших лет.

Ну так вот - он был первый в городе абстракционист. Так его звали в горкоме партии, в том отделе, который отвечал за воспитание подрастающего поколения. Сам себя он видел драматургом.

Что такое абстракционист в то время? К Додику тогда ходили все начинающие поэты, художники, сценаристы, прозаики. Они приносили свои работы и показывали Мацу. Додик читал стихи или он смотрел на картину и вот он поднимал на поэта ледяные очки и говорил... Нет, он не говорил, он чеканил, как чеканят монету:

- Ну и что? - Это значило, что в работе нет ничего нового, оригинального, а искусство, он говорил потом, оно как физика: в нем можно только открывать. Его "Ну и что?" плюс ледяные очки знала вся Одесса, а я видел эти сценки в его квартире, потому был его сосед и заходил к его маме посоветоваться насчет здоровья.

Или он говорил:

- А что?.. Это... - Тут Додик снимал очки и протирал глаза.

Мац был тогда самый большой культурный авторитет в Одессе. Его вызывали в горком и спрашивали:

- На что вы толкаете молодежь? На какие-такие открытия? На тлетворный западный абстракционизьм? - Тогда в партийных кругах было модно произносить это слово с мягким знаком - как Хрущев.

Додик Мац картавил. Он отвечал:

- Какой абстъакционизм? Ъебята ищут! Одни находят, дъугие нет. Я им помогаю опъеделиться.

- Вы бы лучше помогали нам, - говорили в горкоме, - хотя мы уже давно и навсегда определились. А их и так найдут.

Додик рабатал в парке, в отделе культуры каким-то методистом. Его зарплаты хватало на две порции гречневой каши.

Но у Додика была героическая мама. Она была старая комсомолка, в годы войны она держала в Бердянске антифашистское подполье и была потом награждена орденом и каждый год медалями. Мина Давыдовна работала в аптеке, имела что-то к зарплате как подпольный ветеран и воспитывала без мужа троих сыновей. Вот вам еще пример ее героизма.

Они жили в коммунальной квартире на Пушкинской, на втором этаже. В коммуналку вели мраморные ступени. Они были сильно побиты, эти ступени - еще, может быть, с 18-го года, когда из квартиры выносили куда-то рояль и другую тяжелую мебель или втаскивали пулемет, чтобы поставить на подоконнике. Или просто стукали прикладом винтовки: тоже память!

Мацы занимали большую комнату с окнами на Пушкинскую, с миллионом книг Додика и большим балконом, в котором провалился пол. В ней жили то Додик с мамой, то они и семья младшего сына из четырех человек (тогда комнату разгородили стеной), то старший сын ссорился с женой и переходил к ним на целый месяц, то на них сваливался какой-то родственник из Бердянска... А сколько было гостей летом! Они приезжали ради моря и фруктов, и Мина Давыдовна, старая комсомолка, всех принимала.

- Миша, - встречала она меня на улице, - вы не возьмете к себе молодую пару москвичей на несколько ночей? У меня на сегодня шестнадцать человек на одну комнату, а кровати всего две и три раскладушки.

Лицо у нее было всегда измученное, как будто немецкая оккупация еще не кончилась, но вот героического было уже совсем мало.

Я сказал, что в коммуналку вели мраморные ступени. Там до революции

жил какой-то богатый немец - в семи, кажется, комнатах, с прихожей, как зал, и еще была комната для прислуги. Немец оставил по себе, кроме квартиры, еще память: в трех комнатах подряд у него на стенах были большие барельефы на тему жизни как она есть. Я видел их все. На первом молодой человек в камзоле и треуголке объясняется в любви юной девушке в капоре. Ну, Карл и Гретхен под столетними липами... На втором - он откуда-то пришел, а она, уже в домашнем чепце, сидя возле колыбельки, протягивает ему для поцелуя маленького сына... На третьем барельефе они же, но уже старые, - он все в той же треуголке, - сидят у могилы на кладбище, а рядом с ними только большая собака, у которой голова высовывалась в комнату, но ее отломил, верно, все тот же винтовочный приклад. Или срубили саблей, как буржуазный пережиток.

Революция разделила эту грустную историю на три семьи. В одной - радовались молодой любви. В другой - что супруги уже имеют сына. Третьим - это как раз были Мацы - достались старость, кладбище и собака без головы.

Но это, конечно, не все. В прихожей (которая как зал) послереволюционные новоселы сразу же построили фанерную кухню, покрасили в темно-зеленый цвет, поставили шесть столиков, к каждому провели свою лампочку, принесли примусы и керогазы. Столиков - шесть, шкафчиков - шесть, примусов - шесть, веников - тоже шесть, водопроводный кран - один. Тут варят борщ, тут - уху, здесь - жарят котлеты, здесь - пекут синие... Если бы тот немец вошел в эту кухню, он бы сразу умер. Он бы просто задохнулся.

И ватерклозет, понятно, был один, но в нем висело шесть лампочек.

Что вам сказать? За такие фанерные кухни в Гражданскую, говорят, положили 8 миллионов человек...

Дядя Миша какое-то время сидит молча, но брови и морщины на его лбу совершают какой-то танец и плечом он пожимает - это он что-то еще домысливает, договаривает...

- Что вам сказать? - снова подает он голос. - Тот немец бы, наверно, умер. А люди жили! Что им оставалось?

У Додика начался вопрос с девочками, - продолжает старик. - Он решался тогда - решался? - на улице, у парадного подъезда, когда молодые люди стоят рядом и всю ночь разговаривают о писателе Толстом или о поэте Лермонтове. В доме это делать нельзя, потому что там спит мама, которой утром на работу.

А как жениться? Карл Маркс об этом не успел подумать, он был занят "Капиталом" и "Манифестом". Ждать, когда у основоположников дойдут наконец руки до супружеской постели? Что говорить - даже Райкин выступал на эту тему. Кто смеялся, а кто и качал головой...

Додик таки женился, и молодые жили то у ее матери - им там уступали комнату, то на Пушкинской - Мина Давыдовна уходила на ночь к подруге.

Теща узнала где-то, как именовала Додика правящая партия, и звала его в разговорах с дочерью не иначе, как "этот твой абстракционист". "Надо быть сумасшедшим, говорила она так, чтобы и он слышал, в наше время заниматься культурой? Какая культура?! У Сени в сапожной мастерской одно место, но он каждое лето ездит в Сочи!" Короче, Додик очень скоро не оставался в том доме даже на ночь.

А Роза, его жена, из-за чего-то поссорилась с Миной Давыдовной и сказала, что ноги ее не будет на всей Пушкинской.

Где им теперь встречаться? Они разошлись. У Розы родился сын, первый и последний, он остался у матери. Додик имел "День отца", как он его называл, раз в неделю.

И вот: вопрос, который не успел разрешить Маркс из-за "Манифеста" и за который бился Райкин, висел у Додика над кроватью, как крест в комнате богомольного католика. И он с этим вопросом прожил еще лет 30-40. Связи он имел только с теми молодыми женщинами, у которых "есть хата". Такие, конечно, в Одессе были, но они не все красивые, - и не всем из них, между прочим, подходил наш маленького роста, картавый, но умный Мац. Вечная проблема... Хорошо, что все они собирались в кофейне гостиницы "Красная" и там мужчина, ходя от столика к столику, мог наконец завести полезный разговор.

Что было у Маца надежное - друзья. В молодости дружат как любят. Те начинающие, что показывали Мацу свои работы, иногда оставались с ним на долгие годы. Маца с его коротким и многозначащим "Ну и что?" творческому человеку всегда не хватает, да и Мац порой в них нуждался.

В стране случилось наконец то, чего все ждали и не могли дождаться и даже не верили, что дождутся: коммунисты кончились. Они и так сильно задержались. В последнее время их знали только через анекдоты.

И новой власти оказался нужен наш Мац! Ей вдруг понадобился абстракционист. Для связи с молодежью. Кто еще поймет молодежь, наверно, думали они, как не абстракционист, и кого еще будет слушать молодежь, как не абстракциониста!

На этот раз власть не ошиблась. Через какое-то время прежде гонимый Мац уже ведал всякими шоу, устраивал концерты, приглашал знаменитостей. Он ведал телевизонной компанией! Он завел собственное дело! Нынешняя власть вставала, когда он входил к ней в кабинет.

- Давид Михайлович, - спрашивала власть, - а как мы проведем в Одессе этот праздник?

Давид Михайлович садился и рассказывал, а начальство только кивало.

Вы не поверите, но у Додика есть фотография, где он снят с патриархом Алексием! Они жмут друг другу руки. "Кто это рядом с Мацем?" - спрашивают в Одессе.

Всего я знать не могу, мне и не нужно знать все. Но главное мне известно: через некоторое время мой сосед стал зажиточным человеком. Не богатым, как Ротшильд, Гейтс или король Брунея, но все-таки. И что он сделал в первую очередь? Вы не догадаетесь! Для этого надо быть немного абстракционистом.

Наш Мац стал освобождаться от соседей. Он давал им недостающие деньги - у всех что-то было на отдельную квартиру - и они их покупали. Вот выселился один... второй... третий... Они летели к собственным квартирам, как на крыльях. Как называется этот процесс у политиков?

- Контрреволюцией, - сказал я.

