colontitle

Лев Пинскер (1821 — 1891)

Из истории еврейской Одессы
К двухсотлетию Одессы

Одесситы — государству Израиль

Лев Пинскер (1821 — 1891)Пинскер был наиболее ассимилированным среди российских евреев, обратившихся к сионизму под влиянием событий 1881 года. Пламенный патриот, вся деятельность которого доказывала его преданность России, он искренне верил, что режим правления на его родине станет более либеральным, и она превратится в конституционную монархию, где все народы будут равны. Именно оттого, что он так верил в развитие России, а также потому, что относительно слабая связь с еврейскими традиционными идеалами не давала ему иной опоры, погромы потрясли Пинскера еще сильнее, чем они потрясли большинство его современников.

Лев Пинскер окончил гимназию в Одессе и после нескольких лет, посвященных изучению права, поступил в Московский университет, где получил диплом врача. Вернувшись затем в Одессу, он был назначен в штат городской больницы и вскоре стал одним из самых знаменитых в городе врачей; за выдающиеся заслуги в лечении сыпно-тифозных солдат во время Крымской войны царь Николай I даже наградил Пинскера медалью.

Не оставляя медицинской карьеры, с 1860 года Пинскер уделял много сил еврейской общественной жизни. Он сотрудничал в первых двух еврейских еженедельниках на русском языке и активно участвовал в деятельности Общества по распространению культуры среди евреев России, основанного в 1863 году. В тот период он заходил дальше "просветителей", писавших на иврите, и настаивал на том, что русский язык и русская культура должны стать господствующими во внутренней жизни и даже религии евреев.

В 1882 году Пинскер официально вышел из Общества по распространению культуры, заявив, что необходимо отыскать "новые средства, новые пути". Он отправился в Центральную и Западную Европу, где попытался распространять только что сложившуюся у него идею о том, что следует собрать основную часть еврейства в национальном государстве, но не нашел поддержки. Адольф Еллинек, главный раввин Вены и близкий друг его отца, с которым Пинскер встретился весной 1882 года, сказал ему, что он еще не оправился от потрясения, вызванного погромами и нуждается в медицинской помощи. Но Пинскер упорствовал. Вернувшись в Россию, он анонимно опубликовал на немецком свою брошюру, озаглавленную "Автоэмансипация".

Брошюра Пинскера была встречена яростным негодованием во многих кругах. Ортодоксы сочли автора, не сумевшего долго сохранять инкогнито, безбожником, а либералы, особенно за пределами России, обвиняли его в том, что он изменил вере в конечную победу гуманизма над предрассудками и ненавистью.

Его личный престиж, а также резонанс написанной им брошюры сразу выдвинули Пинскера в первые ряды создателей еврейской национальной организации. Став, под влиянием своих последователей, сионистом, Пинскер сделался одним из руководителей нового движения Хиббат-Цион и его учредительного съезда, состоявшегося в 1884 году.

И все же главное значение Пинскера не в практической деятельности, а в его вкладе в интеллектуальную жизнь еврейства. "Автоэмансипация" - это первое крупное произведение, в котором выразилась мука еврея, стремящегося утвердить собственный национализм потому, что окружающий мир его отверг. Позднее эта тема была развита в трудах Теодора Герцля.

(Из книги: "Сионизм в контексте истории", "Библиотека-Алия", 1992)

Еврейская Одесса. Хроника

Из истории еврейской Одессы
К двухсотлетию Одессы

Одесситы — государству Израиль

Еврейские писатели Одессы (справа — налево): С. Фруг, Х.Н. Бялик, Менделе Мохер Сфарим, , Ш. Ан-ский, И.Х. РавницкийЕврейские писатели Одессы (справа — налево): С. Фруг, Х.Н. Бялик, Менделе Мохер Сфарим, , Ш. Ан-ский, И.Х. РавницкийВ 1789 г., до взятия русскими войсками турецкой крепости Хаджибей (переименована в Одессу в 1795 г.), в Одессе проживало шесть евреев. После перехода крепости к России начался быстрый рост населения (в том числе и еврейского). В 1795 г. в Одессе проживало 246 евреев, переселенцев из Волыни, Подолии и Литвы; были основаны хевра каддиша и талмуд-тора. В 1798 г. была образована община и построена синагога. Первым раввином Одессы был И. Рабинович. Около 1800 г. была открыта еврейская больница на шесть коек. В первой половине 19 века происходил быстрый рост численности еврейского населения Одессы (в середине 1840-х гг. - около 12 тысяч, 20% населения; в 1855 г. - 17 тысяч, 21,7% населения) благодаря массовому переселению в Одессу как русских евреев, так и иностранных, преимущественно из Германии и Галиции. Они открыли крупные торговые дома; благодаря им стал повышаться культурный уровень евреев Одессы.

Основным занятием евреев в этот период была торговля зерном. Многие евреи были мелкими торговцами, посредниками (главным образом между помещиками и экспортерами), агентами крупных иностранных и местных, в основном - греческих хлеботорговых компаний, маклерами. Евреи работали на зерновой бирже оценщиками, кассирами, весовщиками, грузчиками, а также занимались ремеслами, торговлей мануфактурными и бакалейными товарами. Благодаря особому характеру городского населения - выходцы из различных населенных пунктов России и Европы - евреи играли активную роль в жизни города. Большое число выходцев из Германии и Галиции способствовало раннему распространению идей Ха-скалы. В 1826 г., в ответ на петицию 66 евреев, в Одессе была открыта общеобразовательная школа с преподаванием еврейских предметов. В 1840 г. была открыта первая в России хоральная синагога (Бродская), ее кантором был Н. Блюменталь. По сравнению с другими городами черты оседлости в Одессе проживало больше евреев - лиц свободных профессий, у которых сложились хорошие отношения с представителями русского образованного общества и которым покровительствовала высшая администрация города.

Одесса была первым из городов России, в котором евреи подверглись погромам (1821 г.; 1859 г.), их основными участниками были местные греки и матросы греческих судов. Погромы были вызваны торгово-экономической конкуренцией греческого и еврейского населения. Поводом к погрому 1821 г. послужили слухи об участии евреев в убийстве в Стамбуле греческого православного патриарха Григория. Во время погрома 1859 г. были убиты два еврея. Погром был остановлен войсками только на третий день.

Во второй половине XIX в. темпы роста еврейского населения Одессы возросли. По переписи 1897 г. в Одессе проживало 138 935 евреев (34,4% населения).

Основными занятиями одесских евреев во второй половине XIX - начале XX вв. были торговля и ремесла. Евреи занимали доминирующее положение в торговле зерном: к 1870 г. в их руках находилась большая часть экспорта зерна. В 1910 г. из 55 торговых компаний, занимавшихся экспортом зерна, 46 принадлежали евреям; на долю этих компаний приходилось 89,2% экспорта.
Евреи преобладали и в мелкой торговле: в 1910 г. им принадлежало 56% лавочек. Мелкой торговлей вразнос - коробейничеством - занимались исключительно евреи. В 1910-е гг. 63% городских ремесленников были евреями, особенно высокий процент был среди портных: все 59 мастерских по пошиву женской одежды принадлежали евреям. Число евреев-рабочих, за исключением грузчиков в порту, было невелико.

В 1910 г. евреям принадлежало 155 (43%) фабрично-заводских предприятий, в основном небольших, евреи преобладали в бумажной и пищевой промышленности. Из десяти банков семь принадлежали евреям. Однако экономическое положение большинства евреев Одессы было тяжелым. Положение беднейших слоев еврейского населения еще больше ухудшалось в результате погромов.
В мае 1860 г. в Одессе начал издаваться первый еврейский журнал на русском языке "Рассвет". После его закрытия, в июне 1861 г. - апреле 1866 г. выходил журнал "Сион" под редакцией Л. Пинскера, доктора Соловейчика, Н. Бернштейна. Эти журналы пропагандировали идеи Хаскалы и вели борьбу с антисемитизмом в русской прессе. Следующим русско-еврейским изданием стала ежедневная газета "День", выходившая с мая 1869 г. по июнь 1871 г.

В 1871, 1881 и 1886 гг. в Одессе вновь происходили еврейские погромы. В отличие от предыдущих, в них участвовали массы русских и украинских жителей города. Администрация не останавливала погромщиков. Во время погрома 1881 г. активно действовала еврейская самооборона, большинство участников которой были студентами Новороссийского университета; за организацию самообороны было арестовано 150 человек.

Погромы и усиливающийся антисемитизм различных слоев русского общества привели к процессу переоценки ценностей у многих еврейских интеллигентов, к усилению палести-нофильских, а затем сионистских тенденций. В 1882 г. в Одессу из Харькова переместился центр организации Билу, действовали группы Ховевей Цион, а с декабря 1884 г. центральные органы движения (во главе с Л. Пинскером) разместились в Одессе; в 1889-93 гг. там находилось руководство ордена Бней-Моше (одним из лидеров которого был Ахад ха-Ам), работала единственная официально зарегистрированная в России сионистская организация Одесский комитет (Общество вспомоществования евреям земледельцам и ремесленникам в Сирии и Палестине). С Одессой была связана деятельность многих писателей и публицистов, писавших на иврите, а также сионистских общественных деятелей: Ахад ха-Ама, X. Бялика, М. Дизенгофа (делегата пятого и шестого Сионистских конгрессов от Одессы), А. Друянова, В. Жаботинского, И. Клаузнера, Э. Левинского, И.Х. Равницкого, X. Черновица. В1891-1895 гг. издавались сборники "Пардес", проповедовавшие идеи духовного сионизма. В 1901 г. X. Бялик, С. Бен-Цион, И. Равницкий основали издательство "Мория", выпускавшее литературу на иврите. В 1905-1916 гг. действовало сионистское издательство на русском языке "Кадима". Иммиграция из России в Эрец-Исраэль шла через Одессу, получившую название "ворота в Сион". Одесским комитетом были основаны в Эрец-Исраэль сельскохозяйственные колонии Реховот и Хадера. В 1902 г. в Одессе был организован кружок Поалей-Цион. В 1904 г. кружок стал издавать свой журнал на русском языке "Сионистская рабочая хроника". В 1906 г. представители различных групп еврейского рабочего движения образовали социал-демократическую партию Поалей-Цион. В Одессе, партийная организация которой была самой многочисленной, находился и Центральный комитет этой партии.

Религиозная жизнь одесского еврейства была активной. Действовали обычные и реформированные хедеры: в 1910 г. в 200 хедерах обучалось около пяти тысяч учащихся, в трех талмуд-торах - 630. В 1905 г. Р.Х. Черновиц основал в Одессе иешиву, преобразованную в 1906 г. в высшую школу иудаизма, где все предметы, включая Библию и Талмуд, изучались научными методами, принятыми в большинстве раввинских семинарий Западной и Центральной Европы.

В конце XIX - начале XX вв. Одесса стала крупным еврейским литературным центром. Здесь жили и работали многочисленные еврейские писатели, публицисты, историки, поэты, создававшие свои произведения как на иврите и идиш, так и на русском языке: Ахад ха-Ам, М. Бен-Амми, С. Дубнов, В. Жаботинский, И. Клаузнер, Менделе Мохер Сфарим, С. Фруг, Ш. Черниховский и др. В Одессе действовали различные издательства, выходили газеты и журналы разнообразных направлений: Одесский комитет издавал серию книг и брошюр об Эрец-Исраэль (на русском языке), издательство Я. Шермана - литературу для детей и юношества. В 1907 г. в Одессе возобновилось издание еженедельника на иврите "Ха-шиллоах", с 1896 г. выходившего в Берлине и Кракове. В 1910 г. Э. Ленинский основал первую в Одессе ежедневную газету на идиш "Гут моргн", с 1911 г. стала выходить газета "Шолем алейхем". В 1906-1907 гг. сионисты издавали в Одессе еженедельник "Кадима" на русском языке, а после его закрытия газету "Еврейская мысль"; территориалисты - газету "Еврейский голос". В 1908 г. был создан еврейский театр на идиш под руководством П. Гиршбейна.

18-20 октября 1905 г. в Одессе произошел самый кровавый погром за всю историю города: было убито около 400 евреев, 50 тысяч остались без крова. Еврейская самооборона и студенческая милиция пытались остановить погром, и в первый день им это удалось, но против них были брошены войска, использовавшие артиллерию. Самооборона потеряла 50 человек убитыми. Погром происходил и в районах, примыкавших к Одессе. Были случаи, когда евреев, пытавшихся бежать, убивали в поездах или топили в море.

Значительный вклад в развитие науки, русской литературы, искусства внесли евреи Одессы: врач В. Хавкин, организовавший в Одессе первую в России бактериологическую станцию для борьбы с инфекционными заболеваниями; профессора математики В. Каган и С. Шатуновский, основавшие издательство "Матезис" (книги по точным наукам); художник Л. Пастернак; писатели С. Юшкевич, А. Кипен, Л. Кармен; скрипачи П. Столярский, Н. Биндер, М. Эльман. Одесситом был и знаменитый биолог И. Мечников.

В годы первой мировой войны еврейское население Одессы возросло за счет беженцев. Действовало местное отделение Еврейского комитета помощи жертвам войны (ЕКОПО).

После февральской революции в городе оживилась еврейская общественная жизнь, действовали организации различных еврейских партий. В 1918 г. состоялись выборы в правление общины; наибольшее количество мест получили сионисты (35) и Бунд (26). Сионисты издавали в Одессе на русском языке еженедельник "Еврейская мысль" (1917 - январь 1920), журнал "Палестина" (1917-1918), выходивший раз в две недели журнал "Молодая Иудея"; Бунд - еженедельники "Рабочий понедельник" (1918) и "Наш голос"; Поалей Цион - газету "Свободный путь" (1917); Социалистическая еврейская рабочая партия - газету "Рабочая мысль" (1917). Печатались газеты и журналы на языке идиш. В 1917-1920 гг. Одесса была основным в России центром книгопечатания на языке иврит. Из 188 различных изданий на иврите, вышедших в свет в России в 1917-1919 гг., 109 были изданы в Одессе.

В 1917 г. было создано еврейское спортивное общество Маккаби, в 1917-1919 гг. оно издавало журнал "Маккаби". В 1917 г. общество Тарбут открыло в Одессе среднюю школу, в которой все преподавание велось на иврите.

Одесса была одним из центров движения Хе-Халуц. Оно организовало в 1918 г. одногодичную школу огородничества и садоводства, в которой проходили сельскохозяйственную подготовку около 100 человек, большинство из них потом репатриировалось в Эрец-Исраэль. В годы гражданской войны через Одессу продолжался выезд евреев в Эрец-Исраэль. В 1919 г. из Одессы в Яффу отплыл корабль "Руслан" с 630 репатриантами.

С окончательным установлением советской власти прекратилась издательская и культурная деятельность на языке иврит, началось наступление на сионизм. В 1920-е гг. многие евреи были арестованы по обвинению в сионистской деятельности, студентов-сионистов исключали из университета. В этот период в Одессе продолжали действовать группы Хе-Халуц, часто в нелегальных условиях.
Почти до конца 1930-х гг. Одесса была крупным центром советской культуры на языке идиш, который был также основным языком во многих государственных учреждениях. Были организованы даже милицейские отделения и районные суды с языком идиш в качестве основного. В городе было много еврейских школ, в которых в 1926 г. обучалось 22% учеников. В университете был открыт факультет идиш, работали еврейский педагогический техникум и библиотеки, еврейская совпартшкола, музей Менделе Мохер Сфарима.

Выходило несколько периодических изданий на идиш. В начале 1930-х гг. Харьковский государственный еврейский театр часть сезона выступал в Одессе. В 1935 г. был открыт Одесский еврейский театр. С середины 1930-х гг. началось быстрое свертывание деятельности культурных учреждений на языке идиш.

С Одессой связана деятельность многих русских писателей, поэтов, принадлежавших в основном к так называемой юго-западной школе: И. Бабеля, Э. Багрицкого, С. Гехта, Веры Инбер, И. Ильфа, Л. Славина. Уроженцами Одессы, получившими здесь музыкальное образование, были многие выдающиеся музыканты. Скрипичная школа П. Столярского прославилась на весь мир и стала вехой в исполнительском искусстве XX в. У Столярского учились Б. Гольдштейн, Е. Гилельс, Д. Ойстрах. В Одессе получили музыкальное образование пианисты Э. Гилельс, Я. Зак, Я. Флиер.

Многие евреи принимали активное участие в обороне Одессы 5 августа - 16 октября 1941 г., одним из руководителей которой был Н. Гуревич. С первых дней войны в Одессу эвакуировались тысячи бессарабских евреев и многие евреи из близлежащих населенных пунктов (Тирасполь, Овидиополь и т.д.). За период обороны города выехало около 40-45% еврейского населения (включая призванных в Красную армию). К 16 октября (день оккупации Одессы немецко-румынскими войсками) в городе находилось около 100 тысяч евреев. 16-18 октября команды эинзацгруппен и солдаты из Румынского оперативного эшелона убили несколько тысяч евреев. В первые дни оккупации была проведена регистрация всего мужского населения от 18 до 50 лет, и большинство мужчин было арестовано. 22 октября было взорвано здание румынской комендатуры. Погибло около 60 солдат и офицеров, в том числе комендант города генерал Глугояну. Немедленно в качестве ответной меры было убито около 5 тысяч человек, большинство из которых были евреи. Тысячи евреев, мужчин и женщин, были согнаны в пригородное село Дагоник, там часть из них расстреляли в противотанковом рву, а часть расстреляли и сожгли в четырех бараках. Арестованные в первые дни оккупации были согнаны в артиллерийские склады на так называемой Люстдорфской дороге (в 6 км от города), в которых были сожжены (после освобождения Одессы во рвах были обнаружены останки около 28 тысяч человек). В начале ноября началась массовая высылка евреев из города в Доманевский район Одесской области. Большинство евреев пешком, партиями по 2-5 тысяч человек, было отправлено в свиносовхоз Богдановку; многие погибли в пути. К середине декабря в Богдановке собрали около 55 тысяч евреев (часть из них - не из Одессы). С 20 декабря 1941 г. по 15 января 1942 г. все евреи в Богдановке были расстреляны командой эинзацгруппен, румынскими солдатами, украинскими полицейскими и немцами-колонистами. Тысячи были убиты в других населенных пунктах Доманевского района. В ноябре-декабре 1941 г. в Одессе издавались приказы, направленные против оставшегося еврейского населения: об обязательной явке в тюрьму всех мужчин от 18 до 50 лет; об обязательной регистрации драгоценностей; о ношении отличительного знака.

7 декабря 1941 г. Одесса была объявлена столицей Транснистрии. Была запланирована полная "очистка" города от евреев. 10 января 1942 г. был опубликован приказ румынских властей о создании гетто в отдаленном пригороде Одессы Слободка. Евреи жили там в условиях невероятной скученности, многие ночевали под открытым небом, и это приводило к массовой смертности. С 14 января по 20 февраля 1942 г. евреев депортировали в Березовский район Одесской области. Перевозили в неотапливаемых эшелонах, часами простаивавших в пути; многие погибли в дороге. В Березовке составляли партии, которые пешком отправлялись в Сиротское, Доманевку и Богдановку. Много людей, не добравшись туда, умирали от голода и холода. Охрана, состоявшая из румынских и немецких колонистов, устраивала во время пути массовые расстрелы евреев. В Доманевке и других населенных пунктах евреи были размещены в полуразрушенных домах, часто без крыш. Больных и обессиленных согнали в две полуразрушенные конюшни на окраине Доманевки, из которых их не выпускали, практически оставив без пищи. Все заключенные погибли. В лучшем положении находились переведенные на работу в села; примерно половина из них пережила оккупацию. Положение в гетто Доманевки и других населенных пунктах изменилось в 1943 г. после того, как евреи стали получать помощь от еврейских организаций Румынии. Около 600 обитателей гетто дожили до освобождения. Евреи участвовали в борьбе одесского подполья, составляли значительную часть бойцов партизанских отрядов, базировавшихся в катакомбах.

После возвращения эквакуированных Одесса вновь стала одним из крупных еврейских центров Советского Союза. По переписи 1970 г. в городах Одесской области проживало 117 223 еврея (10 763 назвали идиш родным языком).

В 1945 г. в Одессу вернулся Одесский еврейский театр, находившийся в эвакуации в Ташкенте. В 1944-1947 гг. велись передачи одесского радио на языке идиш. Во время антисемитской кампании, начавшейся в 1948 г., были ликвидированы остатки еврейской культуры в Одессе, многие евреи были уволены с работы, а некоторые арестованы. В 1950-60-х гг. в одесских газетах неоднократно проводились кампании за закрытие синагоги, единственной в городе.

С конца 1960-х гг. евреи Одессы участвовали в борьбе евреев Советского Союза за право выезда в Израиль. Несколько еврейских активистов были приговорены к различным срокам заключения в 1971-1985 гг.

В годы перестройки (с середины 1980-х гг.) в Одессе начала возрождаться еврейская культурно-общественная жизнь. С 1990 г. функционирует Одесское общество еврейской культуры. В рамках общества действует клуб-лекторий; имеется библиотека, в которой представлены различные книги на еврейские темы (в том числе изданные в Израиле); ведется активная работа по увековечению памяти жертв Катастрофы в Транснистрии.

В последние годы в Одессе действуют более 10 еврейских организаций, создан и активно работает Израильский культурный центр (ул. Воровского, дом 46а).

(Сокращенный вариант текста статьи "Одесса" - "Краткая еврейская энциклопедия на русском языке", Иерусалим)

Из истории еврейской Одессы

Эфраим Баух. К двухсотлетию Одессы

Казалось бы, что такое двести лет для еврейского народа, насчитывающего свою историю тысячелетиями?

Но эти двести лет на весах истории еврейского народа перевешивают тысячелетия рассеяния, прозябания, гибели.

Двести лет, за которые Одесса из маленькой турецкой крепости Хаджибей превратилась в огромный приморский город, известный во всех уголках земли, это те же двести лет, вобравших в себя всю новейшую историю еврейского народа, его возрождение из "муки и срама", по выражению великого поэта этого возрождения Хаима Нахмана Бялика, который в минуту отчаяния после Кишиневского погрома, вернувшись в Одессу, писал: "Погиб мой народ, срама жаждет он сам", но в минуту надежды: "Мы - соперники рока, род последний для рабства и первый для радостной воли!"

Двести лет со дня рождения Одессы и двести лет возрождения еврейского народа - это не просто два параллельных отрезка времени, в котором счет годам и столетиям велся на разных календарях и часах. История еврейской Одессы и история народа Израиля в Эрец-Исраэль находятся в глубокой психологической, эмоциональной, духовной, да и реальной связи. Можно сказать, что в лоне еврейской Одессы зародились политическая мысль, литература, журналистика будущего еврейского государства, здесь начали писать и издавать книги на возрожденном древнееврейском.

Одесситу, в какой бы точке земли он ни находился, всю жизнь будут сниться Дерибасовская, Приморский бульвар, памятник Дюку, Потемкинская лестница и, конечно же, одесский порт, погружающийся в сиреневые сумерки вечера, в ту особую атмосферу, которая возникает от смешения степного воздуха с морским бризом, атмосферу, полную запахов нагретой за день земли, трав, деревьев, йодистого настоя моря. Ощущение необыкновенной раскованности дыхания возникает при взгляде на мгновенно расширившийся вдаль, до пределов неба, морской простор. Но другое ощущение возникает в душе израильтянина, предки которого родом из Одессы. Он вглядывается в эти одряхлевшие под бременем годов причалы, понимая, что его будущее начиналось именно с них. Ведь Одессу так и называли - "Врата Сиона".

Одесса - приморский город.

Израиль - приморская страна.

И деды наши, и отцы, выросшие на берегу Черного моря, на Бессарабке, Молдаванке и Пересыпи, покидали своих родителей на этом берегу не для того, чтобы просто влюбиться в иное море - Средиземное, в иные степи - Саровские, в пустынную заброшенную землю, над которой, как знойные миражи в стекленеющем от жажды взгляде, дымились некогда золотые звучания - Сион, Иерусалим, Саул и Давид, а для того, чтобы собственной жизнью восстановить порванную цепь времен.

Вероятно, именно здесь они ступали последний раз под деревьями Приморского, по ступеням Потемкинской, перед тем, как подняться на борт, и отчаливали корабли в ночь, и россыпью огней уходила во мрак и вечность Одесса, и тревожное чувство стесняло сердце, будто смотришь в телескоп и видишь холодное чернокнижье пространств, где каждая ближняя звезда - как огонек в крайнем доме на околице родного дома, который покидаешь, не зная, что сулят тебе незнакомые созвездия, ради которых расстаешься с ним.

И подобно тому, как еврейский народ нес через тысячелетия свою память в священных книгах, одесские евреи несли вкоренившийся в себе быт - огоньки околиц, оконные наличники, ставни, коньки крыш, силуэты домов, и вот уже город начинает бег вдоль Средиземного моря и дюн, и улицы выстраиваются на ходу, как в городе их рождения и юности - вдоль Черного, и улицы эти, разделенные расстоянием в тысячи километров, но одинаково мигающие в степи или песках слабо нарождающимися созвездиями, соединяются в их снах в единый город их жизни.

Подобны пригородам Одессы - Аркадии, Ланжерону, станциям Большого Фонтана — первые кварталы Тель-Авива - Флорентин, Неве-Цедек, Ахузат-Байт.

О, эти улицы и парки: в их названиях - живая память отшумевшей жизни.