- Может быть, и так, - согласился дядя Миша и пожал сухонькими плечами, - пусть будет так...

Я пришел к Додику, - продолжил он, - когда парадная дверь с шестью звонками была открыта. Он стоял в прихожей, на самой ее середине, один, и почему-то оглядывал потолок.

- В чем дело, сосед? - спросил я. - Что вам тут не нравится?

- Вы знаете, дядя Миша, в каком году здесь в последний раз делали ъемонт?

- Ну...

- В 1918!

- Что вы вдруг вспомнили о ремонте, Даня?

- Дядя Миша, я только что стал хозяином этой кваътиъы! Полчаса назад выехал последний жилец. Идемте, я вам кое-что покажу.

Мы ходили из комнаты в комнату, открывали высокие белые двери, которые были забиты большими гвоздями еще в 18-м, и Додик показывал мне барельефы. Теперь вся эта грустная немецкая история снова была в одной книге. Она имела начало, но она имела и конец.

- Данечка, - сказал я, когда мы посмотрели последний барельеф, где кладбище - а через открытые двери были видны и второй, и первый, - Даня, это такое невиданное событие, что я не знаю, что вам делать - смеяться или плакать.

- Плакать, дядя Миша, - ответил мне Додик, - плакать, ъыдать! Потому что я имею эту кваътиъу, когда мне стукнуло 60, а не 25! Сколько къасивых баб пъошло мимо нее, даже не обеънувшись! Сколько пьес здесь не написано! Сколько детей не ъождено!..

Очки у Додика, я вам говорил, могли быть ледяными, когда он читал чьи-то плохие стихи или смотрел на плохую картину. И вот они покрылись туманом, как в ноябре, Даня их снял и так долго протирал, что я отвернулся и стал смотреть в окно...

Я думал, что история на этом закончится, но дядя Миша рассказ неожиданно продолжил:

- Что вам сказать! - произнес он в знак того, что продолжение следует. - Что вам сказать! Если бы здесь можно было поставить точку, получился бы какой ни есть хэппи энд - ведь лет 15-20 Додику еще светило. Можно сесть и написать пьесу, от которой весь мир ахнет. Можно еще раз жениться или какое-то время побыть холостяком, что тоже полезно. Но Мац был уже женат и на этот раз прочно. Детей, правда, заводить уже поздновато...

В историю жизни бывшего абстракциониста вмешалось Новое Время. Или, если сказать точнее, Новейшее Время. Иное Время крутит людьми как захочет. Оно не тик-так, тик-так, а, скорее, погремушка в руках у малыша, в которой горошинки летают из угла в угол, не ведая, в каком очутятся через минуту.

А еще, может быть, это Время походило, по иронии судьбы, на... абстрактный холст. Глядя на него полагается делать понимающее и даже снисходительное лицо и ежеминутно кивать... про себя же чертыхаться, скрывая мысль, что художник писал этот холст в припадке безумия.

Только-только Мац стал владельцем дореволюционных апартаментов, как весь старый дом (в нем десятки квартир) купила у города для своих надобностей некая быстро расцветшая - за ночь, как пышный южноамериканский цветок гибискуса - фирма. Мацу, потерянно бродящему по семи комнатам, предложили за них большие деньги.

Что делать?

За эти деньги можно купить квартиру совсем уж в центре города, где когда-то жили самые богатые одесситы. Квартиру с большими-большими окнами на Ришельевскую. Или другую, на Дерибасовской...

Наш маленький владелец больших апартаментов скоро присмотрел новое жилье. Он водил к нему всех своих знакомых и показывал пальцем на окна. Знакомые цокали языком.

Фирма выплатила ему деньги; произошло это на Пушкинской улице, где на стенах квартиры были немецкие барельефы. Пришли молодые уверенные люди из фирмы (костюмы от Кардена, обувь от Баланини), вынули из папок с золотыми уголками кипу бумаг... Бумаги были торжественно подписаны "обеими договаривающимися сторонами". Потом Мацу отгрузили увесистые пачки зеленых. Представители фирмы (и нового Времени) договорились о сроке освобождения площади и ушли, оставив в комнате ароматы дорогих мужских одеколонов. На улице, под балконом мягко хлопнула дверца машины.

Тик-так, тик-так... Жизнь продолжалась. Но уже на каком-то новом этапе. Этот этап проглядывался пока что смутно.

Вечером к Мацу на огонек заглянул приятель - из тех немногих, что остались с далекого прошлого. Он был близок общими мытарствами по ухабам советских дорог, одно из них - проблема жилья для молодого человека, другое - поступление в ВУЗ, общими "бабами" он были близок, даже дальним родством, одними и теми же кинофильмами, анекдотами... Приятель был уже совладельцем известного в городе банка, и, понятно, Мац поделился с ним новостью, кивнув на угол, где были спрятаны деньги, и проблемами своего завтрашнего дня.

- "Ты, сумасшедший, Додик! - для начала объявил гость. - Держишь такие бабки дома? Думаешь, те ребята хранят покупку твоей хаты в тайне? О ней знает уже половина Одессы! Ты можешь до утра не дожить, завтра твой окровавленный труп будут полоскать из шланга в морге. Отнеси их в банк и лишь тогда ложись спать. Нет, правда, он двинулся мозгами?" - обернулся приятель к жене Маца.

Та кивнула, но неизвестно чему.

- "А что, может, ты и прав..." - забеспокоился Мац.

Короче. Три этих человека берут машину и едут в банк. Увесистая сумка с пачками долларов на плече у Маца. Рука проверяет и проверяет, закрыт ли замочек. Отделение с ячейками заперто, нужно вызывать трех работников банка, у которых три разных ключа от этого отделения.

- Оставишь бабки у меня в кабинете, - успокоил Маца приятель, - в моем сейфе. А утром мы с тобой поместим их в ячейку.

Еще короче. Утром денег в сейфе - по-киношному эффектный эпизод, если бы не был правдой! - денег в сейфе не оказалось.

Приятель разводил и разводил руками. Разводил и разводил...

- Что я могу сделать?! - он.кричал. - Режь меня, убивай - нету их! Нету!... - Разведенные в стороны руки говорили о том, что сделать он в самом деле ничего не может.

Но может быть то они говорили, что с собой старый Мацев приятель, даже где-то родственник и даже, можно сказать, старый друг, поделать ничего не может. Слишком уж большие деньги лежали всю эту ночь в его сейфе...

- Нету!

Душа покинула Маца, отлетела куда-то, к кому-то, тело же его было приведено женой домой, накормлено и напоено чаем, уложено на диван. Его, тело, поднял телефонный звонок. Энергичный и бесконечно доброжелательный голос представителя фирмы предложил Мацу в недельный срок - вы уж нас извините, но бизнес есть бизнес! - освободить квартиру, фирме нужно произвести там капитальный ремонт и использовать помещение. Надеемся, сказал голос, вы не против? Если нужна помощь, пожалуйста...

Тело Маца легло на диван и стало ждать возвращения души.

У каждого времени свои герои, они действуют согласно его недолговечным, но очень жестким законам. Есть, конечно, и другие герои, которые к законам, диктуемым Временем, относятся свысока и верят, что все равно вернутся те, вечные... Эти герои живут трудно, Время чаще всего избавляется от них тем или другим способом: иногда просто убирает со своего пути, то задвигая в чулан безвременья, то, если герой упрямится, убивает его. Наш Мац принадлежал двум временам. В первое другу можно было верить, во второе - нельзя. Время не убило его, оно его, имевшего кое-какую слабину, попросту списало со своих счетов, вычеркнуло из списков. Горох в погремушке Времени должен быть прочным...

А это снова я. Дядя Миша ничего о дальнейших событиях не знал, оставим его на улице лейтенанта Шмидта, 11, где он ночует в своей каморке, сделанной из ванной комнаты, окруженный рыбацкими принадлежностями и неистребимым запахом бычков и глосиков.

Время убило-таки Даню Шаца: я думаю, та трагедия, оставившая его в 70 лет без денег и без дома, в котором он прожил всю свою жизнь, и вытолкнувшая в немецкий Франкфурт-на Майне в конце концов обратилась в рак кишечника, с которым немецкие врачи не смогли справиться.

Данька жив в моей памяти. И я знаю, что многим ему обязан. В жизни каждого из нас, в некий важнейший отрезок времени, должен быть человек, который произнесет нужные слова или примет в тебе участие. А Даня был именно тем человеком.

Я, тренер, повторяю по борьбе, поселился тогда у моего ученика, Изи Фукса. 16-летний юнец жил в двухкомнатной квартире один и вот почему. Отец его, часовой мастер, был расстрелян как валютчик (переводил советские деньги в доллары), мать как соучастницу преступления надолго посадили, бабушка умерла, когда в дом пришли с обыском. Стены квартиры были везде просверлены – органы искали бриллианты. Газ был отключен за неуплату…

Шац жил через три дома от Изи, соседи были знакомы, как-то общались. Мой хозяин, встретив Шаца, рассказал ему, что у него живет его тренер. Даня, сам занимавшийся лет пять назад борьбой, решил со мной познакомиться. Мы познакомились, Связывало нас на то время две вещи – общий год рождения и принадлежность к одному виду спорта. Нет, ежели честно, - три. «Бабы». Даня был небольшого роста, очкарик, картавил, да и не красавец. Ясно, что волновало ум – женский ответ на его, Шаца, приближение, на его картавость. Очень скоро мы с ним углубились в бесконечную тему отношений полов…

Как-то, по-соседски зайдя ко мне, он увидел на моем столе стопку бумаги и рукописный текст на первом листе. Прочитал. Поднял на меня остекленный очками взгляд.

- Вот это лишнее, - показал на первый объемистый абзац. – Начинать лучше с этой строки, - показал ее. И тут же переключился – начался тот, близкий нам обоим, 27-летним, разговор.

Шац говорил и говорил, а я не мог дождаться, когда он уйдет: мне нужно было побыстрей понять, почему первый абзац лишний, и что там за строка, с которой нужно начинать рассказ.

После рассказ был опубликован, он начинался отмеченной Шацем строкой: «Наша батарея стоит над обрывом, четыре 130 мм пушки…»

А вскоре Шац привел меня в Литобъединение, что располагалось в доме, где жил когда-то Пушкин, на втором этаже. Я увидел пишущую Одессу, молодых людей нашего с Данькой возраста, которые читали с кафедры свои стихи и рассказы, другие поднимались на нее разбирать и критиковать услышанное.

Помню, какой гул пронесся по помещению, когда один из взобравшихся на кафедру начал свой рассказ фразой: «В комнате царил таинственный полумрак…».

И помню воцарившееся в аудитории зачарованное, молчание, когда один парень из порта, исподлобья глянув на аудиторию (зубастые одесситы, только что безжалостно осмеявшие коллегу), повел рассказ так:

- Лошадь была. – Пауза, взгляд в зал. - Белая... – Снова пауза. - Суставы ног у нее были уже опухшие, и копыта потрескались, короче – пожила. Поработала. – Пауза, зал насторожился, слушая. - Ходила лошадь уже трудно… Но была у нее радость – жеребенок. Тоже белый…» - Одесситы осторожно переглядываются, но молчание абсолютное.

Скажу, чем занимался в отношении меня Шац – капельным, похоже, орошением. Этот термин я применяю, вспоминая школу, какую я получал в Одессе.

Седующий – запомнившийся – шаг моего друга был еще интереснее – он купил мне билет на концерт блистающего тогда Вячеслава Сомова, читавшего в тот год так называемую «Западноевропейскую поэзию», куда входили Витезслав Незвал, Альберти, Пабло Неруда, Лорка…

…Он вышел на сцену быстрым шагом, с каким-то вызовом в каждом движении, с опасным, как мне показалось, блеском глаз; сейчас его можно объяснить: это был вызов тогдашней цензуре, не допускающей мировой поэзии в советские залы.

- Огромен этот дом – отсутствие мое… - звучала строка Пабло Неруды, заставляя замирать сердца от безмерности образа.

Потом, по просьбе публики, Сомов прочитал Есенинское «Письмо к женщине», и я понял, что совершенно не знаю этого стихотворения, что слышу его впервые, хотя читал «Письмо…» не раз и не два.

Случилось наконец и со мной – я написал первое стихотворение. Кому показать? Шацу! Я осмелился и прочитал ему стих, Авторитет выслушал до конца, поднял на меня глаза за ледышками (-50 гр)) очков и произнес знаменитое:

- Ну и что?

Трам-тарарам! Я что-то невнятное забормотал, бумагу со стихотворением поскорей спрятал (потом выбросил), перевел разговор на никчемную бытовуху; краткая оценка моего дебюта показалась мне исчерпывающей. В поэзии если не открываешь, не стоит ни тратить усилий, ни чернить бумагу. (За всю свою жизнь я написал, может быть, всего пяток стихотворений, и то с оглядкой на Шацево - нет, скорее, на главное в творчестве мерило - «Ну и что?»).

Однажды я чуть не убил Шаца. Я уже говорил, что работал тогда тренером по борьбе: улица Энгельса, что напротив парка Шевченко, большой зал на втором этаже, общество «Динамо», юноши. Гибкие и смуглые одесские мальчишки и юнцы, радостью было добавлять к их живости еще и ловкость борцовских приемов.

Шац шел с пляжа, с девушкой, пара пересекла парк и заглянула ко мне. Сели на низкую «гимнастическую» скамейку, стали смотреть. Мальчишки отрабатывали приемы. Даня ими залюбовался, он ведь тоже лет пять назад кувыркался на ковре. Я, правда, не знал его борцовского уровня… Мои подопечные перешли к схваткам на ковре. Одна пара, другая… И вдруг Данька не выдержал:

- Слушай, дай я тоже поборюсь.

- А что. Ты в плавках?

- Все в порядке..

- Ну, раздевайся.

Шац был роста небольшого, по моим расчетам, боролся где-то в весовой категории 52-х килограммов. Я дал ему в противники лучшего своего мальчишку, Валеру Золотухина, весившего примерно столько же. Быстрый, умница, первым схватывающий динамику броска, чуть монгольский разрез глаз, небольшая скуластость, Валера был единственным, пожалуй, кто брал все, что я давал как тренер.

Они сошлись на средине ковра, началась схватка. Девушка на гимнастической скамейке, да и я, в прошлом дважды призер первенств Украины по борьбе, о чем Данька знал, видать, придали Шацу куража, молодечества – и я давно такой борьбы не видел. Бросок следовал за броском – Валера подхватил Шацеву лихость, мосты, уходы, снова стойка, снова бросок, мост, уход с моста…

За этой схваткой – борются очкарик, «старикашка» (27 лет), друг тренера, и быстрый и ловкий, как обезьяна, Валера – следили во все глаза и девушка, и все мои борцы.

Я глянул наконец на секундомер – 4 минуты. Свисток. Противники пожали друг другу руки, разошлись. Шац сел на скамейку, на ковер вышла следующая пара.

Шац сидел на скамейке неподвижно до конца тренировки.

Потом был общий для всех борцов душ, прощание, мы вышли из зала втроем: Данька, девушка и я.

- Тело помнит, - были первые слова Шаца на улице Энгельса, - понимаешь, тело, оказывается, всё помнит, а я думал, что уже забыто...

Мы проводили девушку, остались вдвоем.

- А знаешь, - Шац остановился, - а знаешь, я ведь, когда сидел на скамейке, умирал…

- Как?! – не понял я в первую минуту. И охнул: я, тренер, я, балда, я ведь должен был знать, что бывший спортсмен, вдруг давший прежний темп, темп, который «помнит тело», на беговой дороже, на баскетбольной площадке или на ковре, рискует смертью! Сколько раз я читал и слышал о таких смертях!..

…А собиралась богема то у Игоря Павлова - дворик напротив выхода с Привоза (здесь начиналась Молдаванка), комната с черным потолком, пишущая машинка у окна, в которой я никогда не видел бумаги, продавленный до пола диван, стол, накрытый… нет, не то слово! На столе стояли: тарелка с кружочками дешевой колбасы, может быть сыром, тарелка с нарезанными помидорами, граненые стаканы и бутылка-другая молдавского «Вин де масе» («Вино столовое»), которое называлось за этом столом «Вино в массы». Комната была перегорожена шкафом, за шкафом скрывалась на своей лежанке от шумных, произносящих одно за другим диковинные имена и неслыханные строчки, гостей мама Игоря, Валентина Ивановна.

- «В сухой реке пустой челнок плывет»… - могло доноситься до нее…

Впрочем, круги тогдашней богемы были разные. Один, например, актеры и художники, «тусовался» в баре ресторана «Красный» за рюмкой коньяка и чашкой черного кофе и у дамы сердца художника Олега Соколова, «где бывал и я». О круге Игоря Павлова Шац, выпивавший свою чашку кофе в баре, может, и знал, но бывать в его берлоге никогда не бывал. Даня дружил тогда с Борей Нечердой, а тот, бездомный доселе, преломлял хлеб в подвале банка на Пушкинской – большое помещение с низким потолком, с зарешёченным окном, выходящим на тротуар, сыроватое помещение, которое сердобольным руководством банка было отдано больной полиомиэлитом своей сотруднице, молоденькой и миловидной Нине Решетнёвой (передвигалась она на коляске). С ней-то и жил тогда в подвале Боря Нечерда. И гостеприимный их стол собрал свою компанию.

Боря Нечерда писал тогда на русском, подражая гремевшему на всю страну Андрею Вознесенскому, но, «сам собi пан», уже пытался выбиться из под его влияния. Потом он перешел на родной ему украинский. Я помню и русские его стихи (начала):

«Бродяжничаю, 
Сею смуту, 
Начинаюсь, как вёсны…», 

так и украинские: 

«Одвереснiло, 
Тиша з тиш… 
Яка врочистiсть соборова!..»

К Нечерде из Киева и из других городов приезжали – так у них водится – поэты, попадали в подвал, стихотворцы уединялись в каком-то углу и вели там свои долгие, не слышные другим разговоры. Как-то спустился в подвал и харьковчанин Борис Чичибабин…

Заслышав об этом «огоньке», заглянул в подвал (спустился с небес, на коих обычно пребывал) поэт Ефим Ярошевский. Вошел, высоченный, наклонив голову из-за низкого потолка, сделал один метровый шаг к столу, другой… Прислушался к разговору, дал свою оценку, хмыкнул… У Ярошевского был свой круг, проверенный, с надышанной атмосферой.