Кого вы только не встречали в конце прошлого и в начале этого века на углу Дерибасовской и Ришельевской, где в выходные и праздничные дни прогуливались со всеми чадами и домочадцами евреи Одессы и, толкая друг друга, делая по-одесски большие глаза, театральным шепотом, который слышен за три квартала, сообщали:

"Видите, в кафе за столиком группа, в центре седой старик в пенсне, видно, что все тянутся к нему, это же дедушка еврейской литературы Менделе Мохер Сфарим, а рядом с ним коренастый с ранней лысиной - Бялик, около него лысый с бородкой - Равницкий, это они основали издательство "Мория", печатают книги на древнееврейском. А вон за другим столиком, отдельно от всех задумался Дубнов, который автор истории еврейского народа. Кто, кто? Тот молодой, кудрявый? Это поэт Черниховский. Нет, сионистские деятели сидят в другом кафе... Худой с острой бородкой - это Ашер Гинцберг, но в печати выступает под именем Ахад ха-Ам. Почему среди них поэт и переводчик Жаботинский? Время такое..."

А время, несмотря на отвлекающие прогулки, было весьма невеселое. В беспокойных снах евреев Одессы терзали картины погромов, которые волнами перекатывались над Одессой - в 1871, 1881, 1886 годах, когда потерявшие человеческий облик массы жителей города - греки, русские, украинцы, - без всякого сопротивления со стороны властей шли громить лавки и дома евреев, грабить и убивать. Да, еврейские студенты Новороссийского университета организовали самооборону, но они-то и были арестованы.

Тягостная антисемитская атмосфера порождала тягу в Эрец-Исраэль. Путь туда лежал через Одессу. Потому сюда постепенно переместились из других городов организации, действующие во имя репатриации на историческую родину - Билу ("Бейт Яаков лху ве-нелха" - "Дом Иакова! Вставайте и пойдем!"), Ховевей Цион ("Любящие Сион") во главе с Л.Пинскером, Бней-Моше ("Сыны Моисея"), одним из лидеров которых был Ахад ха-Ам.

Да, активность еврейских общественных деятелей, историков, публицистов, журналистов, поэтов, прозаиков, собравшихся в те первые годы нового века в Одессе и писавших на трех языках - иврите, идише, русском, - была в апогее, издавались еврейские журналы на русском языке "Рассвет" и сменивший его "Сион", сборники "Пардес", проповедовавшие идеи духовного сионизма, работали издательства "Мория" на иврите и "Кадима" на русском.

По-прежнему еврейская духовная элита Одессы любила посиживать в кафе, особенно Меир Дизенгоф, делегат от Одессы на пятом и шестом Сионистских конгрессах, который позднее станет первым мэром Тель-Авива, и словно бы продолжением легендарной Дерибасовской станет нынче не менее легендарная центральная улица Тель-Авива - улица Дизенгоф, и все, собиравшиеся в те годы в одесских кафе, шумевшие и витийствовавшие за столиками, обернутся улицами и парками еврейского государства - парком Дубнова, улицами Бялика, Черниховского, Жаботинского, Ахад ха-Ама, Пинскера, Друянова, Усышкина, Соколова.

А пока, несмотря на высокую духовную активность одесского еврейства, атмосфера далеко не пасторальная, тучи явно сгущаются к осени 1905 года. В октябре в Одессе разражается самый кровавый погром за всю историю города. Распоясавшиеся погромщики убивают 400 евреев, громят дома и магазины, пятьдесят тысяч евреев Одессы остаются без крова. Еврейская самооборона и еврейские студенты, организовавшие милицию, действуют в первый день погрома довольно успешно, но против них брошены войска и даже артиллерия. Самооборона теряет пятьдесят человек убитыми. Евреев убивают и в районах, примыкающих к Одессе, в поездах, топят в море.

Наступает тяжкий период в жизни еврейства Одессы. В городе вводят военное положение, которое сохраняется до осени 1909 года, местные молодчики из "Союза русского народа" безраздельно господствуют в городе. Черносотенцы изгаляются над евреями, унижают и избивают их, пользуясь полной поддержкой градоначальника генерала Толмачева.

Еще одна вспышка еврейского ренессанса в Одессе происходит после февральской революции 1917 года. В городе активизируется еврейская общественная жизнь, возникают политические партии. В 1918 году на выборах в правление еврейской общины Одессы наибольшее число мест получают сионисты, за ними Бунд. Всего три года будет длиться эта опьяняющая всех свобода. Сионисты будут издавать еженедельник "Еврейская мысль", журналы "Палестина" и "Молодая Иудея", Бунд - еженедельники "Наш голос" и "Рабочий понедельник", "Поалей Цион" - газету "Свободный путь", Социалистическая еврейская рабочая партия - газету "Рабочая мысль". Выходят газеты и журналы на идиш. В эти три года - 1917-1920 - Одесса становится основным центром книгопечатания на иврите в России: из 188 изданий на иврите, вышедших в России, 109 выпущены в Одессе. В эти три года активно работали восстановленное издательство "Мория" и новое издательство "Оманут" ("Искусство"), были изданы литературные альманахи "Кнессет" ("Собрание"), "Оламену" ("Наш мир"), "Решумот" ("Записки"), "Массуот" ("Факелы"). Одесса - центр движения "Хе-Халуц" ("Первооткрыватель"), спортивного еврейского движения "Маккаби".

Но уже в 1920 году начинается наступление советских властей, достаточно укрепившихся к этому времени, на сионизм, идут массовые аресты членов сионистских организаций, синагоги превращаются вначале в еврейские клубы, а затем чаще всего в спортивные залы.

Еще до конца тридцатых годов сравнительно активно действовали учебные и культурные учреждения на языке идиш, но затем и это поле еврейской культуры было выжжено.

Огромная творческая энергия, раскрывшаяся в культуре еврейской Одессы, не могла бесследно исчезнуть, и продолжением ее на русском языке в новом поколении можно считать русских поэтов, прозаиков, публицистов, принадлежавших к так называемой юго-западной школе русской литературы, таких, как Исаак Бабель, Эдуард Багрицкий, Илья Ильф, Вера Инбер, Семен Гехт, Лев Славин. По сей день считается в мире непревзойденной одесская скрипичная школа Столярского, учениками которой были Давид Ойстрах, Буся Гольдштейн, Миша Эльман, Яша Хейфец, пианисты Эмиль Гилельс, Яков Флиер, Яков Зак.

Но та истинная еврейская Одесса исчезла, ушла в семейные альбомы, который часто раскрывают потомки, живущие в Израиле, и мы видим лица одесских евреев в самой знаменитой в Одессе хоральной Бродской синагоге в дни еврейских праздников, всматриваемся в гимназические формы, которые носили ученики двух мужских и одной женской еврейских казенных гимназий, видим открытые детские лица учеников одесского хедера, одного из пятидесяти одного, не подозревающих, что их ждет в будущем.

Странно в эти дни двухсотлетия со дня рождения Одессы бродить по городу, находя лишь осколки некогда столь огромного и блистательного мира одесского еврейства. Старожилы покажут вам колодцеобразный двор на Воровского и квартиру, в которой проживал Бялик, двор, описанный Жаботинским в романе "Пятеро", дом, в котором располагалась редакция журнала "Рассвет", здание бывшей Бродской синагоги, совсем заброшенный одесский дворик, где на крышке дворового колодца стоит поясная скульптура какого-то старого деятеля со значком на груди, явно смахивающего на лауреата, и только присмотревшись, вы узнаете в нем Заменгофа, создателя всемирного языка эсперанто: когда умер скульптор, мастерская которого была в одном из ближайших подвалов, и все его работы вынесли оттуда, жильцам этого двора почему-то понравилась именно эта скульптура.

Произнесение имен знаменитых евреев Одессы мгновенно восстанавливает цепь времени сквозь два этих столетия, все хорошее и печальное, веселое и страшное, что связывает нас, израильтян, выходцев из Одессы, с этим городом наших отцов и дедов.

И мы ощущаем общую искреннюю радость в этот юбилей, ибо довелось нам дожить до этого дня, когда все мрачные препоны, столь жестоко разделявшие нас, рухнули, и мы празднуем в атмосфере свободы, и внуки тех, кто покинул Одессу с образом ее в сердце, чтобы создать подобные по духу свободы города на своей еврейской земле, приезжают на праздник двухсотлетия города юности их дедов, чтобы встретиться с их памятью, вдыхая все тот же запах нагретой степной земли, трав и акаций в смеси с йодистым настоем, который несет бриз с широких пространств моря.

(Эфраим Баух — председатель Федерации писателей Израиля)

АЛЬБОМ «15 ВИДОВ ОДЕССЫ»

КАРЛО БАССОЛИ. 
(АВТОР-СОСТАВИТЕЛЬ — Л.А. ЩЕРБИНА)

Развалины Гаджибея 1818 г. Фронтиспис к предстоящему изданию Статуя герцога Ришелье 1826 - 1828 гг. Скульптор И. Мартос Архитектор А. Мельников Собор и Преображенская площадь 1795 - 1809 гг. Архитектор И. Фраполли Дворец графа М. С. Воронцова 1824 - 1828 гг. Архитектор Ф. Боффо Биржа 1834 - 1837 гг. Архитектор Фр. Боффо Дом графа Витта 1829 - 1830 гг. Архитектор Г. Торичелли Театр 1804 - 1810 гг. Архитектор Тома де Томон Дом Градоначальника и Ришельевская улица. Слева дом Рено. Начало XIX века. Справа дом Градоначальника.1828 Мост Сабанеев 1831 - 1836 гг. Архитекторы С. Уптон, А. Казаринов Заведение минеральных вод Основано в 1828 г. Вид Городского сада. Городская больница 1806 - 1821 гг. Архитекторы Тома де Томон, И. Фраполли Михайловская церковь 1820 - 1829 гг. Архитектор Г. Торичелли Институт благородных девиц 1829 - 1833 гг. Архитектор Фр. Боффо Ришельевская дача близ Одессы 1803 - 1814 гг. Дача Дюка де Ришелье. Дюковский сад. Вид площади Старого базара 1836 - 1846 гг. Архитекторы Г. Торичелли, И. Козлов Развалины Гаджибея в 1818 году Статуя Графа Ришелье Собор и Преображенская площадь Дом Графа Воронцова Биржа Дом графа Витте Театр Дом Градоначальника и Ришельевская улица Мост Сабанеев Заведение минеральных вод Городская Больница Михайловская церковь Институт благородных девиц Ришельевская дача близ Одессы Вид площади Старого базара

Спасите Черное море!

ЭДВИГ АРЗУНЯН

(Из книги «Вверх ногами. Проза и стихи»,
«Lifebelt» Нью-Йорк — «АО БАХВА» Одесса, 2001)

АВТОР О СЕБЕ

Отплытие к статуе Свободы, 2002 год"Я родился в 1936 году в Одессе (Украина), где и жил до 1989 года. Основные места работы: преподаватель русского языка и литературы в Одесском нефтяном техникуме, редактор книг в Одесском отделении республиканского издательства «Выща школа». Работая в издательстве, стал членом Союза журналистов СССР.

С 1989 года живу в Нью-Йорке (США). Вместе с женой основал тут небольшое домашнее издательство «Lifebelt», зарегистрировав его в мэрии.

Главными своими опубликованными книгами — а есть еще и не опубликованные — считаю:

«Жертвоприношение» (стихи 50—90-х годов), Нью-Йорк, «Lifebelt», 1994. — 264 стр.;
«2000-й год — интервью с Богом» (публицистика), Нью-Йорк, «Lifebelt», 1999. — 744 стр
«Вверх ногами» (проза и стихи), Одесса, АО БАХВА, 2001. — 234 стр.;
«Пятая графа» (публицистика), Одесса, АО БАХВА, 2002. — 240 стр.;
«Единоевангелие» (четыре Евангелия, интегрированные в одно), Нью-Йорк, «Lifebelt», 2002. — 246 стр.;
«Инопланетяне в Библии» (обзор древних текстов), Нью-Йорк, «Lifebelt», 2003. — 500 стр."

 

Спасите Черное море

Эдвиг Арзунян. Вверх ногами. Проза и стихи, «Lifebelt» Нью-Йорк — «АО БАХВА» Одесса, 2001, 234 с., ISBN 966-7079-56-2Эдвиг Арзунян. Вверх ногами. Проза и стихи, «Lifebelt» Нью-Йорк — «АО БАХВА» Одесса, 2001, 234 с., ISBN 966-7079-56-2Недавно меня потрясла незначительная, на первый взгляд, сценка. Хозяйка показала гостям хранящегося в качестве сувенира засушенного морского конька. И одна из гостей, молодая художница, член Творческого объединения художников, родившаяся и прожившая всю жизнь в Одессе, пришла в восторг, увидев конька, - оказывается, она видела его впервые в жизни. Вот это-то меня и потрясло.

Дело в том, что во времена моего детства - а я тоже "врожденный" одессит - морских коньков (живых!) было в море такое множество, что любой ребенок легко ловил их рукой, как сейчас ловят, например, медуз: конек был обязательным штрихом впечатлений юного одессита. Я на 15 лет старше этой художницы - и вдруг я осознал, что за эти 15 лет в состоянии Черного моря произошел роковой экологический скачок.

Ведь исчез не только морской конек. Мы, дети, так же легко ловили руками рыбу-иглу (мы называли ее "иголочка"); осторожно, большими и указательным пальцами, ловили за бока бегущего по дну краба. Собирали на мелководье рачков для рыбной ловли, собирали выброшенных на берег мидий для плова. Я рассказал это молодой художнице, и она слушала меня, как слушают путешественника, побывавшего в экзотической стране.

А еще помню: после уроков мы всем классом шли на, море - и заплывали. Иногда заплывали так далеко, что люди на берегу становились неразличимыми (благо, назойливые спасательные станции были тогда лишь на центральных пляжах "Ланжерон", "Аркадия" и "Золотой берег", а мы предпочитали дикие пляжи). Когда же мы не заплывали, то играли в морские жмурки: недалеко от берега, где глубина - всего метров до пяти. Игра заключалась в том, что один из нас брал большой светлый камень, нырял с ним, плыл под водой зигзагом, чтобы скрыть направление, клал камень на дно, зигзагом же под водой отплывал и лишь после этого выныривал. Тогда ныряли остальные, и тот, кто находил камень, считался выигравшим. Фактически же в выигрыше оставались все, так как под водой перед нами открывался сказочный мир из причудливых скалок, богатой флоры: густых зарослей разнообразных растений - и еще более богатой фауны: косяков рыб, подводных насекомых, моллюсков, ракообразных; случалось, что мимо нас проплывали и резвящиеся дельфины.

А еще помню: мой младший брат ловил бычков под водой на крючок. Делал он это так: брал кусок лески с крючком, насаживал на крючок рачка и со всей этой оснасткой нырял. Увидит лениво отдыхающего на песке или на камне бычка, подсунет ему приманку под самый нос - ну как тут бедному бычку устоять от соблазна?.. Потом, впрочем, брат приноровился ловить бычков и вообще безо всякой оснастки: просто руками, быстро прижав бычка к песку или камню. И бычков было столько, что когда домашним хотелось на обед жареной рыбки, то они говорили об этом брату, и за час он налавливал вполне достаточно, чтобы накормить всю семью.

А еще помню: на протяжении ряда лет к нам на дачу приезжали в отпуск друзья из Москвы - семья дипломата, полжизни прожившая за рубежом. Так вот: самым их любимым деликатесом, превосходившим, как они утверждали, все знакомые им заграничные деликатесы, была копченая черноморская скумбрия - у них был для нее специальный, довольно большой "скумбрийный" чемоданчик, в котором они и увозили из Одессы запас скумбрии до будущего сезона. Вообще рыбный корпус "Привоза" (центральный базар Одессы), кроме копченой скумбрии, завален был тогда и громадными, как щит Ильи Муромца, камбалами, и хоть и небольшими, но очень нежного вкуса глосиками, и множеством всяких других деликатесов Черного моря.

Для нынешней же одесской молодежи все, о чем я сейчас рассказываю, - древняя история. Большинство из них, гордо называющих себя одесситами, с трудом проплывают пятьдесят метров до волнореза, почти не умеют плавать под водой; да и вода сейчас такая грязная и безжизненная, что в ней мало что увидишь интересного. Черноморская скумбрия давно ушла из Черного моря через Босфор - говорят, к берегам Японии (и, естественно, перестала быть черноморской). Камбалы и глосики стали на "Привозе" большой редкостью, да и ловят их уже не под Одессой, а кажется, под Очаковым. А "Привоз" завален теперь мороженной и консервированной рыбой с Дальнего Востока и Крайнего Севера. Одни черноморские бычки пока еще сопротивляются загрязнению моря, но на каждого из них стоит на волнорезе по десятку рыболовов с удочками.

Хоть я и далек от морских профессий, но как одессит всегда был фанатичным поклонником моря. Отдаю ему должное не только летом, загорая и плавая, но и зимой, занимаясь моржеванием. Однако все чаще случается, что я не решаюсь войти в воду - так она загрязнена мазутом, мусором или какой-то неопределенной химической дрянью. Но даже когда она выглядит чистой и я вхожу в нее, все равно я постоянно помню, что это отравленная вода. И если раньше я брал домой с моря бутылочку морской воды для лечебных полосканий горла, то теперь не только не беру, но даже и, плавая, стараюсь не пропустить в рот ни капли.

В наши дни органы массовой информации много говорят о трагедии Арала и Кара-Богаз-Гола, Байкала и Севана. И хорошо, что говорят: может быть, гласность сдвинет, наконец-то, с мертвой точки проблему мертвых водоемов. Но вот почему-то не обращают пока внимания на трагедию главного южного моря страны, которое по размерам больше всех этих водоемов, вместе взятых. А ведь по краю главного южного моря раскинулся и самый длинный в стране пляж (от границы с Румынией до границы с Турцией), и самый массовый в стране дом отдыха (от Одессы до Батуми).

По данным археологов, человеческая цивилизация в Северном Причерноморье существует по крайней мере 10 000 лет. И морской конек благополучно пережил эти 10 000 лет - но вот лишь каких-нибудь 15 лет второй половины XX века хватило на то, чтобы он стал экспонатом кунсткамеры.

Да, Черное море не высыхает, слава Богу, как Арал или Севан - но ведь оно отравлено; из моря с богатой флорой и фауной оно быстро превращается в мертвое море.

Спасите Черное море! Сос!

1988

 

Главное окно в Европу

Сoвeтскaя прeссa культивирoвaлa oбрaз Oдeссы кaк чудaкoвaтoгo курoртнoгo гoрoдa, с пoвышeнным сaмoмнeниeм, нo и с чувствoм юмoрa, с зaсильeм мeстeчкoвыx eврeeв, нo и с шикaрными мoрякaми-укрaинцaми, xoдящими в "зaгрaнку". Oднaкo этa прoвинциaльнaя псeвдo-Oдeссa, нaибoлee кoнцeнтрирoвaннo вырaжeннaя в oпeрeттe Дунaeвскoгo "Бeлaя aкaция" (гдe мoрякoв-укрaинцeв игрaли aктёры-eврeи Вoдянoй, Дынoв и др.), мaлo oбщeгo имeлa с нaшим рeaльным гoрoдoм.

В связи с этим хочу обратить внимание читателей на несколько недостаточно осмысленных пока факторов истории города:

1. Дo тoгo, кaк Киeв стaл стoлицeй Укрaины, oн был в двa рaзa мeньшe Oдeссы. Нeсмoтря нa тo, чтo пoслe особо откровенного "задaвливaния" 20-50-x гoдoв Oдeссa вырoслa сeйчaс дo бoлee чeм миллиoнa житeлeй, oкoлo 20 гoрoдoв бывшeгo Сoвeтскoгo Сoюзa, в тoм числe и Киeв, oбoгнaли eё пo рaзмeрaм.

2. Глaвным инструмeнтoм "задaвливaния" Oдeссы был прoцeнт прибыли, кoтoрый Сoвeтскoe гoсудaрствo oстaвлялo нa рaзвитиe гoрoдa. Я с внимaниeм oтнoсился к публикoвaвшимся eжeгoднo свoдкaм пo гoрoдaм: слeвa дaвaлaсь цифрa прибыли в миллиoнax рублeй, кoтoрую принeслa экoнoмикa кaждoгo гoрoдa зa истeкший гoд, спрaвa - прoцeнт oт этoй прибыли, кoтoрый пaртoкрaтия милoстивo oстaвлялa нa рaзвитиe гoрoдa; тaк вoт, eсли нa рaзвитиe тaкиx гoрoдoв, кaк Киeв, Чeлябинск или Тюмeнь aссигнoвaлoсь 50-90 прoцeнтoв иx прибыли, тo тaким гoрoдaм, кaк Oдeссa, Лeнингрaд или Ригa дoзвoлялoсь испoльзoвaть лишь, нaскoлькo я пoмню, 5-10 прoцeнтoв, a oстaльныe миллиoны oтчуждaлись в пoльзу гoсудaрствa, т. e. эти гoрoдa пoпрoсту oгрaблялись - рaди увeличeния прoизвoдствa тaнкoв, oкaзaния "пoмoщи" Кубe и другиe экспaнсиoнистскиe цeли. Пoмню, кoгдa в 70-е годы я oбрaтился к нaшeму упрaвдoму с трeбoвaниeм oтрeмoнтирoвaть мoю, принaдлeжaвшую гoсудaрству aвaрийную квaртиру, oн с грустью пoкaзaл мнe дoкумeнтaцию, скoлькo квaртир в eгo вeдoмствe нaxoдятся в тaкoм жe сoстoянии и скoлькo дeнeг aссигнoвaнo нa иx рeмoнт - пoлучaлoсь, чтo oчeрeдь дo мoeй квaртиры мoжeт дoйти лишь пoслe 2000-гo гoдa; в Oдeссe eсть сeйчaс мнoжeствo aвaрийныx дoмoв, кaк прaвилo, стaриннoй aрxитeктуры, из кoтoрыx жильцы плaнoвo oтсeлeны вo врeмeнныe oбщeжития, - a гaзeтa "Вeчeрняя Oдeссa" рeгулярнo публикуeт суxиe инфoрмaции, нaчинaющиeся слoвaми: "Руxнул дoм нa улицe Тaкoй-тo...".

3. Киeвскaя пaртoкрaтия, всeгдa рeвнивo oтнoсившaяся к прeстижу Oдeссы, цeлeустрeмлённo зaмaлчивaлa рeaльный удeльный вeс нaшeгo пoртoвoгo гoрoдa в экoнoмикe стрaны. Я aктивнo пeчaтaлся в 80-e гoды в oтдeлe экoнoмики "Вeчeрнeй Oдeссы" (oтдeлoм зaвeдoвaл тaлaнтливый журнaлист В. Лoшaк, нынe - глaвный рeдaктoр "Мoскoвскиx нoвoстeй"), и пoэтoму я прeкрaснo знaл дeйствитeльный рaсклaд сoвeтскиx пoртoв пo грузooбoрoту: пeрвым пoртoм в стрaнe был Лeнингрaдский, втoрым - Ильичёвский, трeтьим - Oдeсский. Xитрoсть зaмaлчивaния сoстoялa в тoм, чтo Ильичёвск - пo сути зaпaдный пригoрoд Oдeссы, дo кoтoрoгo мoжнo дoexaть трaмвaeм, и мэр Ильичёвскa гoвoрил мнe, чтo этoт гoрoд-спутник Oдeссы вoт-вoт вoзврaтят oбрaтнo в eё сoстaв в кaчeствe eщё oднoгo рaйoнa, кaк oн и был пeрвoнaчaльнo. А вмeстe три крупныx oдeсскиx пoртa - сoбствeннo Oдeсский, Ильичёвский и Григoрьeвский, нa вoстoчнoй oкрaинe Oдeссы, - oбeспeчивaли oкoлo двуx трeтeй пoртoвoгo грузooбoрoтa бывшeгo Сoвeтскoгo Сoюзa, т. e. кaк пoртoвый нaш гoрoд дaвнo oстaвил пoзaди дaжe сaм Лeнингрaд и из втoрoгo oкнa в Eврoпу прeврaтился тeпeрь в пeрвoe.

4. В тeчeниe пoлутoрa вeкoв, дo приxoдa к влaсти бoльшeвикoв, Oдeссa рaзвивaлaсь бурными тeмпaми, сoпoстaвимыми с тeмпaми рaзвития Нью-Йoркa, и eё рoль в стрaнe тaкжe былa сoпoстaвимa с рoлью Нью-Йoркa. Нe труднo пoнять, чтo, eсли бы эвoлюция Oдeссы нe пoвёрнутa былa нaмeрeннo нa нeскoлькo дeсятилeтий вспять, тo oнa, xoть, мoжeт быть, и нe дoгнaлa бы Нью-Йoрк, нo вoт чтo кaсaeтся Сингaпурa, Гoнкoнгa... Более 10-ти лет, с начала Перестройки, киeвскиe влaсти тянули с вoзврaщeниeм Oдeссe - пoслe былoгo пoртo-фрaнкo - стaтусa свoбoднoй экoнoмичeскoй зoны; и в конце концов, хоть и дали этот статус, - но не Одессе, а лишь одной сотой части ее: старому Одесскому порту.