Полупомешанные хиппи
По бедности немногих лет
Просили на духовный хлеб…
Я мог бы дать. Но где мне взять
На всех?

На столе в подвале банка были то же «вино в массы», та же дешевая колбаса – но какие разговоры блистали за столом! Филфаки одесского Университета и Педина могли бы им позавидовать. И приводимым строчкам чтимых поэтов («Баба я – вот и вся провинность, государства мои в устах…») , и убийственным оценкам нечтимых, и новым стихам, свежим, как только что вынутый из печи хлеб:

Пролiтала над хатами ворона,
Зачепилась крильми за вiрьовку,
Впала сiромаха коло млину,
Та й спiвае таку кломийку:
-Бийте в тулумбаси, бийте,
Бийте у лiтаври не бiйтесь, 
З кого соловейка не вийде,
Вийде хоч ворона бiла…

…И потехе был час. В то время всеми смотрелась «Великолепная семерка» с Юлом Бриннером и Чарльзом Бронсоном, прекрасно, по-моему, сделанный вестерн, мы разыгрывали сцены из фильма: Шац, сидя на полу у стены «с кольтом» в руке кричал, картавя:

- Къис!

И «Къис» знаменитой походкой Юла Бриннера (Юлом был, как правило, я, спортивный парень) измерял по диагонали низкое помещение банковского подвала , шагал, навесив руку над «кобурой…

А еще – Боря в легком подпитии вызывал меня побороться. Я его, конечно, укладывал, а он - сухощавый, жилистый, ловкий, привыкший, видимо, к победам в молодецком единоборье, но с серьезным спортом не знакомый, – никак не мог поверить в поражение…

Прошло проверочное время, Шац понял, что со мной можно откровенничать не только «о бабах». Однажды, движимый уж не знаю, какой мыслью он рассказал…

…что был он в 1950 году, летом, по каким-то делам в России, сидел, 17-летний юнец, на вокзальных ступеньках в небольшом городке, ждал поезда который опаздывал вот уже на два часа. Всего пять лет после окончания войны, виды вокруг – аховые. Обшарпанные, со следами пуль и снарядов стены вокзала, глубокая лужа на площади, в ней отражается разрушенная, без куполов, снесенных войной, покосившаяся церковь, домишки по обе стороны храма, безногий инвалид в рванине катит на коляске с колесиками-подшипниками прямо перед ним… Неумолчное тарахтение вокзального радио прерывается торжественным голосом диктора:

- …новая работа И. В. Сталина „Марксизм и вопросы языкознания", опубликованная в сегодняшнем номере газеты «Правда», — очередной ценнёйший вклад в сокровищницу марксизма-ленинизма, в диалектический и исторический материализм. И. В. Сталин, гениально обобщая всю историю развития Общества, развивает теорию исторического материализма о соотношении базиса и надстройки, дает законченное понятие о надстройке, ставит по-новому вопрос о характере скачков и революции, о классах и классовой борьбе… В своей работе вождь подверг сокрушительной критике «новое учение о языке» академика Николая Марра, которое на протяжении двух десятилетий господствовало в СССР, и поставил точку в дискуссии относительно «марризма»…

Слова диктора прямо накладывались на то, что видел перед собой Даня, на лужу перед ним, на разрушенную церковь и бедные домишки, на безногого, катившего ниоткуда в никуда…

- И я вдруг подумал тогда, - говорил мне Даня, – неожиданно подумал, меня как стукнуло: - что в этом нелепом мир я должен быть умным, очень умным…

Коза

Я приехал из Кишинева в Одессу, к Шацу. Принимал он меня всегда одинаково: мы обнимались, он, не говоря ни слова, лез в холодильник, выставлял на стол все еды, какие там были, садился за столом напротив и складывал на груди руки. Разговор начнется потом, когда я буду сыт.

Шац не пил и не курил, не понимал людей, которые выпивают, поэтому наши беседы проходили «всухую». Впрочем, в подогреве они не нуждались. Все фразы были короткие, емкие, у нас сложился тот свой режим обмена информацией, который отличает старых друзей. Ему, обмену, не нужны ни подробности, ни пояснения. Шац знал меня, я знал Шаца.

Приходила мама Дани, Мина Давыдовна, пожилая женщина с измученным лицом (никогда не мог сказать о ней: старуха или старушка - несмотря на возраст, она все еще работала и умом была жива). С порога спрашивала, покормил ли меня Додик , узнав, что покормил, успокаивалась и шла на свою половину (единственная комната Шацев была перегорожена тонкой стеной).

Когда мы просыпались после позднего разговора, завтрак был уже на столе – традиционный воскресный одесский завтрак – вареная, еще дымящаяся картошка, селедка с луком, тарелочка с кружочками колбасы, салат из овощей с Привоза (как пахнет!), сливочное масло, свежий хлеб.

А после завтрака мы, кое-как одетые, небритые («на время не стоит труда, а вечно причесанным быть невозможно»), выходили на Пушкинскую и неторопливо, переговариваясь коротко, а иногда просто хмыкая или крякая (понятно, что вслед молодой женщине), переглядываясь, шли по направлению к Дерибасовской.

С Шацем часто здоровались, иногда он останавливался, чтобы о чем-то условиться – у него всегда было множество больших и малых дел, я терпеливо его дожидался; Шац шел по своему городу, коего был неотъемлемой частицей.

Дерибасовская, да и ее пересечения с Ришельевской, Екатерининской и Преображенской, хотя до полудня еще далеко, уже полна народу. У Пассажа не протолкнуться. Да мы и не спешим. Вот совсем остановились: у входа в Пассаж стоит у лотка с бижутерией такая хорошенькая девчонка, что не остановиться двум старым негодяям, просто нельзя. Мы стоим, любуемся, даже причмокиваем…

- Коза, - бросает Шац.

- Коза… - соглашаюсь.

Потом, глянув на Шацеву седую щетину на щеках и подбородке, я сочиняю строчку:

- Мы с тобой, как два ежа…

А Шац немедленно присоединяет к ней вторую:

- А она, как май, свежа.

- Выступили? – отбивается от нашего премерзкого внимания девчонка. – Ну и валите отсюда!

Мы не обижаемся, мы усмехаемся, мы улыбаемся, мы даже смеемся от несоответствия «майского» личика продавщицы респектабельного «Пассажа» и ее уличной отповеди. Послушно, однако, поворачиваем и идем вниз по Дерибасовской, идем неторопливо, перебрасываясь словечками, часто оглядываясь и то хмыкая, то крякая, - два старых негодяя, которым не по зубам уже весеннеликие грубиянки.

Волшебный мелок

Шац приехал ко мне, в Кишинев. Не один, конечно. Тары-бары-растабары, за общим столом, тары-бары-мансес бойдем (сказки на чердаке), – обо всем, обо всех – понемногу, по-трошечки.

Потом мы уединяемся в моей комнате. Здесь разговор серьезнее. Данька, сидя напротив, рассказывает о своих делах. Бывший «абстракционист» Шац в Одессе теперь нарасхват. Имиджмейкер и спичрайтер мэра города (я чуть ухмыляюсь, потому что эти жуткие для русского языка слова еще и лишены у Даньки буквы «р»). Режиссер городских уличных праздников. Художественный руководитель «Юморин». Член жюри КВНов. Режиссер конкурса красоты «Мисс Одесса-87»…

- Волк в овчарне, - кидаю я.

- Там такие овечки… – соглашается Шац. – А еще я - директор Украинского Дома культуры!

- Ничего, что я перед тобой в майке? – спрашиваю .

Наступает моя очередь рассказывать. Вышла книжка сказок (показываю, Шац листает).

- Интересный новый герой, - отмечает, - Буб Енчик. Рассказчик? Сам его придумал?

- Сам. – И продолжаю отчет: работа в газете, командировки по всей Молдавии, сценарии-документашки в киностудии: один сценарий – три моих зарплаты в газете…

Но в моем разговоре в этот день заложена одна хитрость. Я слишком хорошо знаю Шаца, знаю, как он может вдруг загореться и от чего, а мне его «пожар» нужен. И я жалуюсь:

- Книжка-то вышла, а одна сказка так и осталась недописанной. Начал, но дальше не пошло. Похожа, между прочим, на мультяшку…

Шац настораживается; «мультяшка» его, драматурга по призванию, цепляет за живое.

- Про волшебный мелок… Что им не нарисуешь – все становится живым… - Я хитрю, но стараюсь скрыть это. - Понимаешь, он, розовый, попал одной девочке в руки случайно, она нарисовала на тротуаре человечка, ну, как проволочного, а тот вдруг запрыгал вокруг нее…

Шац некоторое время молчит. Молчу и я, зная, чего стоит его молчание. Даже подошел к своей библиотеке, рассматриваю корешки книг.

- А дальше, - вдруг слышу голос Шаца, дальше будет вот что!

Я оборачиваюсь: Данька стоит, снял очки, протирает платочком, но смотрит на меня.

- Вот что… - И я замираю – потому что из уст Шаца выливается оригинальнейший, полный приключений, неожиданных поворотов, всем от мала до велика интересный мультик. Если я раньше говорил про капельное орошение, то сейчас меня окатывал обильный ливень.

- А заканчивается твоя сказка, - победно и оттого торжественно сообщает Шац концовку мультика, - вот чем: девочка хлопает ладошками, сбивая с пальцев остатки мела, а они падают на асфальт лепестками розы!

У меня не было магнитофона, о диктофонах я только слыхал, память в тот раз подвела – и я не запомнил приключений волшебного мелка, только последний эпизод. А Шац – я потом попросил повторить рассказанное – даже о нем не вспомнил, для него это были – семечки.

В комнате Дани на Пушкинской, кроме сотен книг, всегда были детские игрушки. Они были расставлены на полках, на подоконнике, на полу стояла картонная коробка, полная «избранных» игрушек. Игрушки, игрушки – как, может, те, которых не было у него в детстве, как, может, те, что могут еще поучаствовать в придуманной им игре.

…Сколько я помню и знаю Даню, он всегда был на ногах, сидеть для него – мука. А чтобы написать полноценную сказку, нужно, я думаю, как раз уметь сидеть. Сидеть – вставать – ходить – потом снова сесть, чтобы записать строчку, пришедшую на ум во время ходьбы….

А теперь – рискованный эпизод. Шацы, Даня и его жена, Наташа (хорошенькая полуполька, полурусская), , приехали из Германии, к нам в Нью Йорк. Жена моя уступила друзьям свою комнату, Шац затащил туда два чемодана, стал разбирать. Прежде всего выставил на тумбочку у кровати Тору, молитвенник, портрет любавичского ребе и сложенную вдвое ермолку. Я узнаю, что он, прежде не веривший ни в Бога, ни в черта, стал религиозен, совсем недавно, в религию его «втянул» (не могу подобрать пока другого слова) сын, живущий в Америке, а того в свою очередь… вот, подобрал слово: а сына, приобщили к религии местные иудеи.

Ладно. Религия – личное дело. Я считаю, что дело сердца.

Личное… К завтрак у - была суббота - Шац вышел в кипе. И сел за стол необычно торжественный. Это у меня-то в доме, у старого друга, который знает его, что называется насквозь!..

Понтовитость – на мой взгляд, чисто одесская черта. Каждый одессит то тут, то там - в одежде, в похвальбе престижной квартирой, должностью, супермодным костюмом, «бабой» позволяет ее себе, понтовитость. Слово это любопытное, переводов его много, примеры – показушность, выпендреж. Я бы назвал ее еще - одесскостью. Понт Эвксинсикй – не от него ли пошла вереница слов, которая начинается понятными каждому словами «понт», «понты»? Заканчивается она, кстати, великолепным выражением: «обломать понт».

Итак, кипа и надутый вид. Я не выдержал, спросил - как можно осторожнее спросил:

- С чего вдруг, Даня? – и кивнул на ермолку.

- Я должен быть со своим народом, - преважно ответил Шац. Так ответил – это передо мной-то! - что я сразу понял, как мне надо себя вести.

Пока моя жена накрывала на стол, я сходил в свой кабинет, нашел там, в ящике письменного стола, нательный крест, кем-то мне подаренный, вдел в ушко нитку и навесил крест на грудь. Вернулся.

- Ты молодец, Даня, - сказал я, притрагиваясь к кресту, - молодец: напомнил мне, что всяк должен быть в некий день со своим народом. Ведь сегодня день святого Пантелеймона!

Я боялся, что Дан может встать и выйти из-за стола, у известного менталитета есть такое «право», и мы с ним можем даже поссориться. Прошла минута молчания… Нет, голова Шаца сработала, он ничего-ничего не сказал, он, умница, признал, кажется, и мою демонстрацию справедливой. Завтрак пошел своим путем – подрумяненные в «печке» лепешки, ветчина, сыр, масло, творог, чай и кофе по желанию…, мы говорили обо всем, но, конечно, все помнили о кипе и кресте ей в ответ.

Больше к столу Шац ермолку не надевал, а молился он по вечерам, плотно закрывая за собой дверь комнаты.

Религия, я считаю, – дело глубоко личное. А обеденный «межнациональный», но старых друзей стол – дело, братцы, общее, здесь царь и бог – блюда на столе, вкусные блюда - и соответствующий им разговор.

Даня Шац писал рассказы «в молодости». Себя в будущем он видел писателем или, повторю, драматургом. Рассказы были неплохи, а замыслы и заголовки будущих творений – как у всякого одессита – просто великолепны! До сих пор помню одно название, рассказа под которым так и случилось: «И галька серая, и водорослей запах».

Драматургом Шац стал: «Юморина», другие одесские шоу, две небольшие пьесы, статьи в газетах и журнале, советник губернато – это всё он. Я однажды начал ему говорить: «И швец, и жнец...». «И Шац», - закончил за меня Даня. Но то, чем он занимался, всё же было подёнкой, на гениальные строчки и реплики, которые крутились в его голове, а иногда и сообщались окружению, на написание их у него не хватало времен. Или, как принято говорить в Москве, не было задницы. В смысле, усидчивой. Всё, что замышлялось, откладывалось на завтра, на завтра...

«Завтра, говорят, самый лучший день недели: завтра брошу курить (или пить), завтра сяду на диету, с завтрашнего дня буду делать зарядку, завтра возьмусь дописывать повесть»…

Так получилось, что в Нью Йорке я стал писать от лица дяди Миши, старого одессита – об Одессе и иммигрантах. Редактриса еженедельника, которой я принес свои рассказы, сразу же выбрала его байки и предложила продолжить в том же духе (тем же слогом): она знала свою аудиторию. Я продолжил, и написал (редкостно кайфуя при этом) до 40 рассказов. Один был о Шаце.

Даня, он жил тогда уже в Германии, моими новыми рассказами заинтересовался и попросил присылать каждый новый...

И вдруг в один из наших с женой почти общего дня рождения я получаю от него поздравление-рассказ, где мой дядя Миша и подхвачен, и развит!

Видно, мои байки раззадорили Шаца, подвигнули его на состязание – Даня, что называется, снова взыграл – и вот передо мной на столе два всплеска того остроумия, что выдают в авторе участника «Юморины» да и просто одессита.

(Этот рассказ-поздравление – почти единственное «литературное наследие» Даниила Шаца, безусловно очень талантливого человека, я считаю, что оно должно быть представлено без изъятий).

«Мой старый друг 
Мой милый Вадя, 
Да был бы я последней блядью, 
Когда б в фашистском окруженье 
Простой украинский еврей 
Вас не поздравил с днем рожденья, 
Не пожелал счастливых дней! 
Тебя и Ринку... 
Вам вдвоем 
С Наташкой «Хэппи бёрзд» поём! 
Поём семейным вам дуэтом...

Вы там в Нью Йорке, 
Мы в Европе, 
Ни вы, ни мы пока не в жопе, 
И это главное, друзья!

Примите поздравленье наше, 
Вас любим... 
Даня и Наташа.

(Всё, что написано здесь, я писал вместе с дядей Мишей. Д. Шац)

- Всё, - сказал дядя Миша,- всё... Демократы победили, теперь они в сенате, теперь они везде. Нам с Бушем надо уезжать.

Он бросил последнюю костяшку домино, сказал «рыба» и внимательно посмотрел на Лёву. Остальные игроки его не интересовали. Ему важно было, что скажет Лёва.

Лёва был политологом. Вообще-то он окончил парикмахерское училище в Одессе и держал маленькое заведение на одно кресло возле Привоза, но к нему ходили такие люди, такие люди, я вам даже передать не могу. Они там говорили за всё, и за кризис в Камбодже, и какой вэлфер в Нью Йорке, и на что должен потратить свои миллионы Билл Гейтс.

Так что лучше Лёвы в мировой политике разбирался только Генри Киссинджер, и с появлением Лёвы в Америке он ушел в отставку. Многие говорят, что это не причина, что он и так хотел уйти, но вот что я вам скажу: покажите мне еврея, который сам хотел бы уйти с такого хорошего места, если его не уволят по пятой графе.

- Гит, - сказал Лёва и начал переворачивать костяшки. - Гит, и куда же вы поедете с президентом?

- Куда поедем? Что, мы не найдем, куда поехать? Берём президентский флай и в любую сторону - можно на Гаити, там хорошо. Можно и в Крыжановку под Одессу, там тоже хорошо...

- А Кондолиза?

- А что Кондолиза, что Кондолиза? В жопу Кондолизу! -

К госпоже Райс у дяди Миши были особые претензии. Про нее говорили, что она знает семь языков, но он никогда не слышал от нее хоть слово на идиш.

- Антисемитка, - высказался и Лёва. - Все они такие, и едят некошерное.

Сам Лёва втихаря ел ветчину из итальянского магазина, от него несло чесноком, луком и паскудной водкой «Ельцин».

- Так что... - сказал Лёва. - И что ты решил?

- Всё! Мы едем.

- А что вы будете делать с Ираком?

- А что мне Ирак? На хера мне Ирак? У меня что, кроме Ирака, забот нет? Не надо было туда лезть... Но кто меня слушал! Они же умных евреев не слушают. Они слушают эту черную. Она им играет на пианино и потом делает с ними всё, что захочет. У нас на Тираспольской тоже жила одна пианистка. Когда к ней приходили мужчины, она играла марш Мендельсона и смотрела им в глаза. Лёва, она искала в их глазах понимание и готовность к записи в акте гражданского состояния. Какое состояние, какой акт? Они были готовы только к одному акту. К половому. И только два раза – в первый и последний, потому что, я вам скажу, Лёва, откровенно... в Одессе, если девушка не играет на фортепьянах, так она играет на скрипке или даже, скажу грубо, на виолончели, и их так много, что если со всеми идти в ЗАГС, ну, вы меня понимаете, Лёва.