5. Мaлo кoму извeстнa этa цифрa: 40 000. Примeрнo стoлькo было в Oдeссe - по крайней мере до перестройки - мoрякoв зaгрaнплaвaния. A eсли учeсть, чтo у кaждoгo мoрякa в срeднeм, кaк минимум, дeсятoк рoдствeнникoв, тo из этoгo слeдуeт, чтo:
a) Пoл-Oдeссы oдeвaлoсь вo всё зaгрaничнoe,
б) eсли бoльшинствo в стрaнe вeрилo сoвeтскoй прoпaгaндe, чтo в кaпитaлистичeскиx стрaнax рaбoчим живётся xужe, чeм в Сoвeтскoм Сoюзe, тo в Oдeссe в этo вeрили лишь пaциeнты псиxбoльницы нa Слoбoдкe.
Xaрaктeрный штриx: в 50-e гoды мaгнитoфoнныe зaписи пeсeн "прeдaтeля рoдины" Лeщeнкo грoмoглaснo звучaли в кaждoм oдeсскoм двoрe, a в 60-e - бoбинa рaннeгo Элвисa Прeсли пoявилaсь у мeня тoгдa жe, кoгдa и у aмeрикaнскиx мeлoмaнoв.

6. Oбщaя длинa oдeсскoгo пляжa, сoстoящeгo из бeспрeрывнoй цeпи oтдeльныx мaлыx пляжeй, включaющиx Лузaнoвку, Лaнжeрoн, Aркaдию и др., - 60 килoмeтрoв (бoльшe, чeм пляжи Oчaкoвa, Фeoдoсии, Ялты, Сoчи, Суxуми и Бaтуми, вмeстe взятыe). A этo знaчит, чтo, eсли Oдeссa стaнeт пo-нaстoящeму свoбoднoй экoнoмичeскoй зoнoй, тo oдни лишь курoрты будут принoсить eй прибыль вo мнoгиe миллиoны дoллaрoв в гoд.

7. В oтличиe oт Ялты или Сoчи, Oдeссa, кaк и Нью-Йoрк, - этo oтнюдь нe тoлькo пoрты и пляжи. В 50-e гoды, кoгдa я oкoнчил шкoлу, нaш гoрoд oстaвaлся eщё чуть ли нe трeтьим в стрaнe пo кoличeству высшиx учeбныx зaвeдeний и нaучныx учрeждeний; пoтoм, зa счёт иx искусствeннoгo укрупнeния, при oднoврeмeннoм oткрытии мнoжeствa нoвыx в рaнee зaштaтныx гoрoдax, Oдeссa стaлa тeрять, в кaкoй-тo мeрe, знaчeниe oднoгo из глaвныx вузoвскиx и нaучныx гoрoдoв стрaны.

8. К 90-м годам Oдeссa сформировалась как крупный прoмышлeнный цeнтр, прoизвoдящий рoбoты, стaнки с ЧПУ (числoвым прoгрaммным упрaвлeниeм), aвтoкрaны, кинoaппaрaты, элeктричeский кaбeль, сeльxoзмaшины и мнoгoe другoe, a тaкжe как крупный aдминистрaтивный цeнтр, прeрoгaтивы кoтoрoгo выxoдили дaлeкo зa рaмки oблaстнoгo центрa: с Oдeсским вoeнным oкругoм, включaвшим в сeбя дo рaспaдa СССР мнoжeствo oблaстeй и дaжe цeлую рeспублику - Мoлдaвию; с двумя пaрoxoдствaми, Чeрнoмoрским и Дунaйским (в рaйoннoм цeнтрe Oдeсскoй oблaсти Измaилe - тoжe тысячи мoрякoв зaгрaнплaвaния).

9. Oдним из пeрвыx писaтeлeй Oдeссы был Aлeксaндр Сeргeeвич Пушкин, a в нaшeм вeкe из нeё вышли тaкиe извeстныe писaтeли, кaк Жаботинский, Бaбeль, Кaтaeв, Ильф, Пeтрoв, Бaгрицкий, Чукoвский, Львoв, Жвaнeцкий и др. Oдeсский oпeрный тeaтр и oпeрeттa, ки-нoстудия и кoмaнды КВН, нeсмoтря нa "придaвливaниe" сo стoрoны мoскoвскo-киeвскoй пaртoкрaтии, всeгдa были oдними из сaмыx пoпулярныx в стрaнe. Пoпулярны были и oдeсскиe aнeкдoты, в тoм числe и aнeкдoты из сeрии "Aрмянскoe рaдиo", сoздaвaвшиeся, кoнeчнo жe, нe в Aрмeнии, a в Oдeссe.

10. Пo кaртaм дрeвнeй истoрии виднo, чтo пeрвыми цивилизoвaнными мeстaми нa тeрритoрии будущeй Рoссийскoй импeрии были гoсудaрствo Урaрту (в сoврeмeннoй Aрмeнии) и Причeрнoмoрьe. Три тысячи лeт нaзaд нынeшний oдeсский бeрeг был сeвeрнoй oкрaинoй Грeчeскoй импeрии, зaтeм - Римскoй, зaтeм - Oсмaнскoй, пoэтoму дo сиx пoр, нeсмoтря нa стaлинскиe высылки, в нaсeлeнии Oдeссы oстaётся срaвнитeльнo нeбoльшoe кoличeствo грeкoв, итaльянцeв и турoк. При oснoвaнии Oдeссы в нeй былo нeмaлo фрaнцузoв. Пoд Oдeссoй былo oснoвaнo мнoжeствo русскиx и укрaинскиx сёл, a пoзжe - нeмeцкиx и eврeйскиx кoлoний, житeли кoтoрыx пoстoяннo пoпoлняли сoбoй нaсeлeниe гoрoдa. A eщё в Oдeссу пoстoяннo мигрирoвaли aрмянe, мoлдaвaнe, бoлгaры, пoляки и другиe нaциoнaльнoсти. Тaким oбрaзoм, и свoeй этничeскoй пeстрoтoй Oдeссa срoдни Нью-Йoрку, Сингaпуру и Гoнкoнгу. Xoть в сoвeтскиx пaспoртax бoльшинствa oдeсситoв зaписaнo было "русский", "укрaинeц" или "eврeй", нo фaктичeски мнoгиe из ниx смeшaнныx крoвeй, - имeннo пo этoй причинe в Oдeссe тaк мнoгo крaсивыx жeнщин.

...Oдeсситы всeгдa oщущaли нeлюбoвь сoвeтскoй - и в частности, украинской - пaртoкрaтии к Oдeссe, с примeсью aнтисeмитскoгo душкa, чтo нaшлo свoё вырaжeниe в oднoм из aнeкдoтoв:

"Aрмянскoe рaдиo спрaшивaют:

- Чтo будeт дeлaть Сoвeтский Сoюз, eсли Изрaиль брoсит aтoмную бoмбу нa Мoскву?

Aрмянскoe рaдиo oтвeчaeт:

- Сoвeтский Сoюз брoсит тoгдa aтoмную бoмбу нa Oдeссу!"
1994

Меморандум одессита

Я родился и полвека, до переезда в 1989 году в Нью-Йорк, прожил в Одессе, а значит в Украинской ССР. Так что Украина - это как бы моя родина и как бы страна моего гражданства.
Почему как бы? А вот почему.

Новороссийская губерния в подарок

В Одессе с детства естественным, родным языком для меня был русский, - потому что как мои родители, так и соседи, так и подавляющее большинство людей на улице говорили по-русски. А ещё слышалась иногда еврейская, армянская и другая речь - как речь национальных меньшинств. Слышалась иногда и украинская речь, но она воспринималась большинством одесситов как признак "деревенскости" - признак того, что человек приехал в Одессу из сельской местности.

Словом, я ощущал себя русским. Впрочем, в 16-летнем возрасте я получил паспорт, в пятой графе которого значилось армянин (по отцу, - хотя и он родился в Одессе; по материнской же линии во мне есть и еврейская кровь); но поскольку армянского языка я не знал, то, несмотря на запись в паспорте, продолжал ощущать себя по родному языку русским - вполне в соответствии с международными и дореволюционными российскими стандартами.

Среди окружавших меня одесситов было немало людей и с явно украинскими фамилиями, - но все они, как и я, говорили по-русски, а украинского почти не знали. В школе такие украинцы "катали" у меня, неукраинца, диктанты по украинскому языку, потому что я писал их грамотнее.

Тем не менее моим основным языком всегда оставался русский. Свою русскость я ещё "усугубил" тем, что, окончив русское отделение филологического факультета Одесского университета, стал учителем русского языка и русским журналистом.

Проработав один учебный год школьным учителем в селе Широком Коминтерновского района Одесской области, я с удивлением обнаружил, что не только в городе Одессе, но и тут, в области, что-то не видать настоящих украинцев. Говорили тут на смеси русского и украинского языков - например, я записал такую пословицу:

"У колхозі гарно жить -
Один робить, сто лежить!"

Колхоз - это по-русски; по украински же правильно - колгосп: от господарство - хозяйство.

В селе Широком я снимал комнату у украинцев Каневых - почему-то с русской фамилией (от названия города Канева на Волге). Вообще же у местных украинцев, кроме явно украинских, встречались также фамилии и с различной другой национальной окраской. Широковцы объяснили мне, что люди тут действительно различного национального происхождения:

- Но когда Хрущёв дал паспорта и крестьянам, то всех нас как жителей Украины сельсоветы записали украинцами.

В ежегодной кампании по подписке на газеты и журналы даже в сёлах Северного Причерноморья - естественно, менее интернациональных, чем города - всегда возникала напряжённость, так как почти все хотели лишь русские издания, а им навязывали украинские: вместо "Литературной газеты" - "Літературну газету", вместо "Крокодила" - "Перець" и т. п.

Только став взрослым, я разобрался в причине всего этого.

Украинские националисты любят жевать жвачку о том, что, мол, Северное Причерноморье - исконные украинские земли; мне приходилось неоднократно спорить с ними на эту тему. Во-первых, само аппеляирование к исконности земель есть атавизм, не совместимый с современным международным правом, ибо в противном случае Пакистан должен был бы вернуть Индии долину Инда, Россия - вернуть Германии Калининградскую область (бывшую Восточную Пруссию), Соединённые Штаты Америки - вернуть всю свою страну индейцам и т. д. Во-вторых, ссылок на отдельные археологические и исторические следы украинцев в Северном Причерноморье далеко не достаточно, ибо тут имеется гораздо больше следов других народов; и если уж действительно опираться на науку историю в определении исконности этих земель, то придётся признать, что до нашей эры они были дальней, северной окраиной Греческой, а затем Римской империй, а после нашей эры - Византийской, а затем Османской (поэтому до самых сталинских национальных чисток тут жило много местных греков, итальянцев, армян, турок...)

Когда крепнущая Российская империя отвоевала у слабеющей Османской империи выход к Чёрному морю, то в Северном Причерноморье - с Крымским полуостровом и Приазовьем - была создана Новороссийская губерния, во главе с губернским городом Одессой, построенным возле разгромленной турецкой крепости Хаджибей. Большинством населения Новороссийской губернии стали активно переселявшиеся сюда русские, соответственно и общим языком, вместо недавнего турецкого, стал русский. Переселялись сюда также и представители многих других национальностей: украинцы, молдаване, болгары, евреи, немцы, французы... Причём на первых порах украинцев было вряд ли больше, чем, например, французов (один из которых - герцог Ришелье - стал родоначальником Одессы).

Как же бывшая Новороссийская губерния оказалась вдруг в составе Украины? Да из-за обычного большевистского произвола, который практически был осуществлён в два приёма.

Сначала "крутой" грузин Сталин разделил Российскую империю на республики, с очерченными по его, грузина, разумению границами, в результате чего Северное Причерноморье - но пока без Крымского полуострова - оказалось в пределах не Российской СФСР, а Украинской ССР. Спустя же три десятилетия щырый (добрый, щедрый) украинец Хрущёв сделал своим соотечественникам такой же царский подарок, оторвав от России и присоединив к Украине ещё и Крым.

Недаром ведь украинское правительство имеет сейчас постоянную головную боль из-за крымского сепаратизма! Уроки Крыма заставляют киевских политиков уже десятилетие (после начала "перестройки") тянуть и с предоставлением статуса свободной экономической зоны Одессе - главному окну в Европу не только для нынешней Украины, но и для всего СНГ (1); и это при том, что, став свободной экономической зоной, Одесса - а она уже имела когда-то опыт порто-франко - скорей всего оказалась бы тем звеном, за которое можно было бы вытянуть из кризиса всю украинскую экономику. Но что экономика, когда державные амбиции да страх "второго Крыма" больше беспокоят сейчас киевских политиков!

Надо сказать, что и восточная Украина, во главе с Харьковом, тоже русскоязычна - с проблемами, подобными тем, какие имеются в Северном Причерноморье (о чём с горечью говорил не так давно известный русский поэт, харьковчанин Борис Чичибабин)... Впрочем, это не моя тема, а тема харьковчан - я же пишу в данной статье лишь о моей локальной родине: Северном Причерноморье.

(1) Недавно статус свободной экономической зоны был, наконец, "дарован" Киевом, - но опять-таки не Одессе, а лишь одному из ее портов.

Пятая графа на Украине

Зацикленность многих украинских евреев на проблеме антисемитизма может создать впечатление, что, мол, другой национальной дискриминации на Украине не существует. Мой же личный опыт говорит, что существует, - по моим наблюдениям гражданина и журналиста, при распределении "общественного пирога" (приёме в учебное заведение, устройстве на работу, присвоении почётного звания и т. п.) на Украине практикуется такая негласная националистическая иерархия: лучший кусок - обязательно украинцу, следующий - русскому, затем идёт нацмен-нееврей (армянин, молдаванин и др.), затем - еврей... Как видите, я не отрицаю, что евреи на Украине - действительно самая дискриминируемая национальность; но надо быть справедливым - не единственная дискриминируемая: даже русские относятся там ко второму сорту.

...Получив аттестат зрелости почти со всеми пятёрками, я в течение двух лет не мог пройти в Одессе по конкурсу в вуз, а прошёл лишь с третьего захода - в то время как украинцы-троечники из моего класса прошли с первого захода.

Вполне из добрых побуждений некоторые знакомые советовали мне:

- Езжай поступать в вуз в свою Армению.

Но почему в свою? Ведь родина - это страна, в которой мы родились и гражданами которой являемся! А я и даже мой отец-армянин родились и живём не в Армении, а в Украинской ССР...

...Руководитель литобъединения при Союзе писателей Вадим Сикорский говорил нам:

- Пишіть вірші не по-російські, а по-українські - тоді вас надрукують!
(- Пишите стихи не по-русски, а по-украински - тогда вас опубликуют!)

Следуя его совету Борис Нечерда, сделав над собой насилие, перешёл с русских стихов на украинские - и действительно стал со временем известным украинским поэтом. Я же этому совету не последовал, продолжая писать стихи на родном русском языке, и поэтому публиковал в среднем по одному стихотворению раз в 5 лет...

...На русском отделении филфака университета известный в Одессе профессор-националист Иван Дузь поставил мне двойку по украинской литературе, - и "на основании" этой единственной двойки исключил меня из университета:

- Українську літературу ви, може, й знаєте, - "дружелюбно" объяснил он мне, - но розмовляєте по-українські погано.
(- Украинскую литературу вы, может быть, и знаете, но говорите по-украински плохо).

А ведь учился-то я - повторяю - не на украинском, а на русском отделении филфака. И вообще, откуда было мне, армянину - по официальным советским понятиям, - живущему в русскоязычной Одессе, разговаривать по-украински хорошо?

Пришлось идти к ректору университета, утвердившему этот националистический приказ декана, - и пригрозить, что я выступлю с протестом против их национализма в московской прессе (к тому времени я уже имел некоторый журналистский опыт). И угроза, представьте себе, подействовала: ректор срочно аннулировал приказ об исключе-нии...

...Не смотря на то, что у меня были научные публикации по педагогике, проректор по научной части другого одесского вуза - педагогического института - даже просто не принял у меня документы на конкурс в аспирантуру...

...Запланированное повышение меня по должности в книжном издательстве "Вища школа", за отличную работу, было вдруг отменено, - а вместо меня повысили редакторшу, не справлявшуюся с работой. Заведующий редакцией Василий Цветков опять-таки "дружелюбно" - как раньше Иван Дузь - объяснил мне:

- Потому что вы не украинец, а она украинка!

Ирония ещё заключалась в том, что сам-то Цветков, в отличие от Дузя, был не украинец, а русский.

На моё заявление по этому поводу, посланное на имя первого секретаря ЦК КПУ Щербицкого, я так и не получил ответа...

Привожу эти факты национальной дискриминации меня вовсе не потому, что считаю их исключительными - увы, они не исключительны, а типичны, - привожу же я их лишь для того, чтобы показать, что знаю национальную дикриминацию не по наслышке, а испытал её на собственной шкуре. И хоть вся моя профессиональная биография гражданина Украинской ССР была этой Украинской ССР исковеркана, как и биографии других миллионов(!) её граждан-неукраинцев, - тем не менее я считаю, что главная беда тут даже не столько в наших биографиях, сколько в общей атмосфере, когда граждане с "хорошей, державной" пятой графой, пользуясь узурпированной националистической привилегией, только и озабочены тем, как бы побольше урвать от "общественного пирога", а граждане с "плохой, недержавной" пятой графой живут всю жизнь с ощущением, что находятся не на родине, а во враждебной стране, где в любой момент можно ожидать очередного удара под дых: так родина-мать оказывается на деле родиной-мачехой.

Украинцы протестовали против постоянно давившего на них русского шовинизма - и правильно протестовали. Но надо не забывать, что этот русский шовинизм всегда приходил на Украину извне, в то время как внутри Украины свирепствовал - и продолжает, увы, свирепствовать до сих пор! - именно украинский национализм.

Украинцы или окраинцы?

Каково же, в свете всего вышесказанного, моё отношение к особо актуальной сейчас проблеме украинской самостійності, незалежності? (Самостійність - самостоятельность; незалежність - независимость).

Из истории Украины я знаю, как долго и мужественно боролся украинский народ за свою независимость. Как журналист, писавший о науке и экономике, я знаю, что Украина - одна из крупнейших стран Европы, с богатейшими ресурсами: от чернозёма до научных кадров. Среди моих друзей - немало украинцев, людей широкой эрудиции, прекрасных организаторов, которым вполне по силам собственная государственность, и они не нуждаются в опеке "старшего брата"... Кстати, об этой идиоме "старший брат": Русь-то началась не с Москвы, а с Киева, так что в действительности "старший брат" - украинцы, а "младший" - русские.

Хоть мне ненавистны крайности любого национализма, в том числе и украинского (в поэме Шевченко "Гайдамаки" воспевается убийство жидів та москалів - евреев и русских; а Тарас Бульба в одноименной повести Гоголя с упоением убивает поляков), - тем не менее я с пониманием отношусь к стремлению украинцев освободиться от империалистического диктата Москвы.

В связи с этим хотелось бы сделать замечание и о самом названии страны "Украина". История этого названия такова.

С ХIV века реальная политическая столица Руси перемещается из Киева в Москву. Территория же бывшей Киевской Руси на три века становится провинцией иноязычных государств: сначала Литвы, а затем Польши (поэтому на Украине ещё и в наши дни так распространены фамилии Литвак и Пoляк, Литвин и Полянский, Литовченко и Полячeнко...) Для Литвы и Польши бывшая Киевская Русь была лишь окраїной - україной: "...Україна, область с краю государства... Ныне Україной зовутъ Малую Русь" (2).

В течение трёх веков русский язык Киевской Руси и Московской Руси эволюционировал по-разному. И когда на Переяславской Раде эти две части единого русского народа были воссоединены, то за киевской, украиноязычной его частью так и закрепилось название "украинцы". Тем более, что для стремительно расширяющейся на восток и на юг Российской империя Украина тоже уже стала окраиной, как была прежде для Литвы и Польши.

Впоследствии русские-великороссы стали присваивать себе и саму историю Киевской Руси - как историю, мол, не украинцев, а русских. А русские-малороссы, вместо того, чтобы протестовать против такой фальсификации, стали даже недальновидно подыгрывать ей, как бы открестившись от Киевской Руси и начиная свою историю чуть ли не с ХIV века (вместо IХ) - с Запорожской Сечи. Между тем русские из Киевской Руси и украинцы - это не разные народы, а один и тот же народ; украинцы, малороссы - прямые потомки и наследники русских из Киевской Руси, более прямые, чем великороссы. И поэтому Киевская Русь - это колыбель всех современных русских, но в первую очередь - украинцев.

Чтобы устранить данную историческую фальсификацию, по-моему, существует лишь один действенный способ. Украинцам надо было бы отказаться от дискриминирующего названия своей страны "Украина" - окраина и вернуться к истокам: если и не к названию "Киевская Русь", то хотя бы к названию просто "Русь", в отличие от великоросской "России". Вот тогда будет наглядно, что Украина - вовсе не окраина, а наследница великого государства Киевской Руси, бывшей в свою очередь наследницей Византии; а окраина скорее как раз Московская Русь - Россия.

(2) Даль В. "Толковый словарь живаго великорусскаго языка" - Москва, 1956, т. 4, стр. 484.

Хай живе Русь!
(Да здравствует Русь!)

Если Украина действительно хочет стать современной цивилизованной державой и перестать быть окраиной, то она непременно должна, на мой взгляд, внести коррективы в некоторые свои не делающие ей чести традиции.

1. Учитывая печальный опыт крайнего украинского национализма - в том числе и погромного антисемитизма, - на Украине необходимо в законодательном порядке запретить даже само упоминание национальности не только в паспортах, но и в других массовых документах: листках по учёту кадров, читательских билетах и т. п. - только гражданство: "гражданин Украины" (подобный закон существует, например, в Венгрии); необходимо перекрыть пути для любой реставрации пресловутой советской пятой графы. Должен быть также принят закон об уголовном преследовании за кадровую и всякую иную национальную или религиозную дискриминацию равноправных граждан Украины.

2. На моей локальной родине - в Северном Причерноморье (бывшей Новороссийской губернии) - необходимо провести референдум о воссоединении с Россией. И, если большинство скажет "да" - а я нисколько не сомневаюсь в этом! - осуществить такое воссоединение.

Если вы, украинцы, не хотите диктата над собой иноязычной России, - то почему мы, жители Новороссии, должны терпеть диктат над собой иноязычной Украины?

При выполнении этих двух условий я первый провозглашу лозунг:

- Хай живе самостійна та незалежна Україна!

А ещё лучше:
- Хай живе Русь!

1996

В стoл

Литoбъединение в дoме-музее Пушкина

В Oдессе - с ее бoгатoй литературнoй истoрией, вoсxoдящей к Пушкину, - для пoкoления, oкoнчившегo шкoлу пoсле Втoрoй Мирoвoй вoйны, не былo уже настoящиx литературныx автoритетoв: такие мастера слoва, как Катаев, Паустoвский и Чукoвский, давнo пoкинули рoднoй гoрoд у Чернoгo мoря. Кoнечнo, тут существoвалo небoльшoе oтделение Сoюза писателей (на улице Пушкинскoй, в дoме-музее Пушкина), с нескoлькими десятками членoв, - нo все oни, как и пoлoженo былo в тo время, представляли сoбoй oбычныx сoцреалистическиx графoманoв. Слoвoм, фашистская oккупация 40-x гoдoв, а дo нее бoльшевистская 20-30-x - oснoвательнo oчистили Oдессу oт литературныx талантoв. Чтo же касается литератoрoв мoегo пoкoления, так называемыx "начинающиx писателей", тo в нашиx неoкрепшиx еше мoлoдыx душаx пoневoле складывалoсь oщущение, чтo пoдлинные писатели вoзмoжны были - и в Oдессе, и вo всей Рoссии - лишь в прoшлoм, а теперь имеют правo на существoвание лишь "инженеры челoвеческиx душ", "пoмoщники Партии в сoздании нoвoгo челoвека".

Тем не менее вирус свoбoднoгo литературнoгo твoрчества так и не был дo кoнца вытравлен из Oдессы: неoстoрoжная мoлoдежь, не нюxавшая ни чекистскoгo, ни фашистскoгo пoрoxу, пoписывала зачастую oтнюдь не сoцреалистические стиxи и прoзу. Oзабoченнoе этим некoнтрoлируемым мoлoдежным слoвoтвoрчествoм, партийнo-кагебешнoе начальствo предпoчлo тогда разрешить по крайней мере одно литoбъединение, чтoбы данный слoвoтвoрческий прoцесс был на виду и егo легче былo вoвремя пресекать.

Я oкoнчил шкoлу в 1954 гoду и в тoм же гoду oпубликoвал в республиканскoй газете "Юный ленинец" свoе первoе стиxoтвoрение - этo былo oбычнoе для тoй пoры дидактическoе стиxoтвoрение для детей пoд названием "Приятнo":

"Кoнечнo, ранo утрoм лень
с пoстели пoдниматься,
нo ведь приятнo каждый день
зарядкoй заниматься..."
- и т. д.

Тут как раз при oтделении Сoюза писателей (там же - на улице Пушкинскoй, в дoме-музее Пушкина) и oткрылoсь этo первoе разрешеннoе в Oдессе пoсле вoйны литoбъединение, кoтoрoе я и начал пoсещать, вoзнамерившись стать прoфессиoнальным писателем; рукoвoдителем литoбъединения назначен был украинский прoзаик Вадим Сикoрский - естественнo, член Сoюза писателей, челoвек как будтo не вредный, нo и писатель, как я вскoре пoнял, никакoй; через некoтoрoе время егo сменил тoже, естественнo, член Сoюза писателей, студент-заoчник Литературнoгo института, впoлне oфициoзный украинский пoэт Станислав Стриженюк. Наш рoднoй русский язык - язык пoдавляющегo бoльшинства oдесситoв, - xoть и не был запрещен, как, например, иврит, нo как бы oбъявлялся нежелательным, втoрoсoртным.