- Миша, я вас понимаю, только вы мне все-таки скажите, вы близки с президентом, что делать с Ираком?

- Откуда я знаю, что делать с Ираком. Надо было меня раньше слушать, а теперь... – Он перемешал костяшки домино. - Теперь там такое творится! Я говорил Джорджу: Джордж, ты всё делаешь неправильно. Зачем ты вводишь туда свои войска и подставляешь себя, как тётя Хеся, которая продавала кильку на чужом прилавке. Там был такой химишуцер, что ее муж и сегодня хромает по обе стороны ног. Слушай ко мне, - сказал я тогда Джорджу, - ты должен поговорить с Кишиневом. И пусть в Ирак войдут молдавские войска. Молдаване входят в Багдад, иракцы умирают со смеху так, что у них из рук падают автоматы. И в Багдаде всё спокойно...

- Миша, какие молдаване, какие войска? Кто их туда введёт?

- Их пошлёт ихний парламент.

- Какой парламент, Миша, ты представляешь себе молдаван в парламенте? Кто с ними договорится?

- Я знаю кто. У меня есть знакомый писатель. Он из Молдавии. Он там был большим человеком. Он там был Председателем счетной комиссии отчетно-перевыборного профсоюзного собрания в пионерской газете. Вы с этим не шутите, Лёва. От него зависела судьба людей. Судьба целого профкома!

- Я тебя умоляю, Миша, - какие судьбы, какой профком? Если ты имеешь в виду Чиркова, так он мог испортить только одну судьбу – своей жены, и то потому, что она святой человек, теперь таких жён не бывает... только она и моя Ася.

Глаза Лёвы увлажнились и он вынул из кармана бутерброд, завернутый в пожёванную фольгу.

- О чем ты говоришь, Лёва, это такой человек! У него такие связи. Он четыре дня работал в партийной газете. Лёва, ты жил в той стране. ты знаешь, что такое партийная газета. Это почти ЦК. Тк вот, он послал их всех на хуй. Его спасла только жена.

- Святая женщина, дай ей Бог здоровья.

- Там всё ЦК были одни алкоголики. Она их лечила, она психиатр. Лёва, когда они в белой горячке, то рассказывали ей все секреты партии. Остальное про них она тоже знала. Она им внушала отвращение к алкоголю и любовь к творчеству Чиркова. Она им внушала, что он большой писатель.

- Лучше бы она это внушала ему, может, он бы тогда поверил и написал что-нибудь. А то люди говорят... -

Лёва с металлическим скрипом развернул свой бутерброд.

- Слушай, заверни обратно свой завтрак и сделай ему клоуз на свой рот. Что она про него знает, эта брайтонская шпана! Они что, читали его романы и детские повести? Про кукурузных человечков, про пришельцев с планеты Земля или наконец про меня?!

- Про тебя. Миша, все читали, ты так всё интересно ему рассказал. Только я не знаю, при чем тут он. Если бы ты моей Асе это рассказал, она бы тоже всё записала. Она, конечно, не Чирков, но она тоже писала - в стенгазету и даже стихи. Особенно ей удавалась международная тема.

Если ты родился в Анголе, 
Никогда не учился в школе. 
Ходишь вечно босой и голый, 
Значит, ты нам родной человек, 
И тебе поможет наш ЖЭК.

...Он тебя бросил, Миша. Он тебя бросил на пике твоей славы. Он тебя бросил, и ему нет оправдания. Меня спрашивают люди: где делся, Миша? Куда он пропал, может, он, не дай бог, плохо себя чувствует или чего-нибудь пострашней? Людей, Миша, не обманешь. Люди, они чувствуют. Вчера я встретил человека из редакции. Что тебе сказать, Миша... Тираж газету упал до самого низа. Люди ее не покупают, бизнесмены не дают рекламу. Редактор... редактор, Миша, близка к самоубийству. А ему хоть бы что, он бросил тебя и теперь пишет для интернета. Миша, ты читаешь интернет, твои соседи читают интернет? Даже моя Ася не знает, что это такое, а ведь Аська образованная женщина, у нее был газетный киоск в самом центре города. Ты не должен был отдавать ему свои печали и мысли, он не еврей. Миша!

- Это он не еврей? Так я тебе скажу. Он столько крови выпил из своей Ринки, что теперь он больше еврей, чем мы с тобой и твоя Америка вместе взятые! В нём просто кипит кровь хасидов. Он разрывается на части. С одной стороны он ненавидит всех евреев, с другой – его почему-то тянет на кошерную водку и куриные котлеты... Что ты знаешь, ему хотели поставить памятник на родине, в Вятских полянах и назвать его именем библиотеку в Унгенах. Так в России отказались, потому что он еврей, в Молдавии – потому что он русский, а здесь нельзя – потому что он не американец. Теперь он всю жизнь будет ходить без памятника. Как вам это нравится? Такой человек – и без памятника!

Лёва пытался засунуть бутерброд снова в карман. Пакет шуршал, корёжился и в карман не впихивался.

Смеркалось. С соседней скамейки от подростков потянулся запах чего-то сладкого и гадостного.

Три женщины, две белых и одна черная, поглядели в сторону калитки и, поняв, что на сегодня лимит одиноких мужчин кончился, дружно поднялись и широким клином двинулись в свои хаузы.

Сырой осенний воздух скатился по крыше и, не дойдя до земли, запутался в ветках и повис над маленьким садиком, где старые фонари держали своды небесной тверди, оберегая Мишу и Лёву от всех еврейских неприятностей с американским акцентом.

- Слушай, Миша, я не хотел тебя расстраивать, но ты не виноват, и он не виноват.

- А кто виноват?

- Я знаю, кто, Миша. Я не хотел тебя огорчать, но мне рассказывал Сёма. Ты же знаешь Сёму из нашего подъезда? Он иногда Семен Григорьевич, но это редко. Он всё знает. Так вот, у твоего Чиркова есть друг, он жил в Одессе, теперь он живёт в Германии. Ты представляешь: еврей, который живет у немцев - и не в концлагере! И это называется еврей?! В Одессе он был поцом, а в Германии стал хером, а? Что изменилось? Ему говорят: херр Шац, и он не обижается. Он привык... Так вот, он всё время советует Чиркову, как писать, про что писать, и,что интересно, тот его слушает. Ну, скажи, Миша, умные люди так поступают? Этот поц из Одессы еще приличного рассказа не написал, а советует умному человеку, что делать. Это у нас, Миша, в крови - всем советовать. Жене – как говорить. Стране – как делать революцию. ООН – какие санкции применять. А после сами страдаем несварением желудка, сталинскими радостями, и от этих палестинцев... Так что, ну его на хуй, этого Буша вместе с Ираком и его Кондолизой. Идем лучше по рюмке водки хлопнем.

- Нет, Лёва. Я всё-таки позвоню Чиркову. Может, он что-то сделает. У него в Молдавии такой авторитет. У него дети на читательских конференциях плакали от жалости к тигру, от которого осталось «вот столечко». А ты знаешь, какие там дети? Они с пеленок вино сосут прямо из материной сиськи. К пятнадцати годам они полные дебилы, а к тридцати – депутаты на всех уровнях. Ему их насчет ограниченного контингента в Ираке уговорить ничего не стоит. И еще взять у Буша десятку зелени. Себе пять и Воронину тысяч пять... Поверь мне, Лёва, в Молдавии триста баксов – большие деньги. Дал – и спокоен. И они твои. Чем своими почками в Турции торговать, так лучше нанять арабов пить Негру де Пуркарь и развалить все бандформирования у ебене фене. Ну, я пошел...

- Хорошо, - сказал Лёва и снова вынул свой бутерброд, который теперь был похож на мину террориста. – Привет Чирков и поздравь его с днем рождения.

- Я хотел, но не будет ли это выглядеть так, что я в нём нуждаюсь, что я снова хочу, чтобы он обо мне написал?

- Так пусть напишет.

- А Шац – что с ним делать?

- Я тебя умоляю, позвони его Наташе. Она из него верёвки вьёт. Как она скажет, так и будет. Попроси ее, и всё будет в порядке. И с демократами, и с Ираком, и с Чирковым...»

Живя в Германии, Даня постоянно мотался в Одессу. Одесситы иначе не могут: Одесса, что бы там ни говорили о ней приезжие и вообще неодесситы, Одесса – мама. Она и обнимет (руками друзей-приятелей), она одарит запахами любимых блюд (за каждым окном в Одессе свое яство, и по улице идешь, как по выставке запахов), она усладит слух неповторимым говором улиц, а синяя полоска моря над морским портом скажет тебе: ты - дома…

Но я хотел сказать совсем не об этом, я просто забылся, произнеся слово Одесса…

Как-то, только что вернувшись из Одессы в Германию (Франкфурт-на Майне), Данька сразу позвонил мне и рассказал притчу, услышанную где-то на углу Дерибасовской и Ришельевской. В эту притчу, сказал Шац, он просто влюблен.

«Умер некий мужчина... И вот он пред вратами рая. У врат стоит, естественно, Петр с мечом в руке. Петр пропустил нашего покойника, сразу его разглядев, и все в нем поняв, в рай, а тот вдруг остановился в воротах и спрашивает у архангела:

- Скажи мне, святой Петр, а в чем все-таки был смысл моей жизни? И вообще человеческой? В чем, в чем ее смысл?!

Петр оперся на меч и неспешно начал:

- Ну вот ты родился... Попал в детский сад... Узнал там что-то новое, детишки вокруг, няни, горшочки, то, сё….

Потом пошел в школу , учился, прогуливал, влюбился -помнишь?

- Да как не помнить.

- Окончил школу. Аттестат вручили на выпускном вечере , потом гуляли всю ночь – помнишь?

- Еще бы! Тогда как раз…

- Затем институт. И его ты закончил и тебе вручили диплом. Было?

- Было.

- Начал работать, тебя награждали грамотами, путевками..., В Ялту ездил.

- Ялту хорошо помню.

- После мотался по командировкам. Однажды попал даже в Сибирь.

- Мимо Байкала проезжал, - затуманился покойник. – Такая красота!..

- Но я вот что тебе напомню. Ехал ты из Сибири в Москву тоже поездом. И перед Челябинском зашел в вагон-ресторан…

- Было, наверно. Не мог же я голодным...

- А в ресторане сел за один стол с девушкой.

- Помню, но уже смутно. Была, кажется, девушка…

-А она вдруг попросила у тебя солонку. И ты ей солонку передал. Было? Было? - Тут Петр даже наклонился к покойнику.

- Да вроде так...

- Вот!..»

Промашка богов

Чирков Вадим

Памяти Игоря, поэта

Я не знал, как пришел Игорь к стихотворению о Сизифе – неисповедимы пути поэтовы, - но он его написал и однажды прочитал мне. Было это давно.

У меня на этот вопрос: «Почему Сизиф?» есть два предположения, одно, может быть, вернее, второе – поэтическое, гротескное: общаясь с Игорем, я, ясно, подхватывал его образ мышления. Приведу здесь оба.

Итак, первое. Все одесситы, насколько я их знаю, народ особый. У них на всё свое особое мнение. Некое недоверие (при будто бы согласных кивках) к говоримому собеседником и, вслед за ним возражение (Вот вы сказали… Или известное: Я знаю… Но вот о чем я подумал...) – норма общения одессита. О недоверии ко всему на свете этого племени говорили Бабель и Багрицкий. Бабель - устами Бени Крика: «Все ошибаются, даже бог». Так мог сказать только одессит. Багрицкий: " И как, скажи, поверит в эту прочность (крыша, табурет, пол. - В.Ч.) еврейское неверие мое!"

Игорь не еврей, но он одессит, а Одесса дышит одним воздухом.

И вот, Игорь не поверил в безвыходность положения Сизифа, и оказался прав. Он, исполненный здравого недоверия, поискал в прочной, как камень, ситуации Сизифа трещину, и нашел ее. Нашел промашку богов.

Но об этом позже. О промашке.

Теперь поэтическая версия.

Тут надо сказать об Игоре. Картина, которую я представлю, полностью входит в мое доказательство, в тему о Сизифе. Игорь жил в крохотной комнатушке напротив выхода с Привоза (в сторону Молдаванки), единственное окошко было прикрыто сверху верандой второго этажа, так что в комнате всегда было темно. Окно выходило на классический одесский дворик: в центре его стояла водопроводная колонка, за ней – вид на Привоз, толпящийся народом. Общественный сортир рядом с квартирой Игоря, справа; если выйдешь подышать свежим воздухом, услышишь, как там плещется вода. В сортир валит всяк с Привоза и просто с улицы.

В комнате – проваленный до пола диван и стол перед ним, освещаемый потолочной лампочкой с жестяным абажуром. На стенах холсты и листы ватмана, подаренные художниками, приятеля Игоря, и его собственные работы-«пробы пера». Стены и потолок давно-давно не белены, почти черны, но это мало волнует Игоря. В доме его часты гости – поэты, художники, некие новые люди, показавшиеся хозяину квартиры любопытными: банщик, пишущий стихи, милиционер, пишущий музыку на стихи банщика. На клеенке стола, бутылка-две молдавского кисляка «Вин де масе» (столового), который переводится здесь, как «Вино в массы», тарелочки с дешевой колбасой, нарезанным огурцом и помидорами, хлебом… За столом шумно, интересно, весело. Здесь читаются и обсуждаются стихи (до стен ли, до потолков ли, когда «в сухой реке пустой челнок плывет»?).

Стихи собравшихся за столом талантливы, необычны – как всегда необычны стихи андерграунда, - в них смелость и вызов подпольщиков, кукиш официальной поэзии, образы граничат с сумасшедшинкой, впрочем, именно сумасшедшинка, поэтические, скажем так, закидоны и признаются за этим столом. Кто хлеще сказанет - примерно так - тот и пан…

Все гости Игоря бедны, иногда бездомны (снимают где-то угол), работают то там, то тут (какая чепуха - работа! О ней ни слова!), одеты черт-те как, у девушек прическа чаще всего «я у мамы дурочка», модная в то время… но какие бриллиантовые строчки они произносят! Какую суть вещей – поэтическую – они здесь провозглашают!

…И сам я был не детище природы,
Но мысль ее,
Но зыбкий ум ее!

Хозяин темной комнаты олицетворял собой облик поэта: беззубый (откуда взять деньги на протезы?), пух на голове, слегка вытаращенные глаза, громкий актерский голос. Поэта того времени, когда власть публиковала лишь проверенных стихотворцев, тех, что не выходили за рамки, разрешенные цензурой. В этот список Игорь не попадал ни под каким видом, и стихи писались не то что «в стол», ибо ящика у его стола не было, а «на стол», над которым и произносились.

В то время, когда меня с ним познакомили, Игорь рисовал портреты…покойников.

В своем районе он чисто случайно слепил себе удачную рекламу художника. Как-то из крохотной фотографии умершего старика он сделал, по просьбе сына этого старика, портрет маслом: неважный, понятно, но - холст, но - масло, но - рамка. «Патрет!» Знакомому работа понравилась (в музеях он не бывал даже на экскурсиях, организованных предприятием), и сын покойного стал показывать портрет соседям. Тем тоже захотелось увековечить своих предков, от которых остались плохонькие фотографии, где лицо было иногда с копейку, и наш районный портретист некоторое время был и занят, и обеспечен заработком. За работу он получал то небольшие деньги, то продукты: сало, картошку, вино, вяленую, соленую или свежую рыбу, даже муку и сахар – это зависело от того, кем был заказчик. И тогда начинался пир, на который приглашались люди Круга.

…Всё это была богема, сборище высокомерных нищих, гордых своей приближенностью к тому, за что богачи отваливают миллионы. Они и богачи были на расстоянии вытянутой руки от искусства. Может быть, даже ближе к нему; да, гораздо ближе, потому что они понимали его и сами кое-что для него делали... По этой причине в их глазах сиял, выражусь высокопарно, свет истины, с этим светом в глазах они и ходили по улицам... Они были приобщены к святая святых человеческого избранничества – творчеству, искусству, поэзии...

Ничто еще не говорит о Сизифе? О Сизифе с его каменной глыбой, которую он вкатывал и вкатывал на вершину горы, чтобы увидеть по завершению подвига, как она вырывается из рук и летит вниз, высекая искры от столкновения с другими камнями и разбрызгивая осколки?

Игорь работал над стихами по ночам. Работал на износ, как это и бывает с поэтами, чей слух уловил звучание строки-струны; работал, то расхаживая по комнате, то бросаясь к столу, где перо и бумага, и спешно писал, то снова расхаживал, бормоча, время от времени вскрикивая, либо ударяя вдруг кулаком в ладонь, когда находилось искомое слово или складывалась наконец-то строка… То, обессиленно поникнув, сидел, как бывает после максимального напряжения, принесшего удачу, но забравшего все силы…

И вот стихотворение закончено!

Нет, оно еще не о Сизифе, другое. Может быть, это?

…И ночь по каплям расплескала

Акаций белое вино!

Всякий раз, когда Игорь, велением богов, вкатывал тяжкую глыбу стихотворения на вершину (извилины мозга тогда походят на напрягшиеся мускулы, познавшие величину груза), он уже по опыту знал, что там, наверху, его ожидает удивительный свет, даже сияние, летящее над другими вершинами и озаряющее лицо поэта.

А проснувшись поздно утром, – вершина, ночной подвиг, свет, сияние все еще не истаяли в сознании, - и увидев свою комнату (стены, потолок), услышав разговоры, но, скорее, крики во дворе, голоса в сортире и плеск воды за стеной, вдруг остраненно, как и привык, понимал, что… некий ночной камень опять скатился с горы, он последовал за ним и теперь находится в сыром и темном ущелье, откуда вчера и начал восхождение по крутому склону.

И еще понимал, что этой же ночью он снова упрется руками в каменную глыбу и начнет толкать ее вверх – чтобы выбраться из тесного ущелья к свету вершины…

И тут, наверно, замерцал, начал проситься в сознание Игоря образ Сизифа. Он «открыл ему дверь», вгляделся в него, так сказать, рассмотрел, покумекал, проникся сочувствием и автоматом подверг одесскому недоверию его бедственное положение…

И увидел Промашку богов!