Или - или

А теперь - небoльшoй oтрывoк из мoей книги ("Жертвoпринoшение" - Нью-Йoрк, изд-вo "Спасательный круг", 1994, стр. 228-229):

"В вoзрасте 22-x лет, вместе с... мoим шкoльным тoварищем Саней Вайнблатoм, тoлькo чтo демoбилизoванным из армии (я в армии не служил из-за бoлезни сердца), мы затеяли писать лирикo-детективную кинoпoвесть, с испoльзoванием Саниныx армейскиx впечатлений, - рассчитывая на гoнoрар в 6000 рублей, кoтoрый сулила пoлулюбительская кинoстудия при Двoрце oфицерoв; нo на пoлoвине рабoты Саня самooтстранился - и редактoрскo-стилистическая дoрабoтка, а также перепечатыванье на машинке целикoм легли на мoи плечи.
Гoтoвую кинoпoвесть я дал прoчесть мoему нoвoму другу пo литoбъединению Атoму Мoрoзoву, правдoлюбие кoтoрoгo прямo светилoсь в егo лице. Прoчтя кинoпoвесть, Мoрoзoв, кoнечнo же, пристыдил меня за кoнъюнктурщину. Егo критика заставила меня вспoмнить o детскoм дoгoвoре с Мишей Шнайдерoм всегда и везде гoвoрить тoлькo правду. И теперь, следуя этoму дoгoвoру, мне ничегo не oставалoсь, как признаться Мoрoзoву в сoзнательнoм желании пoтрафить "и вашим, и нашим". В кoнце кoнцoв пoсле непрoдoлжительныx - мoжет быть, недельныx - кoлебаний я принял важнoе для себя решение: не предлагать кинoпoвесть в кинoстудию, oтказавшись oт шанса кoе-чтo зарабoтать на ней, - и вooбще никoгда бoльше не заниматься кoнъюнктурщинoй.

Я пoнял тoгда, чтo этo дoлжнo быть не тoлькo принципoм практическoй жизни, нo чтo без этoгo пoпрoсту невoзмoжнo искусствo. Мoя наблюдательнoсть неoднoзначнo свидетельствoвала: кoгда я - как пoэт или прoзаик - писал правду, тo oт мoиx стрoк как бы исxoдил невидимый свет (другoе делo, сила даннoгo света, кoтoрая зависит oт таланта, - oб этoм судить не мне, а читателю); нo как тoлькo в мoе твoрчествo примешивался элемент кoнъюнктурщины, oщущение этoгo невидимoгo света исчезалo - искусствo превращалoсь в прoфанацию (чтo и прoизoшлo глoбальнo сo всей литературoй сoцреализма).

Таким oбразoм, я oсoзнал, чтo у меня не пoлучится oднoвременнo: делать искусствo и быть членoм Сoюза писателей. Или - или.
И вoт я выбрал первoе - делать искусствo. И сразу же прекратил пoсещение литoбъединения - именнo тoгда разoшлись мoи пути с "литoбъедками": Юрoй Миxайликoм и Бoрей Нечердoй (ставшими членами Сoюза писателей), Людoй Гипфриx и Женей Гoлубoвским (вoшедшими в рукoвoдствo газеты "Вечерняя Oдесса").

Нo oтнюдь не я oдин игнoрирoвал этo разрешеннoе свыше литoбъединение: oказалoсь, чтo нас, такиx, в Oдессе - целый "слoй".

Термин "кружoк"

Мoлoдые литератoры, как и мoлoдежь другиx прoфессий, кoнечнo же, в бoльшей степени, чем старшее пoкoление, нуждаются в oбщении: крoме Сани Вайнблата и Атoма Мoрoзoва, в этoт периoд я сдружился с Юрoй Нoвикoвым и Игoрем Павлoвым; вчетверoм - я, Вайнблат, Нoвикoв и Павлoв (без самого старшего из нас - Морозова) - мы затеяли былo писать сoвместную пoвесть, нo, в oтличие oт мoей и Санинoй кинoпoвести, дальше первыx страниц делo пoчему-тo не пoшлo. Игнoрирoвав oфициoзнoе литoбъединение, мы тем не менее никакoй пoдпoльнoй литературы, пo крайней мере на тoм этапе, сoздавать не сoбирались, - oднакo...

Как-то Женя Гoлубoвский, рабoтавший тогда еще инженерoм в прoектнoм институте, сказал мне:

- Ты знаешь, меня вызывал кoе-ктo, - Женя так неoпределеннo и выразился, oпасаясь, видимo, назвать кoнкретней, - и там сказали, чтo у ниx сейчас на заметке - кружoк Гoлубoвскoгo и кружoк Арзуняна.

Тoгда тoлькo я и oсoзнал, чтo казавшиеся нам невинными наши встречи "начинающиx писателей" вoспринимаются кoе-кем весьма серьезнo. Пoявилoсь oщущение, чтo я причастен к чему-тo недoзвoленнoму, oпаснoму.

Если и дальше испoльзoвать навязанный кoе-кем термин "кружoк", тo мoжнo сказать, чтo вскoре мы сблизились с еще двумя такими кружками: Алика Сукoника (с Генoй Гачевым и др.), и Гриши Рeзникoва (с Сeвoй Сeндeрoвичeм и др.). Всex нас oбъeдинялo oднo пристрастиe - спeцифичeскoe сoвeтскoe явлeниe, кoтoрoe пoзжe стали называть "писаниeм в стoл".

"Писаниe в стoл" - с eгo вынуждeннoй кoнспирациeй: прятаниeм рукoписeй, самиздатoм, кoнтрабандoй рукoписeй заграницу и т. п. - как слeдствиe нарушeния в Сoвeтскoм Сoюзe oднoгo из фундамeнтальнeйшиx прав чeлoвeка, свoбoды слoва, былo тяжким псиxoлoгичeским прeссoм для нe капитулирoвавшeй пeрeд сoцрeализмoм твoрчeскoй интeллигeнции. Сoциальная патoлoгия пoрoждала и патoлoгии физиoлoгичeскиe: у мeня, напримeр, в пoчeркe - былo eлe замeтнoe дрoжаниe, кoтoрoe я oшибoчнo считал прoстo oсoбeннoстью мoeгo oрганизма; нo вoт в 1989 году, пoслe тoгo, как я сoшел с сoвeтскoгo судна на амeриканский бeрeг, этo дрoжаниe вдруг, слoвнo пo манoвeнию вoлшeбнoй палoчки, исчeзлo. У другиx "писавшиx в стoл" развивались другиe анoмалии - инoгда гoраздo бoлee сeрьезныe, чeм мoй дрoжащий пoчeрк: гипертония, шизoфрeния, язва жeлудка и т. п.

Называя кружки и имeна, я oтнюдь нe прeтeндую на пoлнoту инфoрмации - мoя память, кoнeчнo жe, субъeктивна. Чтo жe касаeтся тoжe "писавшиx в стoл" Лени Мака и Аркадия Львoва, тo мнe нe извeстнo, связаны ли oни были тoгда с какими-тo кружками или прoстo "варились в сoбствeннoм сoку". А oб Иринe Ратушинскoй я, живя в Oдeссe, вooбщe нe слышал - и узнал o нeй лишь в Нью-Йoркe: o тoм, чтo за "писаниe в стoл" стиxoв oна была упрятана в ГУЛАГ (eдинствeнный извeстный мнe такoй случай в Oдeссe).

Вoлны эмиграции

В 70-e гoды началась эмиграция в Штаты: пeрвыми из нас уexали Сукoник, Сeндeрoвич, Мак, Львoв; спустя нeскoлькo лeт - Рихтер, Рeзникoв. Oднакo кружки "писавшиx в стoл", нeсмoтря на усилия кoe-кoгo, все жe прoдoлжали жить: у Игoря Павлoва пoявился свoй кружoк (с Хаимом Токманом, Тoлeй Гланцeм, Тoлeй Букoвым, Танeй Миxайлoвскoй и др.); сфoрмирoвались eще и мoлoдыe кружки: Пeти Мeжурицкoгo-Шлафeра (с Пeтeй Рeeм-Рeйдманoм, Сашeй Вeрoлюбoвым-Мoлчанoвым, Анeй Сoн и др.) и Саши Штрайxeра (с Данeй Призамдoм, Oлeй Ильницкoй, Димoй Ярмoлинцeм, Бeллoй Вeрникoвoй и др.).

С началoм гoрбачевскoй пeрeстрoйки oпять вoзрoдилась эмиграция в Штаты: уexали Штрайxeр, Тoкман и oсвoбoдившаяся из ГУЛАГА Ратушинская. Мы, oставшиeся в Oдeссe, пoпытались былo испoльзoвать вoзмoжнoсти пeрeстрoйки нe для эмиграции, а для слишкoм уж затянувшeйся нашeй писатeльскoй прoфeссиoнализации: oрганизoвали ТOП (Тoварищeствo oдeсскиx писатeлeй), прeдсeдатeлeм кoтoрoгo был избран я; пoдгoтoвили пeчатный oрган ТOПа - рукoпись пeрвoгo нoмeра нeзависимoгo литeратурнo-xудoжeствeннoгo журнала "Oдeссит". Нo вскoрe стал бoлee четкo прoявляться жесткий, пoстбoльшeвистский xарактeр пeрeстрoйки - и эмиграция прoдoлжилась: я, Ярмoлинeц и Гланц уexали в Штаты; Мeжурицкий и Вeрникoва - в Израиль; Призамд - в Гeрманию; Миxайлoвская - в Индию.

Судьба "писавшиx в стoл" слoжилась сeйчас пo-разнoму: были ли публикации у Мoрoзoва, Букoва, Миxайлoвскoй, Рeя и Вeрoлюбoва мнe нe извeстнo; Нoвикoв наxoдится в псиxбoльницe в Армавирe, нe пeчатаeтся; Тoкман, Сoн и Гланц пeчатались в газeтаx, журналаx и сбoрникаx; Павлов, Вайнблат, Резников, Мeжурицкий, Ратушинская, Вeрникoва и Ильницкая oпубликoвали книги стиxoв; Ярошевский опубликовал повесть"Провинциальный роман-с" (в моем ньюйоркском издательстве "Lifebelt"), Ярмoлинeц - кoррeспoндeнт газeты "Нoвoe русскoe слoвo"; Штрайxeр - рeдактoр газeт: сначала "Eврeйского мира", затем "Компьютерного века"; Призамд - рeдактoр русскoязычнoй газeты eврeйскoй oбщины в Гeрмании; Сукoник, живя в Нью-Йoркe, oпубликoвал в Мoсквe несколько книг - xудoжeствeннoй прoзы и литeратурoвeдчeскиx эссe; Гачeв - дoктoр филoлoгичeскиx наук, автoр филoсoфскo-литeратурoвeдчeскиx книг; Сeндeрoвич - PhD, автoр стиxoтвoрныx пoдбoрoк в журналаx и литeратурoвeдчeскиx книг.

...Как и в началe вeка, Oдeсса и тeпeрь oстается, в oснoвнoм, лишь благoдатнoй литeратурнoй шкoлoй, из кoтoрoй бoльшинствo литeратoрoв, чтoбы рeализoвать сeбя, уeзжают в дальниe края.

1997

"Буржуазная Республика Одесса"

Если бы я составлял вопросы для викторины без участия одесситов, то предложил бы такой вопрос:

- Мэр какого города Российской империи стал премьер-министром Франции?

А одесситы, конечно же, все знают, что речь идет тут о дюке де Ришелье (фр. duke - герцог), скульптура которого возвышается над Потемкинской лестницей.

Однако Одесса уникальна не только тем, что ее мэр стал премьер-министром Франции.

…В глобальной дезинформации, осуществлявшейся советской идеологической машиной, одной из составляющих была история Одессы, и особенно - история одесского еврейства. Недавно мне посчастливилось купить впервые переведенную на русский язык книгу Стивена Ципперштейна, профессора Стэнфордского университета в Калифорнии, об евреях Одессы (3). Автор с сожалением сообщает в предисловии, что советские источники, по известным причинам, были ему не доступны, - но зато он обильно использовал для написания книги источники других стран, в том числе и книги одесских авторов на идиш, которые были как раз не доступны нам, жителям Советского Союза. В этой кратком эссе я не имею возможности подробно проанализировать труд калифорнийского профессора; хочу лишь обратить внимание тех, "кто болен Одессой" (это выражение я встретил в газете "Вечерний Нью-Йорк") на некоторые малоизвестные факты одесской истории; поскольку - из-за малого тиража - книга, увы, не доступна для широкого круга читателей, я привожу тут точные цитаты, которые при необходимости читатель сможет процитировать и в своих сочинениях.

(3) Ципперштейн С. "Евреи Одессы (история культуры, 1794 -1881)", пер. с англ. А. Локшина. - Москва - Иерусалим, "Гешарим", 1995. - 208 стр.

Бурное развитие города В середине ХVIII века Северное Причерноморье представляло собой по сути целину: "Правительство прекрасно осознавало, что эта полудикая, слабо заселенная территория (52 тысячи человек жило в только что завоеванной южной степи в 1768 г.), обладавшая богатыми сельскохозяйственными возможностями, нуждалась в интенсивном заселении". (Стр. 29). Однако нет худа без добра - в отличие от остальной, крепостной России, тут крепостничество так и не успело укорениться: "В 1801 г. 93,7% крестьян в Новороссии были юридически свободны..." (стр. 30).

Для оживления этого региона "в 1782 г. правительство принимает решение основать торговый порт, хотя и не определив его точное местоположение. Оно колебалось, какой город избрать для этой цели: Херсон или Николаев. После второй русско-турецкой войны власти включают в число претендентов два новых города - Очаков и Хаджибей - и в 1794 г. избирают последний". (Стр. 31). Чуть ли не с самого основания Одессы царское правительство (в отличие от его преемников - советского и украинского постсоветского правительств) для поощрения развития Одессы все время давало ей различные привилегии: "Решившись на введение свободной торговли, Ришелье добивался уменьшения на четверть всех сборов, получаемых в портах Черного и Азовского морей, представил этот вопрос лично перед Александром I и добился успеха. Сверх того царь разрешил беспошлинное хранение импортных товаров в Одессе на период до полутора лет" (стр. 33). "Они освобождались на десять лет от всех налогов, казенных повинностей, военной службы и постоя войск" (стр. 32).

Одесса очень быстро стала главным городом Северного Причерноморья: "Только в 1870-х гг. другие новороссийские города помимо Одессы заявили о себе как о торговых центрах и, в меьшей степени, как о центрах культуры - прежде они полностью пребывали под сапогом Одессы. В 1859 г. Херсон, по словам находившегося здесь английского вице-консула, был "немногим больше деревни". До середины 1870-х гг. агенты одесских компаний фактически контролировали торговлю в Николаеве..." (стр. 146) "Со временем Одесса превзошла Санкт-Петербург и превратилась в основной хлебовывозящий порт России" (стр. 36). "...К 1847 г. Одесса экспортирует больше зерна, чем какой-либо другой порт в Европе" (стр. 38). "К 1897 г. население Одессы составило около 500 тыс. " (стр. 172).

Кстати, в Киеве было тогда ровно в два раза меньше жителей: "К концу ХIХ века в городе насчитывалось свыше 250 тыс. жителей" ("Малая советская энциклопедия"). Лишь после 1917 года украинские большевики, искусственно ассигнуя на развитие Киева всю его прибавочную стоимость и отбирая таковую у Одессы, - противоестественно оторванную от России и присоединенную к Украине, - добились того, что Киев по количеству населения перегнал Одессу. А где-то годах в 70-х, когда Одесса подошла к рубежу миллионного города, киевские власти спешно присвоили одному из одесских районов, с новым, Ильичевским портом, статус отдельного города, чтобы Одесса так и не смогла перешагнуть этот рубеж, который, согласно советским законам, позволил бы ей перейти на более высокий уровень финансирования; впрочем, через несколько лет Одесса, даже уже и без Ильичевска, все равно перешагнула этот рубеж - и стала-таки миллионным городом.

На фоне многочисленных фактов поощрения царским правительством развития Одессы, особенно выпукло видна обструкционистская политика нынешнего руководства Украины, которое более 10 лет (!) рассматривало вопрос о возвращении Одессе былого статуса порто-франко - и, хоть в конце концов предоставило в 1999 году такой статус, но только не самой Одессе, а лишь одному из трех ее портов. Очевидно, что как раньше советских, так теперь и постсоветских бюрократов отнюдь не интересует развитие главного - для Украины и всего СНГ - окна в Евро-пу, которое, при более честной их политике, вполне могло бы вывести экономику региона из многолетнего кризиса.

Столица европейских ашкенази

Заинтересованное в ускоренном развитии края, царское правительство решило сделать ставку на еврейскую предприимчивость: "В противоположность подтверждению 1791 г. о высылке евреев из городов внутренней России, все евреи официально получили право селиться в Новороссии" (стр. 41-42). И евреи охотно откликнулись на открывшиеся вдруг возможности - в Одессе "второй по численности группой иммигрантов, которую превышали лишь русские, были евреи. В 1892 г. из 404 тыс человек, населявших Одессу, 198 233 были русскими, 124 511 - евреями, 37 925 - украинцами..." (стр. 40).

Прекрасно зная тягу евреев к образованию, правительство пошло на уступки и в этой области: "Из 300 учеников второй гимназии 215 (71,6%) были евреями, среди 366 учеников третьей гимназии евреев насчитывалось 265 человек (72%). Местное коммерческое училище на 77,9% было еврейским". (Стр. 141).

В 1954 году я окончил десятый класс школы №107 - и тогда еще на той стене школы, которая выходит на улицу Толстого, можно было на уровне третьего этажа различить надпись: КОММЕРЧЕСКОЕ УЧИЛИЩЕ. Надо отметить, что и в мое время большинство учащихся этой школы были евреями.

Однако можно не сомневаться, что, если бы коммерческое училище сохранилось тут и в советское время, то, как и в других специальных учебных заведениях, советская власть обязательно осуществила бы в нем 5-процентную норму - сравните: 77,9 % и 5% - в 15 раз меньше!

 

А тогда для евреев открылись необычайные возможности карьеры и во властных структурах города: "На волне городских реформ, 37 из 75 гласных, избранных в местную думу в 1863 г., были евреями" (стр. 84). Во времена ханжеского "советского интернационализма" евреи тотально не допускались на дипломатическую работу, - а тогда, оказывается, допускались: "В 1880 гг. несколько видных одесских евреев стали консулами в зарубежных странах и землях: Симон Гуревич (Дания), Игнатий Эфрати (Швеция и Норвегия), Ф. Рафалович (Бельгия), Давид Рафалович (Гессен-Кассель) и Август Вольф (Мекленбург)" (стр.183).

Как многократно подчеркивает автор, влияние в Одессе традиционалистов (ортодоксов), по сравнению с остальными еврейскими общинами России, было минимальным: "Моше Лейб Лилиенблюм, столкнувшийся с ассимилированными евреями по прибытии в Одессу в 1869 г., был поражен тем, как мало они интересовались соединением традиции с современностью..." (стр. 121). "Многие русские евреи считали одесскую общину самой современной в Черте оседлости" (стр. 28). "Возможно, нигде в Черте аккультурация не была столь всеобъемлющей, как в Одессе. Характер культурной жизни одесской еврейской общины может быть объяснен новизной и многонациональным характером города и в особенности его бурным торговым развитием" (стр. 27). В результате "в начале 1860-х гг. Одесса заняла центральное место в русско-еврейской культурной жизни" (стр. 78).

По профессору Ципперштейну, ашкенази - это "евреи Северной, Центральной и Восточной Европы, в отличие от сефардим - евреев, концентрировавшихся в Средиземноморье и Северной Африке" (стр. 199). А другой профессор, Лев Поляков - почетный директор программ Национального Центра научных исследований Франции - считает, что в первой половине ХХ века, то есть до Холокоста, главными городами ашкенази были: Варшава, Одесса, Вена и Берлин (4). Развивая эту мысль Полякова, можно сказать, что после Холокоста у ашкенази остался лишь один главный город, ставший по сути столицей ашкенази - Одесса.

(4) "Ведь иная политика позволила бы огромным пространствам Российской империи поглотить избыток польских евреев и тем самым избежать их неописуемой концентрации на крайне незначительной территории четурехугольника, в вершинах которого находились Варшава, Одесса, Вена и Берлин…" (Поляков Л., "История антисемитизма. Эпоха веры", пер. с фр., Москва, "Лехаим" - Иерусалим, "Гешарим", 1997, стр. 362).

Космополитизм

Ни один город России не вобрал в себя столько иммигрантов из зарубежных стран, сколько Одесса, - в особенности на начальной стадии своего развития: "...Значительное число жителей родилось за границей, приехав из Греции, Италии, Германии, Франции, и даже из Швеции, Дании, Соединенных Штатов, Турции, Египта и Персии. В первые десятилетия иностранцы составляли преобладающее большинство населения города (в 1819 г. лишь примерно каждый четвертый из одесситов был русским, украинское население было также еще незначительно). Даже в 1851 г. более 10 тыс. человек из 90-тысячного населения записались иностранцами... " (стр. 37). "Тесные и продолжительные торговые связи Одессы с Западной и Центральной Европой, Азией и Соединенными Штатами значительно облегчали одесситам контакты с окружающим миром в сравнении с теми возможностями, которые имелись у типичных русских евреев". (стр. 28).

Родители моего отца Степан и Анна Арзуняны вместе с семьей моего прадеда Хазара Арзуняна бежали в Одессу из турецкого города Сивас, а мой отец Айрон Арзунян родился уже в Одессе; к сожалению, у меня нет никаких сведений о происхождении у моего прадеда-армянина этого имени Хазар. Родители же моей матери Исидор и Мальвина Розенфельды, ставшие в России просто Розами, эмигировали вместе с детьми в Одессу из венгерской столицы Будапешта - в момент этой эмиграции моей матери было 7 лет.

Большую часть жизни мой дед Степан Арзунян жил в Одессе по турецкому паспорту - он показывал мне этот паспорт, - и, помню, как где-то уже годах в 50-х власти принудили его принять советское гражданство.

Мэр города "...Ришелье не считал, будто строительство одного порта изменит отношение к Одессе как к незначительному и отдаленному порту. Для того, чтобы привлечь внимание международного сообщества к Одессе, необходимо быстро и решительно построить цивилизованный город с культурными достопримечательностями. Достаточно рискованное предприятие удалось и дало плоды. К 1820-м гг. Одесса уже превратилась в место проведения вакаций польским дворянством. Ее элегантные магазины, Итальянская опера и восхитительные места для гуляний поражали гостей. Об Одессе стали говорить как о "русской Флоренции" или как о "Петербурге в миниатюре" (стр. 34-35). "В городе были три классических гимназии, превосходная духовная семинария, школа изящных искусств, консерватория и много частных школ, среди них начальные католические, армянские, немецкие и еврейские школы" (стр. 36-37). "...Из Одессы вышло спустя несколько десятилетий множество известных еврейских скрипачей, таких, например, как Миша Эльман и Давид Ойстрах. Еще никто не объяснил феномена выдающихся достижений русских евреев, и в особенности евреев Одессы, в скрипичном искусстве" (стр. 75).

Что касается одесской элиты, то "местное общество говорило по-французски, вывески на улицах были в основном на итальянском и русском" (стр. 38). Как это контрастирует с сегодняшним днем, когда украинские власти насильно украинизируют как преподавание в учебных заведениях, так и вывески на улицах!

"Свободный дух этого портового города привлекает к нему русских и польских дам. Одесса для них - Париж, который они все стремятся посетить по крайней мере один раз в жизни" (стр. 171).

Автор книги применяет к Одессе такой эпитет: "блестящий город" (стр. 6). И приводит еще такую характеристику его: "Город, как писал посетивший Одессу в 1820-х гг. аристократ Ф. Ф. Вигель, превратился в буржуазную республику, решительно нетерпимую, серьезную и эгоцентричную" (стр.33). Так что недаром как раз в это время - в 1820-х гг. - юный поэт Александр Сергеевич Пушкин так добивался и добился в конце концов своего перевода из захолустного тогда Кишинева в этот "блестящий город", в эту "буржуазную республику".

...Только теперь я начинаю осознавать истоки упоминаемого разными авторами неповторимого духа Одессы, творческого и космополитического, - в атмосфере которого мне посчастливилось родиться и прожить большую часть моей жизни.

1998

«2000-й год - интервью с Богом»

Был ли Ной одесситом?

Два вопроса

Родившись и прожив полвека в Одессе, я так и не нашел тогда ответов на два занимавших меня, в какой-то мере краеведческих вопроса:

1. Почему из Одессы, бывшей лишь "четвертой столицей" Российской империи - после Петербурга, Москвы и Варшавы, - вышло так не пропорционально много талантливых людей в самых различных областях науки и культуры, что породило даже специальный фразеологизм одесские флюиды?

2. Почему, не смотря на расположение почти в центре Евр-аз-африки, на скрещении путей многих народов, а также не смотря на теплый морской климат и плодородные черноземы, побережье Черного моря не стало очагом сколько-нибудь заметной древней цивилизации, как стали другие подобные места?

Но вот постепенно стали вырисовываться ответы на эти два вопроса.

Свидетельство египетских жрецов

Великий французский писатель ХVI века Мишель Монтень приводит (5) такое небиблейское описание Всемирного Потопа (заимствованное им из книги Бенциони "История Нового Света"):

"Солон у Платона (6) пересказывает слышанное им от жрецов города Саиса в Египте: некогда, еще до потопа, существовал большой остров, по имени Атлантида, расположенный прямо на запад от того места, где Гибралтарский пролив смыкается с океаном. ...Цари этой страны, владевшие не только одним этим островом, но утвердившиеся и на материке, - так что они господствовали в Африке вплоть до Египта, а в Европе вплоть до Тосканы, - задумали вторгнуться даже в Азию и подчинить народы, обитавшие на берегах Средиземного моря до залива его, известного под именем Большого моря (7). С этой целью они переправились в Испанию, пересекли Галлию, Италию и дошли до Греции, где их задержали афиняне. Однако некоторое время спустя и они, и афиняне, и их остров были поглощены потопом. Весьма вероятно, что эти ужасные опустошения, причиненные водами, вызвали много причудливых изменений в местах обитания человека; ведь считают же, что море оторвало Сицилию от Италии,

Haec loca vi quondam et vasta convulsa ruina
Dissiluisse ferunt, cum protinus ultraque tellus
Una foret (8),

Кипр от Сирии, остров Негрепонт (9) от материковой Беотии и, напротив, воссоединило другие земли, которые прежде были отделены друг от друга, заполнив песком и илом углубления между ними:

sterilisquediu palus aptaque remis
Vicinas urbes alit et grave sentit aratrum (10).

В этом отрывке меня больше всего поразило описание таких грандиозных последствий Всемирного Потопа, как отделение от материка островов Сицилия, Кипр и Эвбея; а также поразили имперские амбиции легендарных атлантов, простиравшиеся, оказывается, от Испании до Большого моря, - т. е. как раз до тех мест, где я прожил полвека моей жизни.

(5) Монтень М., "Опыты" - Книга 1, Глава 31, "О каннибалах".
(6) Платон, Тимей, 20е.
(7) Ныне - Черное море.
(8) Эти земли, как говорят, были когда-то разъединены неким великим и разрушительным землетрясением, а раньше это была единая земля (Вергилий, "Энеида", ІІІ, 414 и 416-417).
(9) Ныне остров Эвбея в Эгейском море.
(10) И бесплодная прежде лагуна, где плавали корабли, ныне, взрытая суровым плугом, питает соседние города (Гораций, "Наука поэзии", 65-66).

Исследования современных ученых

До последнего времени принято было считать, что Всемирный Потоп произошел в междуречье Тигра и Евфрата. Однако в результате появления новых данных становится ясно, что Потоп захватил гораздо большую территорию: от Тигра и Евфрата - до Черного моря, причем именно с Черным морем связана наиболее драматическая часть Потопа.

...В 1993 году Уильям Райен и Уолтер Питман, из геообсерватории им. Ламонта-Догерти в штате Нью-Йорк, участвовали в экспедиции российского научного судна "Акванавт", изучавшего радиоактивность Черного моря после Чернобыльской катастрофы и обратили внимание на ряд любопытных особенностей Черного моря.

1. Углеродный анализ морских раковин - как в глубоких местах, так и на отмелях - показал, что их возраст не превышает 7750 лет. Получается, что до этого момента Черного моря как бы и не существовало.

2. Одинаково тонкий слой донных отложений в различных частях моря говорит о том, что море образовалось одномоментно.

3. Образцы, взятые из донных отложений, свидетельствуют о том, что сухой, выветрившийся речной ил (с корнями "сухопутных" растений) внезапно сменился тут мягким, густым морским илом (со средиземноморскими моллюсками) - т. е. сначала тут было пресноводное озеро, которое сменилось вдруг соленоводным морем.

После обнародования американскими учеными этих наблюдений, с ними поделился своей информацией болгарский океанограф Петко Димитров, которому удалось обнаружить скрытую в воде прежнюю береговую линию, свидетельствующую о гораздо меньших размерах данного водоема в древности.

В результате всех этих данных по-новому стал осмысливаться и тот факт, что соленость Черного моря - в два раза меньше, чем Средиземного, и их солеобмен продолжается в наши дни - через Босфор и промежуточные Мраморное, Эгейское моря: "В Босфоре установилась типичная система течений, описанная в 1881-1882 гг. С. О. Макаровым: поверху опресненная вода вытекает из Черного моря в Мраморное, а понизу ей навстречу течет соленая мраморская" (11). Т. е. уже 7750 лет Средиземное море - через сравнительно узкий и мелководный Босфорский пролив - пополняет своей солью Черное, которое так и не сравнялось пока с ним по уровню солености. "Нечего и говорить, что вся пресноводная флора и фауна Черного озера (12) погибли, и лишь их остатки сохранились в устьях рек и в лиманах. По-видимому, именно тогда появился мощный слой сероводорода, ныне заполняющий всю толщу вод Черного моря глубже 150-200 метров. Его основа - сгнившие остатки организмов, заселявших пресноводный бассейн" (13).

(11) К. Н. Несис, "Как Черное озеро стало Черным морем". - "Вечерний Нью-Йорк", 30-31 марта 1998.
(12) Автор так называет его по аналогии с Черным морем; у Монтеня это же пресноводное озеро названо Большим морем.
(13) Там же.

Пролив или прорыв?

В Ледниковый период уровень Мирового океана был намного ниже, чем сейчас, потому что значительная часть водного покрова планеты находилась не в жидком, а в твердом состоянии и входила в состав ледников. В самом конце Ледникового периода, в VI тысячелетии до р. х., на территории нынешнего Черного моря простиралась плодородная низменность, с самым большим в мире пресноводным озером, занимавшим, по подсчетам ученых, 70% современной площади Черного моря. На берегах озера, на аллювиальных (наносных, речных) почвах, в устьях рек, которые эволюционировали затем в нынешние Дунай, Днестр, Буг, Днепр, Дон и Кубань, - вслед за первым земледельцем, библейским персонажем Каином, но уже несколько поколений после него - люди массово перешли к земледелию. Среди этих земледельцев жил и другой библейский персонаж - Ной, со своей многочисленной семьей.

Ледник таял, беспрерывно повышая уровень Мирового океана. Воды Средиземного, Эгейского и Мраморного морей все ближе подступали к Босфорскому кряжу, возвышавшемуся над низменностью, на которой жил Ной.

Будучи человеком ученым, на протяжении своей долгой жизни ("Всех же дней Ноаха было девятьсот пятьдесят лет" Тора, Бытие, 9, 29) Ной наблюдал это наступление воды - и понимал, что рано или поздно она прорвет узкий Босфорский кряж и хлынет водопадом в долину. А поскольку уровень долины был метров на 150 ниже тогдашнего уровня океана, - то не надо было и подсказки Бога, чтобы догадаться, что произойдет ("- И Я вот, наведу потоп, воду на землю, чтобы истребить всякую плоть, в которой есть дух жизни; все, что на земле, скончается". Тора, Бытие, 6, 17).

Несомненно, Ной предупреждал людей долины о неизбежном Потопе; но люди, в массе своей, - невежественны и косны. В мусульманском Коране описан такой эпизод, которого нет в Торе (Мухаммеду были, как видно, известны литературные источники, не сохранившиеся до наших дней):

"И делал он ковчег, и всякий раз, как проходила мимо него знать его народа, они издевались над ним. Он сказал:

- Если вы издеваетесь над нами, то и мы будем издеваться над вами, как вы издеваетесь. Вы узнаете, к кому придет наказание, унижающее его, и кого постигнет наказание пребывающее!

А когда пришло Наше повеление и закипела печь, Мы сказали:

- Перенеси в него от всего по паре, по двое, и твою семью, кроме тех, о которых опередило слово, и тех, кто уверовал.

Но не уверовали с ним, кроме немногих.

И сказал он:

- Плывите в нем, во имя Аллаха его движение и остановка. Поистине, Господь мой прощающ и милосерд!

И он поплыл с ними в волнах, как горы." (Коран, Худ, 40-44).

Слова "А когда пришло Наше повеление и закипела печь" сказаны как бы самим Богом; "закипела печь" - это, по-видимому, образное упоминание Богом первого, пока еще сравнительно слабого прорыва воды через Босфорский кряж... Впрочем, возможен и более фантастический вариант: например, что атланты - или даже инопланетяне - при помощи ядерной печи, вроде Чернобыльской, инициировали Потоп в каких-то своих глобальных гидрометеорологических целях (подобно "великому сталинскому плану преобразования природы").

Как пишет об этом катаклизме доктор биологических наук К. Н. Несис, "могучий поток Босфора размывал дно, сечение пролива возрастало... Уровень Черного - уже не озера, еще не моря - мог вырастать на десятки сантиметров в день, а его берега - наступать на несколько километров в месяц, поглощая за год территорию, сравнимую с Голландией или Бельгией" (14) .

А вот как описывается этот катаклизм - с учетом той же гипотезы американских ученых - в популярном немецком журнале "Шпигель":

"С чудовищным ревом воды Средиземного моря обрушились с мощью 400 Ниагарских водопадов на сушу. Вслед за этим Черное море вышло из берегов, а когда волны улеглись, значительная часть современной Украины и Болгарии оказалась затоплена. <...> Данные, оценку которых произвела международная группа океанологов и геологов, свидетельствуют, что в конце каменного века около 100 тысяч квадратных километров плодородной земли оказались под водами Черного моря. <...> ...Рев водных масс был слышен на расстоянии до ста километров. <...> ...Во время потопа каждый день побережье Черного моря отодвигалось примерно на один километр" (15).

Как житель Северного Причерноморья, а также как много поездивший по тем местам журналист я могу засвидетельствовать, что причерноморская низменность действительно подходит своей уходящей за горизонт ровностью на роль древнего морского дна. А Одесса вообще стоит на ракушечнике - морских отложениях, - из которого каменотесы выпиливали блоки, использовавшиеся для строительства: я прожил детство и юность именно в таком трехэтажном доме из ракушечника; вообще же каменотесы "вытесали" со временем под Одессой сложный лабиринт катакомб, в которых потом прятались от правосудия контрабандисты и бандиты, а во время II Мировой войны - партизаны.

Мне пришлось проплывать на судне и через Босфорский пролив. Этот пролив действительно выглядит сейчас как давний прорыв: наш корабль проходил меж двух гигантских скал, которые явно были когда-то единым кряжем.

Сейчас самое большое в мире пресноводное озеро - Байкал, но до Всемирного Потопа самым большим пресноводным озером было то, которое, по Монтеню, называлось Большим морем. 7750 лет назад это пресноводное Большое море стало по сути материнским лоном для современного соленого - а точнее малосольного - Черного моря. Таким образом, Черному морю принадлежит, по крайней мере, два своеобразных рекорда: до Потопа оно было самым большим озером, после Потопа стало самым молодым морем.

(14) К. Н. Несис, "Как Черное озеро стало Черным морем". - "Вечерний Нью-Йорк", 30-31 марта 1998.
(15) " ...И лишилась жизни всякая плоть". - "Шпигель" (Гамбург). - "Новое русское слово", 14 апреля 1997.

Экспорт цивилизации

При первом же прорыве воды через Босфорский кряж, 7750 лет назад, люди низменности наглядно убедились, что прогноз Ноя оказался вещим; и толпы беженцев, со скарбом и стадами, ринулись прочь от страшного водопада. Низменность не была, естественно, идеально ровной: и те, кто жили на ее сравнительно более высоких местах, успели все-таки за несколько недель добраться до возвышенностей, - но вот именно тех, кто жил в низинах, и поглотил навсегда Всемирный Потоп:

"И позвал Нух своего сына, который был отдельно:

- О сын, плыви вместе с нами и не будь с неверными.

Он сказал:

- Я спасусь на гору, которая защитит меня от воды.

Нух сказал:

- Нет защитника сегодня от повеления Аллаха, кроме как тем, кого Он помиловал.

И разделила их волна, и был он среди потопленных". (Коран, Худ, 44-45).

У Ноя было много сыновей. Слова "И позвал Нух своего сына" относятся к одному из них, который, как и большинство людей этой низменности, не поверил тревожному прогнозу своего отца - "и был он среди потопленных".

И опять цитата из "Шпигеля": "Впрочем, миграционная волна черноморских крестьян между Одессой и Крымом пошла человечеству на пользу. Они несли с собой в Европу аграрные знания, давшие толчок расширению цивилизации.

- Произошло нечто чрезвычайно важное, - говорит валлийский археолог Дуглас Бейли. - Начавшийся после потопа бурный подъем культуры - строительство хижин, эффективное земледелие, начало обработки меди - был вызван к жизни в значительной мере кошмарным событием: вынужденным бегством из самой древней житницы человечества".(16)

В моисеевой "Торе" упор делается на этической стороне Всемирного Потопа - греховности человечества, - а также явно преувеличены масштабы катастрофы - "все, что на земле, скончается"; в действительности же большая часть жителей тех мест были трудолюбивыми земледельцами и, благополучно бежав от Потопа, распространили постепенно свою земледельческую цивилизацию на всю Европу. Произошло это примерно 4500 лет до Моисея (или 3700 лет до Авраама); нам трудно судить из каких источников черпал Моисей свои сведения о Потопе, - но ясно, что эти источники и для Моисея были очень древними, а может быть, и многократно переписанными.
Ной высадился после Потопа высоко на горе Арарат (значит и уровень воды в только что образовавшемся Черном море был намного выше, чем сейчас).

Я видел Арарат из Еревана, хотя эта гора находится в наши дни на территории Турции; исследователи из разных стран до сих пор пытаются найти на этой горе Ноев ковчег.

Но лишь армяне и азербайджанцы знают, где Ной поселился после Потопа: недалеко от Арарата - на месте, на котором стоит сейчас город Нахичевань. Название этого древнего армянского, а ныне азербайджанского городаНахичевань = Нах + ичевань означает Поселение Ноя (русское Ной - ивритское Ноах - арабское Нух - армянское Нах).

Кстати, еще один известный персонаж, - но уже не из библейской, а из древнегреческой мифологии - Прометей, украв у богов огонь, был в наказание прикован ими к скале в горах Кавказа. Так что и умение пользоваться огнем, которое появилось задолго до земледелия, тоже, как видим, связано с бассейном Черного моря.

Что же касается заглавного вопроса "Был ли Ной одесситом?" (как и аналогичного "Был ли Прометей одесситом?"), то я, конечно, не могу уверенно ответить на этот вопрос. Ясно лишь, что Ной и до Потопа жил где-то тут, в бассейне Черного моря, - а значит, вполне возможно, что и на территории будущей Одессы. В таком случае можно было бы сказать, что до Потопа он был одесситом, а после Потопа стал нахичеванцем.

Мистика флюидов

Я всегда был далек от мистики, - в частности от веры в то, что души мертвых витают над теми местами, где они умерли.

Но теперь, когда я осознал, что Одесса стоит на месте древнейшей, допотопной цивилизации, я поневоле стал задумываться над тем, не являются ли загадочные одесские флюиды - душами тех утонувших во Всемирном Потопе людей, продолжающих и в наши дни свою духовную, спиритическую жизнь в атмосфере Одессы? Может быть, именно их флюиды и инициируют в нас, одесситах, творческие способности?

А может быть, одесситы унаследовали и творческие способности самого Ноя, позволившие ему спрогнозировать и благодаря этому пережить Всемирный Потоп?

(16) От англ. spirit - дух.

1999

Игорь Потоцкий. Улица Розье. Рецензии.

Игорь Потоцкий. Улица Розье. Повесть о Париже. Одесса, 2001

Улица Розье (часть 1) (часть 2) (часть 3)

Ростислав Александров. Есть жизнь... 

Константин Ритиков. Игорь Потоцкий. Улица Розье. Повесть о Париже. Одесса, 2001

Виталий Амурский. Светотени "Улицы Розье". Наедине с книгой Игоря Потоцкого

Яков Зубарев. Над памятью души не властно время. О книге одесского писателя и поэта Игоря Потоцкого "Улица Розье"

Саша Бородин. Шалом, Париж! 

Анатолий Глущак. Перекресток, давший имя альманаху

 

Ростислав Александров

Есть жизнь...

Когда-то я поинтересовался у Валентина Катаева, к какому же жанру нужно отнести его так ошеломившие нас книги последних лет — «Святой колодец», «Кубик», «Алмазный мой венец»... Вопрос был задан посреди пространной плавной беседы, но Катаев вдруг вскочил и быстро заходил по комнате: «Нет никаких жанров! Все придумали словесники, — он употребил это слово из своих далеких гимназических времен. — Сие все чепуха! Жанр нужен только для заключения издательского договора и больше нигде! Нельзя раздирать искусство на жанры! Я этого не принимаю!» Потом он возвратился за письменный стол и уже спокойно, как давно обдуманное, выношенное и выстраданное, тихо сказал: «Нет жанров. Есть жизнь». Мне вспомнился этот эмоциональный монолог, когда читал недавно вышедшую в издательстве «Друк» книгу Игоря Потоцкого «Улица Розье» и призадумался над тем, к какому бы жанру ее причислить. Для путевых заметок она недостаточно занудлива и обстоятельна, на обычную повесть, по-моему, тоже «не тянет», поскольку уж слишком личностная, исповедальная и фантасмагорическая. И уж никак это не рассказы о Париже, которого там, по обычному счету, и нет почти — ни вонзающейся в небо Эйфелевой башни, ни старинных фолиантов, листами шелестящих под ветром у букинистов на набережной Сены, ни поражающей воображение своей «марсианской» архитектурой Центра Помпиду... 

Париж представлен, по сути, лишь этой улицей Розье, самой «еврейской из еврейских улиц в Европе», где в незапамятные времена жил старик Клигман — прадед автора и его героя. А теперь здесь в старинном, «сотворенном в ХVII веке», доме с массивной дверью и узенькой винтовой лестничкой, в комнате, где под музыку Равеля и робкий шепот любви книжный шкаф дышит мудростью Спинозы и Толстого, Гомера и Шагала, Бабеля и Мопассана, живет очаровательная Баська, официантка крохотного бара, куда вход завешен сеткой неслышного вечернего дождя. Сюда, как давно уже в минуты тихой радости его и светлой печали, является герою никогда не виденная им бабушка Рахиль, которая приняла фашистскую пулю в местечке под Хмельницком, где «были дом и коза». И, сдобренная терпким, как воспоминания, вином, с французского переводимая прекрасной в своей мудрой ласке и ласковой мудрости женой автора, которой он великодушно «одарил» героя, течет тут беседа с новоявленными парижскими друзьями — директором художественной галереи Ги Аларконом, художниками Жан-Люком Риго и сыном польских евреев, родившимся в Освенциме, Сержем Канторовичем. И только Николая Дронникова можно не переводить, потому что ничего, кроме языка, и не увез с собой бежавший из красной Москвы русский художник. Его стремительного карандаша рисунки не иллюстрируют книгу, но являют неотъемлемую ее часть, потому что читается в них улица Розье подобно тому, как видится в написанном. И продолжается она Пушкинской улицей в Одессе, дотягивается до далекого Уссурийска, сквозь размытый снегом силуэт которого проступает Амстердам и потаенная комнатка Анны Франк, чья трагичная юность стала залогом посмертного величия, комнатка разрастается до площади в центре Кракова, на которой в годы войны повесили дальнюю родственницу героя тетю Берту, над площадью отзвуком давней беды звучит музыка Шопена, которую одесская пианистка Гольдберг исполняет в переполненном филармоническом зале финского города Куопио, а оттуда опять рукой подать до улицы Розье, где что-то поет на идише старый марокканский еврей, отставной журналист парижской газеты «Ла Монд»... 

Словом, как написал волшебник Мандельштам, «все перепуталось» здесь сообразно законам прекрасного жанра, именуемого жизнью, в которой рядом вышагивают добро и зло, радость и печаль, благородство и коварство. А с кем из них повстречаемся, одной судьбе известно, только она прикидывается случаем, чтобы предопределенностью своей не вовлечь нас в беспомощное уныние. И хорошо бы каждому иметь свою улицу Розье, где бы ни находилась она и как бы ни называлась, чтобы было куда вернуться хотя бы в мыслях и мечтах, ощутить себя колечком бесконечной цепи жизни, понять, что «не следует упускать мгновения и красивую женщину, дарованную судьбой и этим самым мгновением», с кем-то повстречаться, чему-то возрадоваться, о чем-то пожалеть, что-то вспомнить, смахнуть слезу и улыбнуться...

СЛОВО, № 9 (482) Март 1, 2002 г.
"Шомрей Шабос", № 18, 25 января 2002 г.


Константин Ритиков

Игорь Потоцкий. Улица Розье. Повесть о Париже. Одесса, 2001

Говорят, что Париж стоит мессы. Побывав во французской столице, одесский поэт Игорь Потоцкий, по всей видимости, посчитал мессу слишком слабым выражением своих чувств и избрал иной путь фиксации своих впечатлений. Он написал повесть "Улица Розье". Пересказать ее содержание, как полагалось бы в рецензии, задача не из легких, потому что повесть И.Потоцкого – это проза поэта, мысль которого свободно перемещается от предмета к предмету, от впечатления к рассуждению. Автор и не претендует на "всесторонний охват темы", у него – свой Париж, город друзей, встреч и знакомств. Его Париж, условно говоря, сосредоточился на той самой улице Розье, которая и дала название всей повести. 

Знаменитая формула Маяковского "Я – поэт. Этим и интересен" полностью приложима к книге И.Потоцкого. Он не торопится посещать Эйфелеву башню или Нотр-Дам, прекрасно понимая, что до него в этих местах побывали десятки миллионов, а описали их тысячи. Он идет на мало чем примечательную улочку и вдруг выясняется, что именно это место очаровательно и прекрасно. Так видеть может только поэт, который "перемалывает" впечатления в своем импрессионистическом воображении и "выдает на гора" предметы такими, какими их видит именно он и никто другой. Это его священное право, как, впрочем, и обязанность. Прозаик, очеркист должен представлять читателю объективную картину мира, поэт же более раскован, поскольку от него и ждут самовыражения, самовыявления, оригинального, ни на что не похожего взгляда на вещи. С этой задачей Игорь Потоцкий справляется как нельзя лучше.

Безусловно, счастливой находкой автора являются иллюстрации художника Николая Дронникова, живущего в Париже. Они идеально вписываются в стиль повести, а то, что сам художник является еще и одним из ее героев, придает его рисункам дополнительное очарование. Колоритна портретная галерея "Русские в Париже", приложенная в конце книги, где карандаш Н. Дронникова запечатлел Булата Окуджаву, Владимира Высоцкого, Юрия Любимова и других знаменитостей.

Так что нет ничего удивительного, что повесть одесского поэта вызвала большой интерес во Франции. Хотя она увидела свет только лишь в конце минувшего года, передача о ней уже прозвуала по французскому радио. Что говорит об уровне того сочинения, которое предложил своим читателям Игорь Потоцкий.

ПОРТО-ФРАНКО, № 04 (594), 25.01.2002]


Виталий Амурский

Светотени "Улицы Розье". Наедине с книгой Игоря Потоцкого 

Париж. Улица РозьеМожно ли с парижской улицы Розье выйти к одесской Молдаванке, или к зданию филармонии финского города Куопио, или к молодежному общежитию в бревенчатом таежном Уссурийске? Можно ли из старого уголка квартала Марэ, находящегося в центре французской столицы, сделав несколько шагов, оказаться возле стен католических соборов Кракова или Лодзи, или рядом с домом в Амстердаме, где в годы гитлеровской оккупации жила и писала одну из самых страшных, потрясающих книг ХХ века - свой Дневник - хрупкая, как зимняя ветка, Анна Франк?..

Можно - утверждает Игорь Потоцкий. Всякая география, а особенно география путешествующей души, относительна. Все может быть и - есть - рядом: прошлое, настоящее. Улыбка и печаль. Разлука и встреча.

***

Принято считать - из многих городов мира Париж больше всего располагает к себе русскую душу. Никакой статистики, понятное дело, на этот счет не существует. Но если судить, скажем, по художникам минувшего века, то многие из них впрямь нашли и выразили себя на французской земле куда глубже, полнее, ярче, чем в Отечестве: Шагал, Ларионов, Гончарова, Григорьев, Анненков… Работы их - в лучших частных коллекциях и музеях мира. В том, что это совершенно справедливо, сомневаться не приходится. Вопрос в другом. Есть ли рациональное объяснение этому? Воздух ли французский особый? А, может, ностальгия острее?

То же самое с писателями. Что бы ни говорилось о творческом наследии Бунина - лучшие свои произведения он написал именно в эмиграции. Не испытай он на себе парижского сплина - не появились бы под его пером "Темные аллеи" или "Жизнь Арсеньева". Нужен ли тут вопросительный знак? Тени парижских платанов, упавшие на страницы Ремизова, инкрустировались в его уникальную славянскую вязь. Прямо или косвенно Париж, его зеленые или задымленные пригороды, - все то, что условно можно назвать "французские мотивы" , светлой печалью или сдержанным стоном, вплелись в стихи и прозу Цветаевой, Георгия Иванова, Газданова, Присмановой, Поплавского…

Право, как часто Париж, Франция пробуждали в русской душе нечто такое, от чего ей хотелось зарыдать, как скрипке слепого музыканта, цыганской гитаре или гармошке рабочего парня, вроде того, что запечатлен на известном холсте Маковского1887 года - "На бульваре". Париж, Франция всегда или, если быть точнее, почти всегда действовали на русскую душу странно. Тургенев, вероятно, не написал бы главных своих книг о России без Франции, а Чехов - пожил и - словно не бывал тут. Существуют чеховская Ялта, а чеховской Ниццы - нет. Вспоминая о больших русских живописцах, как не вздохнуть об удивительной палитре Коровина, утратившей на французской земле, на ее пленэре свою силу, энергию… В самом деле, почему?