Сизиф, конечно, прохиндей, но и олимпийские боги, братавшиеся с людьми, распивающие с ними нектары, любившие их женщин, вникающие в их полоумные распри и активно участвующие в их разборках, - нам бы таких богов! - после всего этого они не могут быть всеведущи! Как и у людей, в их поступках должна просматриваться не-даль-но-вид-ность.

Конечно, я не помню стихотворения Игоря о Сизифе – так давно он было мне прочитано. Но последнюю сценку и мысль поэта попытаюсь воссоздать. Прозой. Может, что-то и присочиню, столько лет прошло с того дня, когда оно было мне прочитано.

Скатываясь и скатываясь с каменистого склона, грохаясь о скалы, глыба Сизифа теряла кусок за куском, в ней стали появляться трещины, она становилась все меньше и меньше… и вот однажды Сизиф, спустившись вслед за ней к подножию горы, не нашел глыбы. Он стоял чуть ли не по колено в осколках, усыпавших за много лет подножие, но не мог разглядеть среди них, одинаковых, того, на котором были отпечатки его натруженных за долгое время пальцев, хранившего тепло его рук.

Но вот нашел один, придавивший еще свежую зеленую травину. Он поднял его, положил на ладонь, взвесил… Засмеялся… И неожиданно заплакал. Заплакал оттого, что не почувствовал больше в себе желания вкатывать наверх камень, понял, что силы на этот раз покинули его; понял, что кара богов исчерпала себя и, таким образом, порвалась его связь с ними, что сейчас он простой человек, на ладони которого лежит ни о чем не говорящий осколок серого камня.

Заплакал оттого еще, что понял: боги оставили его, отдалились, а ведь их кара и есть, если подумать, человеческое призвание…

 

Смешная лечебница

Чирков Вадим

В небольшом парке Бруклина собираются старики. Собираются поиграть в шахматы, в карты, нарды, в домино. Они появляются здесь, когда пригревает солнце. Холодный ветер сдувает их с насиженных мест. В игре они сосредоточены, серьезны, нахмуренны - словно они опять на работе и словно на работе конец квартала или очередной советский аврал.. И словно они опять "в коллективе", к какому привыкли за долгую жизнь. Сюда привозят даже паралитиков в колясках - у тех та же тяга к коллективу и, самое главное, к своим ровесникам, к годкам. У этого паралитика мертвое лицо, неподвижные глаза уставлены в небо... но уши-то слышат! Слышат! Но сердце-то бьется! Бьется! В парке Кольберта уже доцветает весна и ветерок носит меж каменных столиков порыжевшие лепестки магнолий. Дети не отходят от фонтанчика с питьевой водой. С одной стороны парка не умолкает баскетбол (бол-бол-бол!), на другой тоже кипят страсти - здесь сидят помельчавшие бойцы нешуточных в прошлом баталий. Здесь, над карточными королями и дамами, над деревянными ферзями, ладьями и конями, над лабиринтами доминошных костей, над "пулей" преферанса склоняют то седые, то лысые головы герои Досрочной Сдачи Годовых Планов, Взятых Обязательств, Встречных Планов, Ежеквартальных Авралов, Инициатив-с-Мест, Закрытых Процентовок, бывшие Правофланговые Пятилеток, Верной Дорогой когда-то Идущие - короче говоря, знатоки всего того шулерского набора в играх, которыми было занято некое общество много-много лет подряд...

Если они выигрывают карточную или доминошную партию, то приходят домой значительные, как если бы час назад им вручили на торжественном собрании личный Знак Качества. Но если проигрывают... Здесь все бывшие. Бывшие главные инженеры, врачи, завмаги и завхозы, бухгалтера больших предприятий, оперные певцы, парикмахеры, бывшие полковники и майоры, которым лепят сейчас "на погоны" бубновые шестерки... ...Вот к каменным скамейкам приближаются еще двое: один постукивает палкой, другой приволакивает ногу. Старики, ковыляя, держатся друг за дружку. Один из доминошников поднимает голову и ворчливо комментирует приближение:

- Десантный батальон...

Осмеянию здесь традиционно подвергается всё и прежде всего сами участники разговора. Иногда, когда игра наскучивает и если какая-то новость становится интересней, чем даже "матовая" ситуация на доске, чем даже доминошная "рыба" в замершей над головой руке, старики образуют круг и начинают спор. Я стал свидетелем одного из них. Вот записанные мной язвительные их голоса.

- Вы слышали? На Брайтоне открылась смешная лечебница.

- Смешная? Они все смешные! Где вы видели не смешную лечебницу? Я вам скажу: если вы имеете сил смеяться после поликлиники - вам туда нечего больше ходить. Другое дело - вы захотите посмеяться еще.

- Да нет же! Вы меня недослушали. Смешная - это где лечат смехом.

- Это что - таблетки? - Сердито: - Я уже смеюсь! - Ядовито: - Или это, может, такие клизмы? Но клизмы - это когда смешно кому-то, а не вам лично. Кто-то давится от смеха, а вы имеете бег трусцой, как вон тот бывший писатель, который бегает вокруг туалета.

- Вы мне не даете сказать ни слова. Там выходят юмористы - у кого был диплом врача, у кого - инженера, а кто и вообще доктор наук - и рассказывают анекдоты. От каждой болезни свои. Так они решили в своем ученом кругу. Им потом платят кэш, как медсестрам. Или как массажистам.

- Интересно, - тут же вспоминает кто-то свою болячку, - уже есть анекдоты от поясницы?

- Не знаю, как у других, - слышится ответ, - но мне моя жена лечит поясницу утюгом.

- Горячим или холодным? - немедленно откликаются ветераны. Небольшой смех прокатывается по кругу.

- Что поясница! - раздается еще один голос. Уточню чей: это мой дядя Миша. - У меня раз был такой приступ? Такой!... Я уже приготовился туда... Ну, мне вызвали "Скорую". А телевизор из-за волнения позабыли выключить. И тут стали давать Райкина. Где он в этой мятой шляпе. Я говорю: сделайте мне звук и дайте еще валидол. Они сделали звук - а валидола больше нет! Его нет в доме - вы представляете?! Тогда я говорю: сделайте мне громче - пусть я хоть что-то имею накануне верной смерти. И вот я смотрю приключения в Греческом зале - и мне проходит! Без валидола! А когда приехала "Скорая", врачи тоже посмотрели Райкина. На Райкина у них было время. И мы так смеялись вместе! Ну, вы же помните: он там кушал селедку в каком-то чулане...

- Не селедку, - поправляют рассказчика, - а бычки в томате.

- Нехай бычки, - соглашается он, - в темноте это тоже хорошая закуска.

- А что вы имеете, что вы все время кряхтите и стонаете и толкаете меня в бок? Чтобы я дал вам слово? Я вам его даю.

- Что я имею? - откашлявшись, как перед докладом, начинает еще один ветеран, - Или что имеет она? Могу сказать вам: она имеет меня всего! Как говорится, от и до!

- Интересная дама... - Публика по-молодому переглядывается, шевелит седыми кустистыми бровями и перебирает пальцами на палках.

- Ну да, если бы ее не звали Старостью... Так вы вот что мне скажите: уже есть что-то смешное, чтобы вылечить и меня?

- Я вам скажу, - раздается авторитетное (в каждой такой компании авторитет заявляет о себе через три минуты разговора), - я вам скажу: вы запустили болезнь. Надо было смеяться раньше, хоть малыми дозами, но, как советуют врачи, каждый божий день. Лучше - по три раза. На всякий случай - профилактически. Мало ли что может случиться!

- Над чем?! - вскрикивает жалобщик, поднимая руки над безнадежно трагическим лицом. - Я никогда не видел вокруг ничего смешного!

- Тогда нужно было смотреть на себя в зеркало, - подсказывает кто-то.

- Или обратиться к психиатру.

- Лахн из гезунд*, - подводит кто-то итог на идиш.

- А, идите-ка вы со своими дурацкими советами! - Жалобщик с трудом встает, машет рукой и чапает от скамеек к выходу. - От ваших хохм можно только сильнее заболеть. А мне уже некуда!

- Скажите, пожалуйста, а склероз уже лечат чем-нибудь? У моего соседа такой склероз, что когда на кухне капает из крана вода, он ищет зонтик. А на улице вдруг расстегивает ширинку, а после - ой уж он воспитанный! - обязательно дергает за какую-то ветку, чтобы спустить воду. А когда они с женой летели в самолете, он на высоте десяти километров захотел выйти!

- От склероза лучше всего Кобзон, - произносит кто-то. - Скажите жене вашего интеллигентного соседа, пусть она через Обаму вызовет Кобзона.

- При чем тут Кобзон? Он же никогда не шутит на сцене!

- Зато он возвращает немного молодости.

- Возьмите лучше Бернеса.

- А еще лучше - Утесова... Старики вдруг замолкают. Он смотрят куда-то вдаль, сквозь густую листву парка Кольберта, а бывший эстрадный певец потихоньку пропевает:

- Любовь нечаянно нагрянет...

- Когда инфаркт уже в пути... - тут же добавляет кто-то, но на него шикают.

Старики допевают песни своего поколения.


* Смеяться здорово