Набокова, как справедливо заметил его биограф Брайан Бойд, Париж неизменно угнетал, Ходасевич, как поэт, тут молчал. Из наших современников Владимир Максимов говорил мне, что, живя тут, духовной связи с этим городом и с этой землей не чувствует. Также, как Бродский, кстати, хотя он бывал тут лишь короткими заездами. Виктор Некрасов, любивший и прекрасно знавший Париж, воспевший его в своих книгах-воспоминанях, книгах-раздумьях "Месяц во Франции" (опубликованной еще в Советском Союзе), а затем в эмиграции - "По обе стороны стены" и в "Саперлипопет", все же не мог, и, видимо, не хотел раствориться во французской жизни, то и дело возвращаясь мысленно в Киев, Москву или на берега Волги…

Париж. Улица РозьеИз современных русских художников, живущих и работающих по четверти с лишним века во Франции, из тех, кого я знаю, может быть больше других сохраняют в сюжетах, в трактовках образов и предметов, если позволено будет так выразиться, ярую русскость, не квасную, а глубокую, слившуюся с западной, с мировой культурой, - Николай Дронников и Оскар Рабин. Опять-таки вопрос: были бы их работы такими, сложись судьбы самих художников иначе, не окажись они эмигрантами.

Можно задавать разные вопросы. Искать ответы на них. Бесспорно одно: Париж, Франция всегда тянули к себе русские души. Для людей моего поколения, то есть тех, кто оказался на школьной скамье в первые послевоенные годы, кто хотя бы смутно запомнил день смерти Сталина, а позднее вдохнул в себя пьянящую надеждами хрущевскую оттепель, Франция - среди прочего - как бы просачивалась в сознание через прочитанные в детстве книги о трех мушкетерах, через увиденные в стареньких, со скрипучими скамейками, кинозалах, ленты с Жераром Филиппом, Даниэль Дарье, Габеном, Бельмондо или Мариной Влади, через услышанные в исполнении Монтана "Осенние листья" или "Большие бульвары"… Уже в одной фразе Высоцкого, написанной и спетой значительно позднее, - "Она была в Париже!.." - заключалась целая обойма эмоций и представлений.

История Франции - реальной и воображаемой, то есть такой, какой она сложилась с дальних времен в русском менталитете, не изучена. Не знаю, придет ли когда-нибудь время, чтобы разобраться в этом. Да и нужно ли? Единственное, в чем не сомневаюсь, - в том, что ее магическое поле существует по сей день, влияя на тех, кто находится постоянно в ее пределах, или попадает в него даже на какое-то время.

***

Париж. Улица РозьеВ контексте "русской Франции" имя поэта и писателя Игоря Потоцкого формально не числится. Это понятно, он не эмигрант, не иммигрант. Живет в Украине, в прекрасном городе Одессе. Но, думается мне, что Франция, где он бывал, воздух которой в себя вобрал, глубоко вошла в его творческое сознание, что-то озарила в нем. Рассматривать то, что он пишет, по крайней мере, после своего первого непосредственного знакомства с Парижем в 1989 году, не учитывая таких озарений, отсветов, - нельзя. Тема эта, вероятно, может стать предметом отдельного разговора. Мне бы хотелось сейчас лишь посмотреть, понять с какого момента все это началось? В сборнике "Крупицы нежности" есть такое признание:

Я увидел аполлинеровский мост в Париже
и Сену, катившую свои волны
наперекор сердца влюбленным, все ближе 
и ближе. И были волны - как воины.
Шла наполеоновская гвардия на приступ,
бока коней были в белой пене.
Со мной стихотворный случился приступ,
но размышлять об этом не было времени.
Я строчки в свои замкнул ладони
крепко, не вырваться им наружу.
Я сам себя спасал от погони
и Сене веселой доверил душу…

Париж. Улица РозьеДа, очень вероятно, именно тут - "ключ" к Парижу Игоря Потоцкого. Подобные строки рождаются только из глубоких чувств, из ощущений, не рассчитанных на внешний эффект. Таким же неподдельным "стихотворным приступом" при открытии им своего Парижа отмечены: "Мы стояли над Сеной", "В мастерской Канторовича Селестина", "Из Парижа мартовского в шляпе туч"… Многие, конечно, писали тут стихи, которые затем исчезали - в так называемых "дорожных тетрадях"… Сам по себе факт появления парижских стихов Игоря Потоцкого не показался бы мне знаменательным (тем более, что за десятилетия написано им немало, написано добротно, да и поколесить по земле он тоже успел) если бы своеобразным продолжением их не стала первая его прозаическая книга - "Улица Розье".

С ей я - мы - сейчас наедине

Автор указал: повесть о Париже. Это все-таки условно. В действительности жанр книги определить трудно. Поэма в прозе? Дневник души? Путевые заметки? Скорее, смесь жанров. Игра стилей: от суховатых, деловых фраз, с уточнениями - фамилий, профессий отдельных персонажей - до лирически свободных, пластично выполненных отступлений о музыке, искусстве, любви. Просто о непростом. О том, что называется судьбой, жизнью.

Своеобразным зачином "Улицы Розье" служит семейная легенда Потоцких: "С детства я знал, что один из моих прадедушек сначала был австрийским евреем, потом русским и французским. Он начал учиться в Венском университете, но философия ему быстро разонравилась, а в груди жила жажда странствий, и только поэтому он оказался в местечке под Хмельницком, а затем в Париже. Отец утверждал, что он стал раби, но никаких письменных свидетельств на этот счет не осталось, а в памяти моего отца сохранилось только, что он жил на парижской улице Розье и писал моей бабушке Рахили, своей младшей дочери, коротенькие послания, всегда оканчивающиеся обещаниями быстрой встречи, которая вот-вот должна была состояться, но помешала революция, а за ней две войны. Рахиль погибла в гетто, а французский мой прадедушка Клигман исчез, будто его никогда и не было. Я никогда не видел моей бабушки Рахили, которой было сорок лет, когда она навсегда покинула этот мир, но я знал, что у нее добрая улыбка, и она была доброй и высокой, и глаза у нее светились…".

Именно эта самая бабушка Рахиль, любившая книги Цвейга и сочувствовавшая Бальзаку, который, как она считала, не мог найти счастье из-за непутевых женщин, бабушка с красивыми глазами и пальцами рук, "которые легко играли баллады и мазурки Шопена" - бабушка-фея, о которой Игорь Потоцкий мечтал мальчиком-школьником, вдруг возникла перед ним в Париже. Возникла, как светлый призрак, как тень отца Гамлета, и - благодаря такой экстраординарной встрече, парижская улица Розье вдруг приобрела для него совершенно особое значение.

Париж. Улица РозьеАх, улица Розье! Теплота угасающих углей в большом каменном доме города, где все меньше и меньше жильцов, помнящих о временах печек, каминов… Ах, парижская улица Розье! Меняется постепенно ее лицо, характер, многое из того, что существовало там еще каких-нибудь десятилетия три четыре назад - исчезло… Но, несмотря на многие перемены (а сколько тяжелого, страшного было в минувшем веке…), не выветрился, все-таки, в ней до конца дух штетла! Где еще в Париже, кроме как там, можно сегодня увидеть: будто сошедшие с дагерротипов, сделанных лет сто назад в каком-нибудь Бердичеве или Могилеве, лавки, заваленные пакетами с крупами, картонками с мацой, бочками с селедкой, соленьями, забитые разной снедью; золотистые из-за света запыленных лампочек, мастерские, в которых витают запахи настоящих кож и красок; чинно беседующих в закусочных или куда-то спешащих бородачей в сюртуках допотопных пошивов, в широкополых черных шляпах или ермолках, уже подобным внешним видом как бы подчеркивающих свое пренебрежение, если не к современности вообще, то к меняющимся вкусам, модам… Мол, господь с ними, с разными "Карденами" и "Диорами"!… Публики в "Карденах" и "Диорах" там, впрочем, тоже хватает. И в джинсах. Да, как везде, конечно… Только, оказываясь в этом квартале Марэ, на это не очень обращаешь внимание. Как-никак, а все же - улица-реликвия. Будто в Париже, и - совсем нет. Улица, где - Франция и тени еврейской жизни былой Российской империи, вчерашнего и нынешнего Средиземноморья - Северной Африки, Израиля… В витрине еврейского ресторана Жо Гольденберга по сей день зияют дыры от палестинских пуль, выпущенных по его посетителям 9 августа 1982 года… Многое на этой улице Игорь Потоцкий увидел воочию и сердцем… Увидел, но… в книге своей как бы оставил все увиденное в легкой дымке, будто опасаясь даже ненароком превратиться в бытоописателя, экскурсовода, способного скукой и безразличностью свести к серому пятну подлинную красоту этого мира, существующие в нем порядок вещей и мер.

Время, пространство, приметы недавнего и далекого прошлого - все смешалось в пространстве реальной и литературной улицы Розье; читая книгу, я подчас ощущал нечто подобное тому, что мне неоднократно случалось ощущать перед холстами Шагала или графикой Александра Алексеева, где на холстах первого, рядом с Эйфелевой башней, в печальных и нищих приметах былого Витебска проступает красивая мечта, сказка, а на листах второго (который, кстати, также долго жил и скончался во Франции) мерцают на фоне бескрайней российской ночи фантомы из "Записок сумасшедшего", "Пиковой дамы", "Доктора Живаго", в которых узнаются черты живых людей…

Откуда такое ощущение переклички "Улицы Розье" с подобными работами? Не оттого ли, что описания, относящиеся к Парижу, как перетасованные игральные карты, легли рядом с описаниями других мест, в том числе в России?.. Есть, впрочем, еще кое-что: нередкое упоминание автором имени то одного, то другого художника… Каждое такое упоминание (Тициан, Гойя, Шагал, Модильяни…), даже сделанное мельком, как бы между прочим, в общем-то, перводит, переключает мгновенно читательское сознание в плоскость зрительскую. То есть, если он имеет представление о работах названного мастера - невольно оказывается в зоне активных ассоциаций текста и искусства.


Идентично - с музыкой

Париж. Улица Розье"Все складывалось хорошо, - говорила бабушка, и светлые слезы памяти текли по ее лицу. - Был дом и коза, которая щипала траву в нашем местечке, совсем крохотном, но мне было в нем спокойно и привольно. И деревья при встрече тянули свои ветви-руки, и листва шумела, словно рояль - Брамса, Шумана, Шуберта, Шопена, Бетховена, и звук был чистый, и отдавались в нем мастерски натянутые струны. А потом трава пиликала, будто скрипка, и сотни нот кружились над моей головой в детстве…".

Как артистически точно в этом фрагменте сплелись чувства, звуки! В каком диапазоне! От "пиликающих" травинок до Бетховена! И - опять живопись, ибо обозначение ветви-руки моментально вызывает в памяти образы именно таких деревьев на тревожных пейзажах Сутина… Не преувеличиваю ли я? Не знаю. Несомненно, в таком восприятии отдельных фрагментов "Улицы Розье" есть много очень личного, - кто-то другой увидит, услышит, почувствует в тех фразах нечто иное (либо не увидит, не услышит, не почувствует ничего). Подобное ощущение - всегда индивидуально. Непредсказуемо. Но если оно хотя бы изредка появляется - значит автор сумел тронуть тебя, твое сердце. Это уже немало. Разумеется, за частностями вырисовывается структура, которая вызывает более сложные представления о материале в целом.

Как (если будет позволено воспользоваться терминологией эйхенбаумского типа) "сделана" "Улица Розье"? Вертикальная ось ее мне представляется проходящей между полюсами: "я" автора - "бабушка Рахиль". Все остальное - пейзажи, лица, подобно силуэтам во вращающемся абажуре (такие, действительно, существуют). Среди проплывающих теней Дронникова, Канторовича, Жан-Люка, Риго, Ги-Аларкона и других - замечаю себя… Узнать себя - изображенным со стороны не всегда просто. Внутренне, даже перед зеркалом, человек видит себя несколько иным… Между ним реальным (физически реальным) и его отражением, как праывило, пролегает полоса отчуждения. Что же говорить в таком случае о твоей тени, созданной другим!.. Это ты и - вместе с тем, словно кто-то иной, лишь отдаленно похожий на тебя. Да и похожий ли? Узнают ли себя в этих тенях другие? Эти вопросы, впрочем, повисают в воздухе - не говорить же о фотографической точности, о точности репортерской, документальной в произведении художественном!

***

Париж. Улица Розье"Улица Розье" не только текст. Это также графика Николая Дронникова. Люблю его рисунки - за свободу и за сдержанность, за то, что в каждом из них есть свой полюс, свой нерв, своя болевая точка. В графической сюите, как совершенно справедливо назвала эти работы Елена Палашек-Сторожук, есть подлинная, как у писателя, но, вместе с тем, очень своя улица Розье, очень свои Франция и Россия (продолженная в отдельных портретах "Русские в Париже"), где художник прекрасно сохраняет независимую роль. Главное все же в другом - какой удачный оказался этот дуэт!

Перелистывая книгу, задерживаюсь на отдельных страницах, читаю, смотрю рисунки и - ощущаю, как где-то внутри, между страниц, слегка вздрагивает ее пульс. Или мне это только кажется?..

"Вечерняя Одесса", № 71, 8 мая 2002 г., № 72-73, 11 мая 2002 г.


Яков Зубарев

Над памятью души не властно время
О книге одесского писателя и поэта Игоря Потоцкого "Улица Розье"
 

Париж. Улица РозьеБывают же такие встречи, которые даже не ведаешь к чему отнести - к знаку судьбы или случайному стечению обстоятельств. Однако случайного в жизни, на самом деле, мало, и поэтому неожиданное знакомство в Стокгольме с бывшим земляком-москвичом, а ныне русским парижанином меньше всего хочется отнести к разряду произошедшего невзначай эпизода.

Хотя именно так, случайно, все и началось. Присев после прогулки по шведской столице на скамейку уютного сквера, мы с женой начали обмен впечатлениями и вдруг услышали обращенное к нам приветствие на русском языке. Родной язык был для нас в Скандинавии не в диковинку - русских сегодня по всему свету немало, но когда оказалось, что сидящая перед нами пара - такие же иммигранты, как и мы, более подробная беседа напросилась сама собой.

Выяснилось, что один из наших общих знакомых, Виталий Амурский, покинул бывшую родину значительно раньше, чем мы, обосновался во Франции, и - бывает же такое совпадение - является моим коллегой. Уже многие годы он работает в русской редакции международного радио Франции и, кроме новостей, регулярно ведет в эфире свою программу "Литературный перекресток". Не так давно в свет вышла его книга "Запечатленные голоса", в которой он собрал свои беседы с известными российскими - как бывшими, так и нынешними - деятелями культуры: Бродским, Окуджавой, Максимовым, Горбаневской, Залыгиным, Битовым… Рецензия на эту, несомненно, неординарную книгу публиковалась, кстати, в русскоязычной прессе Израиля.

Супруга Виталия Эвелин, судя по большим красивым глазам принадлежала к роду моих соплеменников, и симпатии между нами укрепились, когда мое подозрение подтвердилось. Судьба ее вообще примечательна: родилась она во французском Алжире, во время там начавшейся войны за независимость выехала с родителями и сестрами во Францию. Здесь, во время учебы в университете, стала изучать русский язык и литературу, а в период стажировки в Москве познакомилась с Виталием. Когда его, по его собственным словам, буквально выдавили из России, они вновь встретились во Франции, а скоро и поженились.

Виталий рассказал об очередной книжной новинке, в издании которой он принял участие как автор рецензии-послесловия. И обещал по возвращении в Париж прислать мне ее экземпляр. Обменявшись номерами телефонов и адресами, мы тепло расстались, а когда я по приезде домой открыл почтовый ящик, на меня глянул толстоватый пакет с французским штемпелем.

Раскрыв первую страницу книги, я уже не мог от нее оторваться, пока не дочитал до конца… "С детства я знал, что один из моих прадедушек сначала был австрийским евреем, потом русским и французским. Он начал учиться в Венском университете, но философия ему быстро разонравилась, а в груди жила жажда странствий, и только потому он оказался в местечке под Хмельницким, а затем в Париже. Отец утверждал, что он стал раби, но никаких письменных свидетельств на этот счет не осталось, а в памяти моего отца сохранилось только, что жил он на парижской улице Розье и писал моей бабушке Рахили, своей младшей дочери, коротенькие послания, всегда оканчивающиеся обещаниями быстрой встречи, которая вот-вот должна была состояться, но помешали революция, а за ней две войны. Бабушка моя Рахиль погибла в гетто, а французский мой прадедушка с фамилией Клигман исчез, будто его никогда и не было"…

Париж. Улица РозьеКак и автор этого повествования, я никогда не видел своих бабушек и дедушек ни с материнской, ни с отцовской линии. Один мой дедушка, Пейсах, умер, как рассказывал мне отец, до Второй мировой войны, но уходу его в "тот" мир помог Сталин: в 37-м году его, сапожника, забрали по чьему-то доносу. Редкий случай, но Сталин его и освободил. Несколько месяцев дедушку продержали в самой знаменитой столичной тюрьме - Бутырке, и выпустили только благодаря отцу, который набрался храбрости и написал письмо самому вождю. Однако бутырский "курорт" уже отложил свой отпечаток на здоровье дедушки, и тот очень скоро распрощался со светом.

Впрочем, и другие мои старшие родственники прожили не намного дольше деда Пейсаха. Оставшись в родном Витебске, они все сгинули с приходом фашистов, и уже спустя много лет возвратившиеся после эвакуации в Белоруссию родные тети смогли показать мне лишь приблизительное место, где стояли избы так и не дождавшихся меня бабушек и дедушек.

Как и автор "Улицы Розье" - одесский писатель и поэт Игорь Потоцкий, я тоже пытался найти следы моих своих предков в обожженной смертью белорусской земле. В каждый свой приезд сюда я ходил к городскому центру и пытался представить, как на небольшой церковной площади высились столбы воздвигнутой гитлеровцами виселицы, на которой что ни день появлялись очередные жертвы "нового порядка". Рядом находилась небольшая узкая улочка с красивыми домами девятнадцатого века, и, как рассказывали очевидцы, именно эти дома немцы выбрали при вступлении в город, для расположения своей администрации. Однажды я спустился в подвал дома, в котором размещалось в те годы витебское гестапо и который был превращен теперь в музей - заглянуть сюда еще раз я не смог…

У Игоря Потоцкого корни дальше моих. Но это не помешало ему вырваться при первой же возможности в Париж, чтобы найти улицу Розье, на которой жила его бабушка Рахиль, найти - и остаться на ней навсегда, даже тогда, когда он вновь возвратился в Одессу.

Нет, вовсе не память водит писателя по этой улице. Какая память может быть у человека о том, чего он никогда не видел? Как можно представить себе предмет или, тем более, человеческий облик, который никогда не встречался на твоем пути? Но, оказывается, есть Нечто, что помогает человеку видеть даже то, что никогда не находилось перед его взором, и этому Нечто не подвластны ни время, ни география. Именно это доказывает Игорь Потоцкий, гуляя по насквозь пропитанной еврейской жизнью улице Розье.

"Я выхожу на балкон; подо мной улица Розье с ее кривыми зигзагами, маленькими магазинчиками и лавчонками, множеством фонарей, рекламными плакатами на иврите и идише, евреями бородатыми и безбородыми, старыми и юными, еврейскими женщинами - страстными и нет, бойкими и тихими, умными и глупыми, но я всех люблю, а они любят меня, потому что наши предки были сообща гонимы отовсюду, а наши потомки будут радоваться, попадая на улицу Розье, стоять на балконах и впитывать в себя чужие жизни жадными глазами".

Париж. Улица РозьеПодглядывать за "чужими жизнями", на самом деле, нехорошо, но прибывшему за тридевять земель на встречу с родной бабушкой это простительно. Я прекрасно понимаю чувство автора, поскольку и сам, торопясь при посещении очередного заграничного города нанести визит в старинный еврейский квартал, испытываю такую же тягу взглянуть на "чужие жизни". Почему-то я уверен, что жизни эти для меня совсем не чужие, а те, кому они принадлежат, вовсе не в обиде на то, что я пытаюсь всмотреться в их лица и в окна их домов. Мы, действительно, соединены одной судьбой, у нас общие предки и общие потомки, и эта общность рождает в нас ту удивительную тягу друг к другу, которой не требуется память зрения - достаточно памяти души.

Смело и в то же время осторожно ведет нас Игорь Потоцкий по уголкам этой памяти. Оживляя воспоминания отца, он дарит нам образ красавицы Рахиль, стройной, высокой, с тнокими пальцами женщины, легко говорящей на французском и немецком, окончившей гимназию в Цюрихе, но помнящей свою родину под Хмельницким, женщины, так и оставшейся вечно в своем нестареющем сорокалетнем возрасте и не узнавшей, что стала бабушкой внука-одессита.

Этот образ настолько впечатан в память писателя, что его друг-художник, давно живущий в Париже, на удивление легко воссоздает по рассказу внука портрет давно ушедшей в небытие бабушки. И небытие на глазах превращается в самую что ни есть настоящую, какую только можно представить, жизнь.

Да, бабушка Рахиль постоянно сопровождает автора в его прогулках по Парижу, в его встречах с новыми парижскими друзьями и даже в ночных снах дождливой ночной столицы. Аромат улицы Розье, аромат ресторанчиков, пабов и мастерских, которых приходится бывать писателю, доходит до нас сквозь мягкий, неспешный и невелеречивый тон повествования. В этом тоне не услышишь громкого звука или резкого поворота мысли - самым громким, пожалуй, является здесь шум дождя, обливающий гостя и его неожиданную любовь - Баську, так остро напоминающую ему красоту бабушки Рахиль. Но именно этот тон, словно шум нескончаемого дождя, завораживает нас, заставляет прислушаться и неотступно следовать за героем рассказа.

Перед нами проходит целая вереница людей, с которыми встречается автор во время своего путешествия по Парижу. Здесь и тот художник, который пишет портрет бабушки Рахили - Серж Канторович, родители которого, польские евреи, погибли в Освенциме, а сам он, родившийся в этом же концлагере и чудом оставшийся в живых, не знает, по вполне понятной причине, что такое веселье и радость.

Париж. Улица РозьеЗдесь и Селина Маларже, чей дед был из марокканских евреев и также проживал когда-то на улице Розье, будучи известным, получавшим одновременно деньги, премии и неприятности журналистом.

Здесь и Николай Дронников, давний российский эмигрант, успевший нарисовать - во время их пребывания в Париже - Бродского и Окуджаву, Некрасова и Галича, Высоцкого и Ахмадуллину… 

Сквозь точные яркие мазки, которыми пишет Игорь Потоцкий образы своих друзей, перед нам встает и неповторимый облик Парижа, но не того, который известен нам благодаря Тургеневу, Набокову, Шагалу, Маяковскому и десяткам других российских писателей и художников, временно или постоянно обосновавшихся в "столице мира", а того, который "простому советскому еврею" почти и не знаком. Того Парижа, в котором несмотря на все перипетии еврейской истории, до сих пор живет еврейская душа, Парижа, который когда-то сдал фашистам почти всех не успевших бежать евреев и по старым еврейским кварталам которого сегодня ходят экскурсии антисемитов. Того Парижа, где пытаются найти свои корни такие люди, как Игорь Потоцкий.

Он не просто поехал в Париж, чтобы встретиться с городом бабушки, которую никогда не видел. Чтобы выполнить эту миссию ему, в конце концов, достаточно было ограничиться одной поездкой сюда. Но вот за три года он уже трижды покидает родную Одессу, и пункт его лежит в один пункт назначения. Обычной страстью влюбленного в Париж путешественника это не назовешь. Путешественника, как правило, на одном месте не удержишь. Свое влечение объяснил сам автор. Объяснил книгой, без которой он, кажется, не мог так просто расплатиться с Парижем - как не мог отдать небытию свою бабушку - красавицу Рахиль.

В книге Игоря Потоцкого нет и тени бытоописательства. Его язык - язык поэта - сохранился и в прозе - лиричной, почти что музыкальной и, если хотите - симфоничной. В симфонию эту органично вплетены и рисунки Николая Дронникова, помогающие нам своими глазами увидеть и понять атмосферу еврейских улочек Парижа, лики обитающих на них соплеменников, а также познакомиться с уникальной серией графических работ художника - "Русские в Париже", где перед нами в совершенно неожиданном свете предстают Юрий Любимов, Арсений Тарковский, Михаил Шемякин, Алла Демидова и многие-многие другие.

Ну, и нельзя не порадоваться опубликованной здесь же рецензии моего коллеги Виталия Амурского, который основательно проанализировал как самую повесть Игоря Потоцкого, так и переходящую из поколения в поколение глубинную связь российских писателей и художников с французской столицей.

… Ну, и как после всего прочитанного и узнанного подумать о якобы случайном характере стокгольмской встречи?

"Русский ираильтянин", № 50, 24 - 30 декабря 2002 г.


Саша Бородин

Шалом, Париж! 

Представьте себе музыкальный инструмент, похожий на фортепьяно, на каждой клавише которого написаны имена поэтов, писателей и художников - французов, русских, евреев и еще названия парижских и одесских улиц, и кто-то очень романтичный и трепетный играет на этом инструменте, извлекая из него тончайшую симфоническую материю, похожую одновременно на музыку, поэзию и мечту. Имя исполнителя - Игорь Потоцкий. Он живет в Одессе, но тогательно любит Париж, пребывая с ним в отдаленной, но чрезвычайно прочной родственной связи. 

"…Один из моих прадедушек, - пишет он в книжке "Улица Розье", о которой, собственно, и идет сейчас речь, - сначала был австрийским евреем, потом русским и французским. Он начал учиться в Венском университете, но философия ему быстро разонравилась, а в груди жила жажда странствий, и только поэтому он оказался в местечке под Хмельницком, а затем в Париже… Жил он на парижской улице Розье и писал моей бабушке Рахили, своей младшей дочери, коротенькие послания, всегда оканчивающиеся обещаниями быстрой встречи, которая вот-вот должна была состояться, но помешала революция, а за ней две войны. Бабушка моя Рахиль погибла в гетто, а французский мой прадедушка с фамилией Клигман исчез, будто его никогда не было".

Такие вот корни. Другой бы о них и не вспоминал, а Потоцкий написал книжку, которую я прочитал на одном дыхании и потом долго не мог прийти в себя: ему удалось выразить что-то очень личное, очень интимное и вместе с тем - очень значимое для многих думающих и чувствующих по-русски людей, рассеянных по миру.

Париж. Улица РозьеПрежде всего - Париж. Пусть сегодня он уже не тот, каким был во времена Хемингуэя и Эренбурга, пусть за последние десять лет после падения советской власти там уже успели побывать чуть ли ни миллионы наших соотечественников, все равно он остается для очень многих концентратом европейской культуры и символом свободной любви. Городом-мечтой. Возможно, причина этого лежит в многовековых культурных связях России и Франции, в популярности классической французской литературы и обаянии французского кинематографа, в традиционной привлекательности Парижа для поэтов, писателей и художников. И, конечно, в огромном вкладе в отечественную культуру русской эмиграции Парижа.

"…Если судить, скажем, по художникам минувшего века, то многие из них впрямь нашли и выразили себя на французской земле куда глубже, ярче, чем в отечестве: Шагал, Ларионов, Гончарова, Григорьев, Анненков… - пишет автор послесловия к книге, сотрудник Французского международного радио Виталий Амурский. - То же самое с писателями. Что бы ни говорилось о творческом наследии Бунина - лучшие свои произведения он написал именно в эмиграции… прямо или косвенно Париж, его зеленые или задымленные пригороды - все то, что условно можно назвать французскими мотивами светлой печалью или сдержанным стоном вплелись в стихи и прозу Цветаевой, Георгия Иванова, Газданова, Присмановой, Поплавского…"

Ну, и конечно, Париж в понимании нашего человека - это город любви. Автор, 5О-летний одесский писатель, населяет его прекрасными женщинами - совершенно нереальными , полуреальными, почти реальными и абсолютно реальной женой. С девственно прекрасной юной Баськой, официанткой из бара, реальность которой весьма проблематична, он разговаривает исключительно на языке любви. Они все время целуются и обнимаются, причем активным началом выступает именно юная Баська, которую к автору постоянно и неудержимо тянет. Не обращайте внимания на мою ироничность, в основе которой лежит, скорее всего элементарная зависть. Сцены эти прописаны действительно очень тонко и лирично.

Щемящее чувство вызывают появления прекрасной сорокалетней бабушки автора, которая в своей реальной жизни никогда в Париже не была, а в своем мистическом воплощении чувствует себя как дома. Странная, казалось бы, привязанность к никогда не виденной бабушке, олицетворяет жгучий интерес к корням, к истокам и происхождению порывов собственной души, к тому, что на сухом языке науки называется "генетикой поведения".

И, наконец, об улице Розье, давшей название книге. Лучше автора об этом не скажешь: "О, эта еврейская из всех еврейских улиц Европы, где много Прованса и хитро скалится Бретань, суровая и едкая, но еще витает дух Марокко, Алжира и прочих, прочих, прочих, но главенствует дух Сиона, выпеченный веками отчаянья, пустыня, не имеющая края в просторах быстро исчезающего времени".

Прекрасная поэма в прозе! Мне жаль вас, дорогие читатели, скорее всего вы никогда ее не прочтете, потому что тираж этого маленького шедевра, напечатанного в Одессе, всего - сколько бы вы думали? - 200 экземпляров! Мир перевернулся, и отечественная культура процветает где угодно, но только не в отечестве.

Книга снабжена снабжена прекрасными рисунками художника Николая Дронникова. Некоторые из них мы воспроизводим.

"Russian Canadian INFO" (Торонто), № 224, September # 3, 2002
"Новое русское слово" (Нью-Йорк), 28-29 сентября 2002 г.


"Вечерняя Одесса", №197, 21 декабря 2000 г. Анатолий Глущак 

Перекресток, давший имя альманаху

... Вышел второй номер литературно-художественного альманаха "Дерибасовская-Ришельевская". Редколлегия во главе с Феликсом Кохрихтом попала в точку, выбирая название издания. Эту топонимическую "точку" на карте Одессы знают далеко за пределами города - пересечение двух наших известнейших улиц. 

… Гвоздем номера, на мой взгляд, является компактная, хорошо срежиссированная, отменно выписанная "Улица Розье" Игоря Потоцкого. Автобиографическая проза сейчас не частый гость, тем более в одесском литературном ареале. Повесть о Париже подкупает искренностью, адекватностью авторских оценок и реакций, а сопровождающая текст графическая сюита Николая Дронникова подчеркивает завершенность художественного замысла"...

"Вечерняя Одесса", №197, 21 декабря 2000 г.

 

 

Улица Розье

Игорь Потоцкий

Игорь Потоцкий. Улица Розье. Повесть о Париже. Одесса, 2001

 

 

 

 

 

 Третья часть

1


В Париже мне ночью приснилась Одесса. Мы бродили с бабушкой Рахилью по тихим утренним улочкам, а она говорила, что представляла себе город по-другому: более романтичным, но это неважно, главное, что в Одессе живет ее внук, а все остальное пускай поскорее уносят морские волны. Бабушка Рахиль шла не торопясь, особенно по Пушкинской, ей эта улица cразу понравилась, но она сказала, что давно уже отвыкла от таких маленьких домов, ведь в Париже они, здания, более нахохленные, знают свое великолепие, а в Одессе они только готовятся к своему будущему блеску. Мне, как обычно, не хотелось вступать в пререкания, я молчал, показывая своим молчанием, что я с нею полностью согласен, а бабушка Рахиль рассказывала мне новые подробности о своем детстве и о том, что она училась в гимназии в городе Цюрихе, но Швейцария ей не больно нравилась, постоянно тянуло домой - в еврейское местечко под Хмельницким, где оставалась ее мать; там у них был маленький скромный домик, наполненный счастьем.

Я, повторяю, долго во сне бродил по Одессе и слушал рассказы бабушки Рахили, которая в свои сорок лет была стройной и красивой, но она не замечала своей красоты, а я хотел ей сказать, что она прекрасна, в Одессе мало таких красивых женщин, но бабушка Рахиль, предугадав слова, хоть я их и не успел произнести, сказала, что комплименты ей делать не следует. Оставь, попросила она меня, комплименты жене и смазливым молоденьким девушкам, им они нужны больше.

Мне не хотелось расставаться со своим сном, но тут зазвонил телефон и трель его звонка была так настойчива, что мне пришлось проснуться, но я перед тем, как открыть глаза, успел попрощаться с бабушкой Рахилью и сказал, посмотрев в ее моментально ставшие печальными глаза, обязательно, бабушка, встретимся и уже сегодня, а она улыбнулась мне ласково и глаза у нее сразу потеплели.

Мы договорились с Николаем Дронниковым встретиться через два часа возле музея Родена, но я сказал, что у меня нет никакого желания смотреть на роденовские скульптуры, хоть я их и люблю, а Дронников ответил, что мы найдем в Париже более интересное занятие, но, главное, обсудим планы на ближайшие сто лет, если мало, то можно и на двести. А еще он мне обещал показать свои последние рисунки парижских улочек, которые он успел сделать за последние полгода, прошедшие со дня нашей предыдущей встречи. Он предупредил меня, что рисунки так себе, но есть и ничего, мне будет интересно, только жаль, торопясь все объяснить, удвоил темп речи, мне на этот раз он ничего не подарит, намечается его грандиозная выставка, но, если я захочу, к нашим услугам ксерокс, ведь совсем недалеко работает его близкая знакомая - мадам Корье, она копии сделает запросто. Даже в Париже художники любят делать ксероксные копии на халяву.

Я жил у Ги Аларкона на рю Лакедюк, но мой друг успел уже приготовить завтрак и уехать в лицей, где он преподавал математику особо одаренным лицеистам и утверждал, что все они наделены бесспорными способностями, но самомнение у каждого из них больше их способностей, но ученые должны обладать юмором и самомнением, но при этом не отлынивать от работы. Слушая его рассказ, я вспоминал свои нелады с математикой в школьные годы и от этих воспоминаний ежился, как от зубной боли.

Нет смысла передавать мой страх, что я вовремя не успею к музею Родена, но на этот раз все окончилось благополучно и я не заставил Дронникова себя ждать. Я, разумеется, сначала поехал на автобусе в противоположную сторону, но потом успел вернуться и даже сошел на одну остановку раньше, посчитав, что я смогу не заблудиться и дойти до музея Родена, что и случилось.

Я шел и вспоминал, как в Финляндии, городе Куопио, мне поручили проводить из консерватории в отель, где жила вся наша делегация, великолепную пианистку, гордость Одессы Елизавету Михайловну Гольдберг, а вечером у нее был сольный концерт в Большом зале тамошней филармонии, где она должна была играть произведения Шопена, Листа и Брамса. До концерта оставалось несколько часов, а до отеля следовало пройти три маленькие улочки, но Елизавета Михайловна поинтересовалась: "Правильно ли мы идем?" - "Правильно, - сказал я, - верным курсом". - "Не заблудимся? - в голосе ее не было пока отчаяния. - Вы наверняка знаете дорогу?". И тут случилось непоправимое: я стал крутиться на месте, забыв изначальное положение. Мне надо было идти прямо, а я повел Елизавету Михайловну направо, затем налево, а был октябрь и ветер разлохматил ее волосы, а она перед концертом сделала себе шикарную прическу у дорогого парикмахера, но ветер явно был не из поклонников классической музыки, а Елизавета Михайловна начала сердиться и говорить, что у нее семьдесят лет (ей было на пять лет больше) не было таких бестолковых провожатых и что нам надо поскорее ловить такси, и она мне сунула визитную карточку нашего отеля, но все таксисты весело скалились и что-то говорили по-фински, а Елизавета Михайловна все больше и больше гневалась и громко говорила, что ее никак нельзя было бросать на такого обормота, как я, а я метался, как угорелый заяц, но тут я увидел книжный магазинчик (на них у меня великолепная память), вздохнул, отгоняя все страхи и печали, и гордо пообещал великолепной пианистке Гольдберг, что через десять минут она будет в своем номере, а я просто разыграл комедь, чтоб ее малость перед концертом растормошить, а Елизавета Михайловна говорила обо мне: "Негодник!", но была довольна, что все окончилось благополучно, хоть и пообещала, что больше никогда не согласится иметь меня в провожатых, ведь мысли у меня набекрень и я не умею в нужный момент сосредоточиться.

Концерт тогда прошел замечательно, и за автографами Елизаветы Михайловны выстроилась целая очередь, и я взял у нее автограф на книге о ней, где она написала, что прощает меня, но не полностью, малость гневается, что я разыграл комедь и заставил ее поволноваться. А потом, на банкете, она сказала всем, что у нас была расчудесная прогулка, но мешал ветер и такой сильный, что мы с трудом с ним справились, но ничего страшного - она успела отдохнуть. Никто ничего не понял, а ректор консерватории поблагодарил меня за отзывчивость, а я сидел и боялся встретиться взглядом с Елизаветой Михайловной, но потом она никогда об этом приключении мне не напоминала и не рассказала о нем даже моей жене, своей ученице.

Я нашел музей Родена и мне стало грустно, что не смогу его посмотреть, но денег было в обрез, и я не хотел, чтобы Дронников заплатил за два входных билета. Он стоял возле ограды в своем зимнем сером пальто, шапчонке из грубой шерсти и его лицо было озарено улыбкой, направленной, словно прожектор, на меня. Он обнял меня, похлопал по плечу и сказал, что за шесть месяцев я не переменился, но это к лучшему. Небо над нами было ясным, солнце светило ярко и лучи его были совсем не зимними, а скорее весенними. Дронников был со своей неизменной папкой, а я ему сразу же передал привет от моей бабушки Рахили, а он сказал, что помнит встречу с ней и ему понравилось ее доброе открытое лицо, глаза с еврейской лукавинкой, но мудрые и доверчивые, будто они, постигнув суть нежности, доверяют свое открытие не всем, а только избранным.

Тут я попросил меня не мучать и поскорее показать свои парижские рисунки, где Париж пенился, словно шампанское в бокале, на дворцы, словно волны, набегали китайские лавчонки, а по площади Согласия гуляли разодетые в парчу индианки с лицами древнеримских весталок, а еще на меня глядел, улыбаясь, Виталий Амурский, подаривший мне драгоценное довоенное издание Владимира Жаботинского, которое он специально выменял, а еще его Лин, изящная и очаровательная, как моя бабушка Рахиль. Николай доставал рисунки осторожно, никак не комментируя, за что я ему был благодарен: мне не нравятся экскурсоводы в музеях, ведь они пытаются запросто объяснить тайны творчества, а на самом деле эти тайны объяснениям не подлежат. Искусство - вселенная, прочитать которую до конца никому не удавалось, да и не удастся, слишком мал для этого человеческий разум. Это - как две бесконечные тени, не имеющие пределов, а находящиеся лишь в вечном поиске конечного звука, возникающего вновь и вновь капельным звоном, в котором мощь колокола.

Тут я вспомнил прогулку по зимнему Кракову, среди его костелов и памятников, где я только ночью не боялся встретить антисемитов, хоть и знал, что в этом городе их проживает великое множество. Та краковская ночь была наполнена метельным звоном, а я, бредя по узеньким улочкам, вспоминал, что родные моей мамы Раи веками жили в этом городе, да еще в Лодзи и в Варшаве, и были они обеспеченными людьми, но вечно боялись погромов, что были страшнее, чем просто потерять свое богатство. Внезапно вспомнил, что один из моих родственников Мойша Крандлевский, по профессии оптик, чертил ночами каббалистические знаки, но не предугадал и с их помощью начала самой бесчеловечной войны и свою гибель в Освенциме, хоть он был и мудр, и отрешен от погони за деньгами, а жена Берта его во всем поддерживала и говорила соседям, что ее муж на пороге великого открытия и надо всего-то два-три года, чтобы он постиг тьму настоящего и радостный свет грядущей благодати. Она не знала, что война со всеми своими мерзостями слишком близко и скоро она будет изнасилована пьяными гестаповцами и повешена в центре Кракова, но ее лицо и в смерти будет спокойным и ясным, словно она на последней минуте успела увидеть своего Мойшу и поговорить с ним о каббалистических знаках, утверждавших, что всех ее насильников и убийц настигнет заслуженная кара и ворон-возмездие будет клевать, словно орел, их мерзкие тела.

Но тут происходит, словно на театральной сцене, смена декораций, и Краков пропадает, а я рассказываю Дронникову, что родители Сержа Канторовича из Кракова и мать Лин, жены Виталия Амурского, выросла в Польше, и родители моей мамы из Польши, а я вот одновременно люблю Польшу и презираю за ее антисемитизм, хоть в ней остались считанные евреи, но антисемитизм не выветрился, да и никогда не случится, чтобы он навсегда исчез.

"Мы, - говорит Дронников, - должны встретиться с Канторовичем, он интересовался датой твоего приезда". - "Встретимся, - обещаю я, - может, даже сегодня". Дронников мне продолжает показывать свои рисунки. И вдруг на одном из них я вижу Селину Маларже, с которой меня в прошлый наезд в Париж успела познакомить Баська. Селина выглядит великолепно, а ее губы задорно улыбаются мне, словно спрашивают: ты не потерял мой номер телефона?

Николай Дронников. Иллюстрации к книге Игоря Потоцкого «Улица Розье»Николай Дронников. Иллюстрации к книге Игоря Потоцкого «Улица Розье»Николай Дронников. Иллюстрации к книге Игоря Потоцкого «Улица Розье»Николай Дронников. Иллюстрации к книге Игоря Потоцкого «Улица Розье»Николай Дронников. Иллюстрации к книге Игоря Потоцкого «Улица Розье»

2

Селина Маларже рассказывала мне историю своей семьи. Ее мать Сандра и отец Жоакен познакомились в 1974 году в Ницце. Селанж, смеясь, утверждала, что у ее матери была куча поклонников, но ее покорил Жоакен и только тем, что не хотел этого делать. Одевался он всегда изысканно, но Сандра находила, что нет в нем аристократической безупречности и смех его звучит чересчур громко, а он, назло ей, просто громыхал своим смехом, прежде всего над ее чопорностью и нежеланием понять, что следует уехать как можно скорее за город; он знает превосходную поляну с фосфорецирующей в лунном свете травой. А за этой поляной находится совсем крохотная сосновая роща. Там ночью, взахлеб говорил он Сандре, свет под луной увеличивается вдвое, нет, втрое, но мне не терпится показать вам окрестности Ниццы в лунном свете. Договорились?

Селина не знала всех подробностей начальной стадии их романа, но утверждала, что тогда в Париже ее мать постепенно становилась знаменитой моделью; в Ницце она гостила у приятельницы, аристократки по двум линиям, любившей цветы и тех, кто ей их дарил, но не преступавшей черты, за которой воздыхатели становятся чересчур нахальными и перестают покупать цветы. Эта аристократка увлекалась бальными танцами и ей не нравился Жоакен, она его находила слишком простоватым, говорила, что он похож на жалкого сутенера, избалован женщинами и глаза у него навыкате. Она, эта аристократка, даже сочинила историю, что однажды Жоакен явился, когда Сандра отсутствовала - ее вызвали на три дня в Париж, он этого не знал, а солнце покидало небо и они пошли прогуляться по Ницце, сидели на скамейке и он, какая низость, пытался ее поцеловать, а она увернулась от его настойчивых губ и сказала, что расскажет Сандре, а он ей не перечил, но все настойчивее требовал от нее поцелуев, но она не позволила себе прильнуть губами к его губам.

Сандра, по утверждению Селины, не позволила себе поверить приятельнице, не стала устраивать Жоакену сцен ревности, а увезла его первым поездом в Париж, и в поезде сбросила оцепенение и лицо ее, утратив тревогу, приняло нежное выражение. Она смотрела в оконное стекло, а он положил ей руку на плечо, она не отстранилась. Именно тогда Жоакену показалось, что он любит Сандру, а колеса поезда проскрипели: это так!

На следующий день Сандра пришла на свидание с Жоакеном в коротенькой юбчонке, слишком даже коротенькой, и учтиво улыбаясь, забыв о руке, лежащей совсем недавно на ее плече, рассказала о марокканских евреях, своих соседях, шумливых, словно капли осеннего ливня, а потом выяснилось, что и ее отец, дед Селины, был из марокканских евреев, но это она сказала Жоакену мимоходом, а он вспомнил, что за окном купе проносились деревья, много деревьев, некоторые из них были похожи на Сандру с воздетыми к звездному небу руками.

Селина рассказывала о той давней встрече ее родителей с умилением, а я знал, что Дронников был в восторге от ее отца и деда, его он рисовал чаще - в неизменных очках и окладистой бороде, которую тот носил уже пять десятков лет. У деда Селины были тонкие презрительные губы и большие ясные глаза-самоцветы, пытающиеся вникнуть не просто в суть происходящего вокруг него, а в глиссандо минут, переходящих в вечность, но не размышляющих о ее существовании. Когда-то дед Селины был журналистом, несколько лет провел в Аргентине, писал хлесткие репортажи, за них он получал неприятности, деньги и премии.

Дед Селины жил на улице Розье - напротив бара, где работала Баська. Баська познакомилась сначала с ним, а потом уже с остальным семейством и перезнакомила с ними Дронникова и Канторовича. Дронникова дед Селины называл Николя. Они сдружились и дед Селины смирно сидел, когда Дронников рисовал его портрет, рассказывал об Аргентине, летней немилосердной жаре, тамошних художниках и футболистах.

"Позирую без передыху, - жаловался внучке старик, - а Николя все сочиняет свои линии-ноты, будто хочет сделать из меня сенсацию своей очередной выставки, а кости мои от долгого сидения ломят, ведь им необходимо движение, а Николя зыркает на меня своими немилосердными взглядами, где нет просьб, одни приказы, а я ему в отместку рассказываю о молодых твоих подругах, ароматах их тел, чтобы позлить его бессмысленной активностью моих рассказов". - "Сколько все это продолжается. - поинтересовалась любопытная Селина, - Два часа или больше?" - "Я совершаю путь по всем сонетам Петрарки, потом вспоминаю "Божественную комедию" Данте, - казалось, что он прощает Дронникову эти часы бездействия и даже испытывает благодарность, что они позволили ему вспомнить любимые книги, - но мое любопытство взглянуть на свой портрет безгранично, но Николя говорит: пока рано, а я вынужден ему подчиниться".

Когда мы с Дронниковым и Баськой (моя жена на этот раз осталась в Одессе) пришли в гости к Селине и ее деду, был уже поздний вечер, а я начал рассказывать всем, что мы встретились с Николаем у музея Родена, но у меня ничего путного из рассказа не получалось, будто я был нерадивым комментатором. Мне сразу понравилась комната деда Селины, где был минимум вещей: массивный шкаф с книгами, старенькой кушеткой, четырьмя стульями и двумя креслами, столик с бутылкой вина и фужерами, а на стене висел рисунок Дронникова: два полудетских очаровательных личика, но с мягкой уже женственностью, и я без труда узнал их - они принадлежали Баське и Селине - и смотреть на этот рисунок мне было приятно.

Взгляд деда Селины, казалось, несколько минут блуждал в бесконечном пространстве, потом он нашел меня, а я, читая его глаза, вспомнил старика в шляпе, сидевшего под фонарем над дверью в подъезд на раскладном стуле и что-то произносящем, отрешенном от гула улицы Розье. И тут мне почудилось, что у меня и деда Селины произошло соприкосновение душ, что в Париже было неудивительно, а он мне улыбнулся, но глаза остались строгими и отрешенными, как у того старика, осознавшего ценность самоотречения и самоуглубления, в глазах которого не было накопившейся дневной усталости.

Они начали беседовать все вчетвером, а Селина, знающая русский язык, переводила мне, как могла, но я обижался, мне казалось, что она переводит слишком обрывочно и не самое важное.

Я не мог обижаться на Селину всерьез, ведь нельзя обижаться и одновременно любоваться ее пленительным личиком с большими обворожительными глазами, роскошными черными волосами, водопадом спадающими на плечи; черты ее лица были точно выверены античным скульптором, а тело, по крайней мере, изваяно Роденом, в музей которого я тогда так и не попал. Баська мне говорила о своей подруге: "Красотка, таких в Париже мало, да и во всей Европе не больше сотни", но я думал: она так говорит, чтобы подразнить меня. Я знал, со слов Баськи, что Селина не терпит, когда ее называют мадемуазелью, и только из злости, скорее всего, обращался к ней: "мадемуазель Селина", а она дерзко передергивала плечами, словно я был надоедливым ухажером и она быстрее хотела от меня избавиться. Я до Селины никогда не встречал такой объемной классической красоты, а она уже в первую встречу поняла, что я попал в ее сети, но рассказывала мне не о себе, а о Баське, все только о подруге, без всяких там лирических отступлений о себе. Словно знала о первой ночи, проведенной мной в баськиной квартире.

Она, Селина Маларже, в третий мой приезд в Париж бродила со мной по вечерним незатихающим надсенным улочкам, островкам счастья, а потом мы пошли к Жан-Люку, моему другу, и он показывал нам фотографии Матисса и Пикассо, и совсем молоденького Эренбурга, а потом рисунок Сутина, настоящий, с петухом и домами-деревьями, а вдали сверкал серп луны, все было в сине-коричнево-желто-белых тонах, а Жан-Люк хвалился, что этого рисунка нет ни в одном каталоге, инкогнито, а ему приятно, что в его коллекции есть тако раритет. Мне было непонятно, почему он восхищается сутинским рисунком, пусть и гениальным, а не Селиной Маларже, но он был весь в своей коллекции, ничего больше его не интересовало. Он показывал нам разные разности, а меня, как обычно, одаривал монетами времен Французской революции и Луи-Филиппа, а потом уселся за компьютер и стал ловко орудовать в Интернете, разыскивая моих родственников Клигманов, но нашел только одну Клигман, адвоката, и Селина позвонила по телефону, а та ей сказала, что никаких родственников у нее, как помнится, в Одессе никогда не было и быть не может.

Я прошу Селину спросить, не встречались ли мадам Клигман с моей бабушкой Рахилью? Она удивлена, но вопрос добросовестно задает, а я по ее выражению лица понимаю, что мадам с бабушкой не встречалась, но именно в этот момент комната Жан-Люка от пола до потолка окутывается розовым туманом, а когда туман внезапно пропадает, я вижу бабушку Рахиль, которая стоит рядом с портретом молодого мужчины с приятным, невнятно-расплывчатым взглядом, пуговицы на его пиджачке разного цвета, но бабушке Рахиль это безразлично, но вот его лицо, по-модильяниевски вытянутое, кого-то ей явно напоминает, но я не задаю вопроса, хоть и любопытство мое прогрессирует. Жан-Люк говорит, что эта первая картина, приобретенная им у Сержа Канторовича, а бабушка Рахиль одобряет его выбор, но говорит она это мне, а Жан-Люк включает довоенный патефон и приглашает на танец Селину, и они неторопливо танцуют, словно в других временах, не потревоженных войнами и проклятиями, а потом Жан-Люк начинает рассказывать о Де Голле - эти рассказики его конек, ведь он считает, что в ХХ веке у Франции были два нормальных президента - Де Голь и Миттеран, а остальных он, включая Ширака, терпеть не может. А моя бабушка говорит с восхищением о Леоне Блюме, еврее и премьер-министре, она только за него и ни за кого больше. Я думаю, что они вот-вот вступят в перепалку, но Жан-Люк галантно сдает свои позиции и говорит, что он с мадам, которая ему нравится, спорить не будет, да и ему нет дела до премьер-министров, которые были до его рождения.

Бабушка Рахиль разговаривает с Селиной. Мне в это время Жан-Люк показывает свои пластинки с записями классической музыки и говорит о том, что музыка выручает его от длительной хандры, когда стихи и живопись не помогают. "Так происходит в этом долгоиграющем мире, - заявляет хитрющий Жан-Люк, перебирая пластинки, - и с этим ничего не сделаешь: музыка всегда приподнимает над отчаянием и дарит надежду, что все переменится к лучшему. К тому же вечное нытье плохо влияет, как ты догадываешься, на здоровье". Я не спорю и соглашаюсь с Жан-Люком, а он приглашает на танец мою бабушку Рахиль и они танцуют под музыку Штрауса вальс, который очень любил мой прадедушка Клигман. Селина хочет танцевать, но я вальсировать не умею.

Николай Дронников. Иллюстрации к книге Игоря Потоцкого «Улица Розье»Николай Дронников. Иллюстрации к книге Игоря Потоцкого «Улица Розье»Николай Дронников. Иллюстрации к книге Игоря Потоцкого «Улица Розье»Николай Дронников. Иллюстрации к книге Игоря Потоцкого «Улица Розье»Николай Дронников. Иллюстрации к книге Игоря Потоцкого «Улица Розье»Николай Дронников. Иллюстрации к книге Игоря Потоцкого «Улица Розье»

3

Тем вечером я зашел за Баськой в ее бар перед самым его закрытием. И мы с ней стали бродить по улице Розье, словно влюбленные, хоть я тогда думал не о ней, а о Селине, и мне внезапно начало казаться, что это Селина со мной рядом, и моя бабушка Рахиль рядом и говорит, что не следует упускать мгновения и красивую женщину, дарованную судьбой и этим самым мгновением.

На улице Розье, как обычно, было много людей и возле баров стояли зазывалы, а в окнах были видны повара и их помощники, готовящие кашерные блюда, а запахи этих блюд притягивали, но я знал, что Баське надоел ее бар и ей нравится просто прогуливаться, а еще мне казалось, что и Селина этого же хочет. Тут я вспомнил первую встречу с Баськой и дождь, спускающий с неба капли-послания, а еще мне почудилось, что руки Баськи сошлись у меня на затылке и притягивают мои губы к своим, а глаза ее говорят, что поцелуй наш будет затяжным, как полет капли из небес, заполненных тучами, до земли, а вокруг погаснет речь, словно наступит окончание кинофильма, тишина будет легкой и пронзительной, а я закрою глаза и вспомню всех женщин, которые меня любили и ненавидели, а потом я вспомню и тех, что даже не догадывались, почему я в их присутствии немею и становлюсь кретином, которого можно легко обвести вокруг пальца, даже не пошевелив им.

Баська знала о нашей встрече на квартире у Жан-Люка, но, словно догадавшись о моих внезапных видениях, ничего не спрашивала и не говорила о своей подруге, а я ей рассказывал, что в Одессе на Французском бульваре живет придурок и все знают, что он умеет обольщать женщин: молодых и старых, готовых к обольщению и совершенно не склонных к этому, и некоторые особенно ревнивые мужья запрещают своим женам находиться в районе Французского бульвара, боясь, что они могут встретить этого козлоногого старика, дамского угодника, зная, что он, вечно небритый, но наодеколоненный, каждое воскресенье находит очередную молодку или солидную матрону и совращает своими речами и руками.

Я эту историю придумывал на ходу, импровизировал как мог, и облака у меня курчавились, и Одесса ворочалась с боку на бок в лютой ночной бессоннице, а потом в эту историю приходили и выходили из нее женщины и девушки, жаждавшие одновременно побед и поражений. Баська не догадывалась, что эту нелепейшую из всех возможных историй я рассказываю не только ей, но и Селине, а моя бабушка Рахиль ничего не понимает и читает молитву, чтобы у ее внука все было хорошо, а я боюсь на нее посмотреть и моя история становится все более и более мелководной, будто рядом с Одессой не Черное море, а река, вернее, даже крохотная речушка. Внезапно я ввожу в повествование самого себя, наглого, но и нелепого, а затем оказывается, что козлоногий старик уводит у меня двух молодых женщин, а они мне звонят по вечерам и каждая из них говорит, как ей было приятно в обществе придурка, но не он ее завлекал, а она его - говорит каждая, - ведь он мог ее бросить, и тогда бы об этом узнала четверть Одессы, но самая умная четверть, а это было бы горько, обидно, нестерпимо.

Я был, говорю я Баське (и Селине), раздосадован так сильно, что мне хотелось набить морду этому зазнавшемуся придурку, но я сделал лучше: при очередной встрече я мимоходом сказал ему, что мне надоели две слезливые дурехи, и я им рассказал о нем, врачевателе женских сердец, уговорил с ним познакомиться, а он побледнел и на пять сантиметров уменьшился.

Баська догадывается, что настроение у меня неважнецкое и озорно берет мою руку и поднимает ее вверх, чтобы я перестал хандрить, почувствовал себя победителем.

И тут она начинает размышлять вслух о некоем старике, малость похожем на Дронникова, потерявшем всех, но возвратившемся из одичавшего пространства с лучиком надежды. Этот старик, неторопливо говорит Баська, не знающая, что я понимаю ее французские слова благодаря бабушке Рахили, пережил Освенцим и там написал свои лучшие ноты, которые хвалил сам Оливье Мессиан и где скрипки вступали в сражения с полчищами врагов, но он эти ноты печатать не стал, хоть все его уговаривали это сделать.

Мне стало казаться, что зоркие глаза Баськи стали светиться во мраке, как две маленькие звездочки, а рядом с ней я представил старичка, вступившего в схватку с громадой времени, создавшего произведения, бывшие выше боли, но в каждом из них было его разгневанное дыхание.

Я молчал и не прерывал Баську, и явственно представлял себе лицо старика, многочисленные впадины-морщины, дряблую кожу, глаза, замутненные страшными переживаниями, из них навсегда ушла похоть. А за этим стариком, сошедшим с картины Сутина, была улица Розье, но военная, вся вымершая, а над ней было кровавое пламя; тени-люди жались к домам, потерявшим свою стройность и величие, а на всей этой улице проступал старик, размазанный по всем окнам, дверям, стенам этой улицы, но перемогший военную жуть, благодаря своим нотам и вере, что горе распластается под катком, тяжелым, многотонным, - на новом асфальте.

Мы с Баськой взялись за руки, она замолчала, а Селина и бабушка Рахиль и старик с нотами растворились в мерцающем воздухе, и только тогда я начал замечать вновь множество людей, составляющих одно общее полотно ночной жизни улицы Розье, ведь ночь уже вышла, словно путник, за середину и можно было, как когда-то написал мудрый и гениальный Герман Гессе, "передавать ветру ночи вибрацию собственной души". И только тогда Баська мне призналась, что она рассказала мне о деде Селины. А звездные гроздья внимали равнодушно ее запоздалому признанию.

Николай Дронников. Иллюстрации к книге Игоря Потоцкого «Улица Розье»Николай Дронников. Иллюстрации к книге Игоря Потоцкого «Улица Розье»Николай Дронников. Иллюстрации к книге Игоря Потоцкого «Улица Розье»

4

В моей голове все перепуталось. Я знал, что дед Селины был журналистом, работал в газете "Ла Монд", и его гонорары с каждым послевоенным годом росли. Но, как оказалось, он был и композитором, и ему Оливье Мессиан пророчил великое будущее, но война это будущее забрала в свою кладовую, а потом не отдала ему обратно.

И опять я был в его квартире, а еще там были Дронников и Канторович, и Баська, и Селина, а за окнами шумела неунывающая улица Розье. Канторович появился внезапно, но никто, кроме меня, не удивился его приходу, а он сказал, что совсем недавно был в Кракове и знает, что и я там был. А дед Селины что-то пропел на идише, и Канторович подхватил это пение, а Селина села за пианино и начала играть изысканную мелодию, интонация которой устремилась поверх заоконных платанов, весьма жиденьких по сравнению с одесскими, но волны музыки все нарастали и нарастали. Баська подошла ко мне, а затем к ней присоединился Канторович, и их лица тянулись к музыке, а пальцы Селины порхали, словно державинско-мандельштамовские ласточки, над черно-белыми клавишами пианино, а дед Селины застыл в кресле-качалке; моя бабушка Рахиль вытирала платочком глаза и вся она была яркой, такой яркой, что пропадала в пучке света, но и ее сердце и мое стучали в лад музыке, а над Дронниковым и Канторовичем порхали множество их полотен, но они, словно лучи прожектора, не пересекались, а Баська внезапно выросла и склонилась надо мной, будто любящая мать, что было явной метафорой, пригодной стихотворению, но отнюдь не реальной жизни.

Тут мне почудилось, что единственный реальный человек, кроме Селины, в этой комнате - моя бабушка Рахиль, и у нее мне следовало искать утешения, и поскорее прервать метания от одной девушки-женщины к другой девушке-женщине, но тут Дронников захлопал, игра Селины оборвалась; она встала и подошла к деду, громко сказав, что играла его музыку, а он смотрел на нее отрешенными глазами, а потом поцеловал ей руки, как галантный воздыхатель, и сказал, что играла она прекрасно, но особенно ему запомнился финал пьесы, но он никак не поймет, отчего четыре минуты показались шестью годами, наполненными голосами всей его долгой жизни.

Я тешил себя мыслью, что Селина Маларже играла для меня, но она демонстративно не обращала на меня внимания, перекидываясь словами лишь с Канторовичем и Баськой, и Дронников не обращал ни на кого внимания и вновь рисовал ее деда; Канторович рисовал Дронникова, а Баська не отходила от меня, словно боялась, что Селина сможет перехватить инициативу и увести меня в другую комнату, где есть куклы, а она знала, что я собираю коллекцию кукол и благодарен Жан-Люку и Ги Аларкону за их подарки.

Тут я подумал, что ничего не написал путного о Ги и Жан-Люке, а ведь им я должен был быть благодарен за вызов в Париж, ведь бабушка моя Рахиль не могла мне помочь, Дронникова и Канторовича я не хотел обременять лишними заботами, а Ги и Жан-Люк сразу откликнулись. Я мог бы попросить Амурского, но он стал дедом. Он бы наверняка организовал мне вызов, но я решил обратиться к нему на крайний случай. Баське же надо было долго объяснять, что из Одессы в Париж попасть сложно, к тому же я крепился и думал, что сумею заставить себя не встречаться с нею, но уже в первый вечер не выдержал и позвонил, а она, когда я назвал свое имя, залопотала радостно и я попросил Ги сказать Баське, что обязательно зайду за ней, но не надо покупать новое платье. Ги кое-что добавил еще от себя. Он был занят, решал какие-то сложные геометрические формулы (или делал вид), и мне пришлось отправиться на свидание с Баськой самому, но когда я ехал в вагоне метро, я вспоминал нашу первую встречу, и она показалась мне вымышленной, слишком много в ней мгновений состояло из сентиментальных порывов, чересчур отягощенных блаженством; мое воображение сильно расшалилось.

Я ехал и представлял, что у нас с Баськой будут вновь смелые ласки, да и пришел я тогда в бар за Баськой в сильном возбуждении, но от этого на душе было тягостно, и я не переставал корить себя, что веду себя, как наивный первокурсник, впервые назначивший свидание девушке. В глубине души я осознавал, что нашему короткому роману не суждено будет выйти за рамки приличия, и в моей душе звучала симфония Яниса Ксенакиса, гениального композитора и архитектора. С ним мы с женой познакомились в первый приезд в Париж. Он был учеником Ла Корбюзье и Оливье Мессиана и, как потом выяснилось, учился композиции у последнего вместе с дедом Селины. Дед Селины любил музыку Ксенакиса и рассказывал, что в молодости они вместе были охочи до разных неприличных шуточек и вечно соревновались между собой, кто больше сможет разыграть юных композиторов мнимыми восторженными словами о них мэтра. Потом это им надоело и они вдвоем начали учить стихи Сесиль Соваж, матери Мессиана, а он восхищался их поэтическим вкусом и делал вид, что не знает, кому они принадлежат.

Дед Селины рассказал, что он, став журналистом, написал статьи о своих друзьях, учениках Мессиана, - П. Булезе, К. Штогхаузене, И. Лорио, но больше он рассказывал о мессианской теории семиладов ограниченной транспозиции и о его полимодальности, одновременном использовании различных ладов. Он рассказывал, а Селина играла фортепьянные пьесы Мессиана, а я восторгался в тот вечер буквально всем, но еще не понимал, что именно музыка помогла деду Селины выжить на войне, а потом он посчитал, что не достоин ее и ушел в журналистику, как Пастернак в поэзию, но он продолжал славить жизнь своими музыкальными фразами, в них была своя особенная полимодальность, и Мессиан это, в конце концов, признал и перестал приглашать его на свои концерты, чтобы не выбить у него из-под ног почвы.

Селина потом мне рассказала, в одном из своих писем, что ей раньше казалось, что дед болеет страшной и неизлечимой душевной болезнью, постоянно заговаривая о своих воображаемых пороках, а иногда его облик троится, что чутко подметил в своих рисунках Николай Дронников, особенно ей нравится рисунок, где дед изображен со спины и в шляпе, покрывающей все его метания, колебания, а потом уже редкие восторги.

А Баське нравился другой дронниковский рисунок, где изображена сама Селина, а напротив, через дорогу, стоит в расслабленной позе ее дед и смотрит на трех голубков, сулящих ему три возвышенных воспоминания и ни одного грустного.

Дронникову же более других ценит собственный рисунок, на котором он рядом с дедом Селины изобразил себя; они устали от длительной беседы, от льющихся потоками сумбурных мыслей, но продолжают вести спор, лихорадочно подыскивая новые и новые возражения и оправдания; порой злясь на собственную нерешительность, что само по себе было ужасно, но все же они сумели прийти к общему знаменателю, к тому же каждый из них остался при собственном мнении.

Я знал, что именно этот рисунок Дронников переделывал множество раз, отыскивая для своего собеседника должный ракурс, постигая его доброту и тихое страдание, наложенные судьбою.

Николай Дронников. Иллюстрации к книге Игоря Потоцкого «Улица Розье»Николай Дронников. Иллюстрации к книге Игоря Потоцкого «Улица Розье»

5 (самая короткая)

Перед моим последним парижским днем мне снова приснилась Одесса, где, как мне показалось во сне, меня ждала бабушка Рахиль, а жена ждала, что я привезу ей письма от Жан-Люка, Ги и прочих наших парижских друзей. Она никак не могла понять цели моей поездки, ведь я ей так и не смог рассказать, что мне ночами в Одессе множество раз снилась улочка Розье и в этих снах звучала музыка Мессиана и Ксенакиса и еще одного парижского композитора, которого я раньше никогда не слышал. Я ощущал вину за эти сны и не делился с женой ими, чего раньше никогда не делал. Мне надо было съездить в Париж на одну неделю, но обязательно до своего пятидесятилетия, но так, чтобы об этом никто не узнал. И тогда я придумал, что мне срочно надо поехать в Киев для продолжения публикаций в журнале "Радуга" (на самом деле я оформил визу), а потом всем объявил, что еду вновь в Киев, на 7 дней, но уже для публикации в альманахе "Свободная речь", хоть мне печататься в этом альманахе не больно-то хотелось.

Я не воспринимал никак Киева, торопился уехать, ведь уже был настроен на Париж, где меня ждали, а еще я решил дописать свою маленькую повесть "Улица Розье", ведь в ней была незавершенность, и думал, что у меня получится. Некоторые из моих друзей пишут разные фантастические истории, а у меня ничего не получается, если я сам не участвую в сюжете, а пишу о вымышленном лице. И тут я вспомнил опять слова Германа Гессе: "Но в безумии творчества он безошибочно умно, как лунатик, делал все, что требовало его творение". Я не пытался утихомирить бесов в своей расхрабрившейся душе, но мне следовало сделать еще один, пусть последний, безумный поступок и доказать, что жизнь на самом деле бессюжетна, но пятьдесят лет - некий рубеж, за ним идет спад, некая умиротворенность, хоть в музыке Мессиана, даже предсмертной, этого не чувствуется, как и в рисунках семидесятилетнего Дронникова.

В этой части "Улицы Розье", как написала мне Селина, есть некий тревожный подтекст и опять-таки незавершенность, что обязывает меня вновь оказаться в Париже и я надеюсь, что это произойдет совсем скоро. Ведь надежда умирает последней.

А еще мне хочется написать, словно в постскриптуме, что месяц назад я вывел на листе бумаги, отталкивающем своей нежной чистотой:

"С детства я знал, что один из моих прадедушек..."

Николай Дронников. Иллюстрации к книге Игоря Потоцкого «Улица Розье»

(часть 1)  (часть 2)  Рецензии 

Улица Розье

Игорь Потоцкий

Игорь Потоцкий. Улица Розье. Повесть о Париже. Одесса, 2001

 

 

 

 

 

 Вторая часть

1


Господи, я и не думал, что так быстро снова попаду в Париж и буду вдыхать воздух неги и порочности, пропитанный и духами, и стихами Бодлера, где нежность и распутство слиты воедино.

Я приехал писать о Париже, но не это главное: мне надо как можно скорее отыскать улицу Розье и встретиться с Баськой; о ней я слишком много думал и воображал нашу встречу, вариантов было великое множество. Я несколько месяцев подряд видел её светлые глаза, удивительные волосы, длинную шею - как у лебедихи, а потом я закрывал глаза, и Баська постепенно исчезала, сливалась с тёмной ночью, но теперь я её обязательно найду.

И вот её бар, я в него не решаюсь войти, ведь вполне возможно, Баська сегодня не работает, к тому же я обещал писать письма, но так их и не отправил; причин было множество, но девушка наверняка обиделась; я буду стоять перед нею и лепетать жалкие фразы, взывая к её умению прощать. Тут я вспомнил весёлого и полунищего парижского поэта Клода Берне и его строки:

"Изначально доверяй женщине,
и у тебя появится желание
доверять ей больше и больше."

Я бы дал за эти строки, по крайней мере, Гонкуровскую премию, но Клод Берне не признаёт премий, а предпочитает всего один бокал бургундского. "Пью, - часто повторял он мне, - и становится легче принимать решения". Мы с ним несколько раз здорово наклюкались, и он по такому случаю говорил мне, что понимает Кокто, а тот его не признаёт, ведь давно исчез из жизни, но однажды они вернутся вместе, через несколько сотен лет, и поэтому пару бутылок следует закопать, поставить над ними монумент из эгейского, на худой случай, карибского мрамора, нет, нескольких бутылок не хватит - следует прихватить несколько ящиков бургундского.

Ладно, хватит вспоминать Берне, а лучше решительно зайти в бар, сесть за самый невзрачный столик - тот, который находится у правой стенки, в середине, и ждать, что Баська меня увидит и застынет на месте.

Она и вправду застыла - тени и полутени, тона и полутона прошлись по её ошеломленному лицу, ресницы дрогнули, брови поползли наверх, а она бросилась ко мне, заставила подняться и три раза поцеловала, а потом я ей вернул поцелуи. Они, поцелуи, были деловыми и быстрыми - мимолётными, как видения: "Я встретил вас, и всё былое...". Руки Баськи на моих плечах были тяжёлыми, но затем эта тяжесть прошла - всё проходит в жизни, так она устроена, и Баська прокричала своему напарнику, что она отлучится на некоторое время, он был недоволен - народу в ресторане всё прибавлялось, свободных мест за столиками почти не было, но спорить не стал, а только показал глазами на часы, что означало: время летит слишком быстро. Баська не обратила на это никакого внимания и потащила меня на улицу, под свет фонарей, словно только там могла убедиться, что это действительно я.

И несколько минут мы стояли молча, наши дыхания постепенно совместились - я это почувствовал, хоть объяснений от меня не ждите, фиг с ними, а я примерил к своему лицу разные маски - одну, вторую, третью, помня: "Чем меньше женщину мы любим...", но все маски отскакивали от моего лица и летели в тартарары, а Баська - красивая, худенькая и беззащитная, втягивала - для успокоения - в себя вечерний воздух, много воздуха, задерживала его в себе, выпускала тоненькой струйкой, словно сигаретный дым, а колечки из этого дыма плавали над нами, неслышно переговаривались между собой, а потом становились облаками, самыми разными - белыми погонами поверх звёзд, на стремительно темнеющем небосклоне.

И тут мне показалось, что к нам медленно идёт моя бабушка Рахиль, и всё замедляет свои шаги, а на ногах её домашние тапочки, и шагов не слышно, а глаза улыбаются и губы улыбаются, а я боюсь, что она не заметит меня и пройдёт мимо. Баська смотрит на меня долгим-предолгим взглядом и не замечает моей бабушки Рахили.

Но вот бабушка наконец-то поравнялась с нами, взяла меня под локоть, легонько сжала его и сказала мне полушёпотом, но очень ясно:

- Я так рада, что ты вновь в Париже; ты себе не представляешь, какой ты мне сделал замечательный подарок, внучек!

- Я тебе привёз, - говорю я, - массу вещей, я долго выбирал тебе подарки...

Бабушка Рахиль шепчет мне, что Баська ей нравится, а потом медленно уходит, а я смотрю ей вслед и с трудом удерживаюсь от слез.

А Баська маленьким бесиком прижимается ко мне, становясь всё более прекрасной принцессой, и вся светится и мне даёт часть своего свечения - одну четвёртую, но я различаю свет, разливающийся по моему телу, и беру её руку и осторожно целую ладонь, а свет внутри Баськи вспыхивает фейерверком, а фонарь над нами начинает покачиваться из стороны в сторону, будто ему никак невозможно стоять на месте.

И тут я шепчу, что ей следует возвращаться в бар, а я её дождусь, не беспокойся, у нас впереди целая вечность - четыре дня и три ночи, но это её не успокаивает, она не хочет меня отпускать, а мимо нас проходят люди, но, как бывает только в Париже, никто на нас не обращает внимания.

Потом мы возвращаемся в бар; Баська обслуживает клиентов, одаривая их улыбками, за которыми ничего не скрывается, а я сижу за столиком, потягиваю сок манго и думаю, что всё происходит по плану, продиктованному вчерашним днём, а настоящий день диктует завтрашнему и теперь мне понятно хитросплетения осады Трои и плавания Одиссея, из которого потом вышла "Божественная комедия" Данте; мы все, покуда живём, странствуем по множеству лабиринтов, отплываем и приплываем, а нас манит звёздное небо, посылающее нам точки и тире, раскрывающие смысл прошлого и тайнопись будущего; коварство и любовь разбойничают рядом, а принц Гамлет смешон, но ещё более смешны люди, играющие в жизни, словно на сцене...

Такие во мне несуразные мысли, и я вспоминаю лето 1970-го в Одессе, середину июля, лёгкий скрипучий дождик и Оську Нудельмана с его выразительными огромными ушами, отпугивающими красивых женщин. И этот Нудельман, жизнь которого лет десять назад растворилась в Израиле, шепчет мне, что Ленин был мразью, сатаной, казнящей мир за его преступления, хуже Гитлера, а мы ему кричим аллилуйю и всё на самом деле в нас мрачно, ведь божественная благодать стоит в стороне и нас не задевает - великий сгусток радостной энергии, её плюсы и минусы, неотягощённая преступлением совесть и младенческий сон.

Нудельман 1970 года - второкурсник истфака университета, поступивший на пятый раз, добивший приёмную комиссию с её галочками в неких, незафиксированных, листах настойчивостью - бык идёт на таран, двери распахиваются, к тому же бык знает все даты, всех воителей и куртизанок, память великолепна - не подкопаешься. И сочинение написано лучшим профессором филфака - спорить невозможно, декан в обмороке, профком утешает, парторганизация вздыхает, но настаивает на приёме Нудельмана, у которого все предки - сплошь герои пятилеток и купли-продажи, но по закону, ничего не сделаешь - надо принимать.

И Оська находит в списке поступивших свою фамилию под номером 25 (приняли 25) и пьёт от радости двадцать пять бутылок пива, растягивая удовольствие на пять дней и за эти дни приходит к выводу, что еврейские дети - самые талантливые; спрос на них будет только возрастать, к тому же Гитлер уничтожил 6000000 (цифра 6 и шесть ноликов), и спрос на маленьких еврейских пацанчиков только увеличился, и он, Нудельман, должен оставить после себя десяток детей, но трое из них должны быть законными.

У Нудельмана была одна, главенствующая над всеми другими, черта: он всегда выполнял то, что задумывал. Так был устроен его внутренний мир, а внешний подчинялся внутреннему без колебаний. И началась нудельманская эпоха поиска, отринувшая годы странствий и учений. Он влюблялся быстро, но оставлял жертву ещё быстрее. У него даже был роман с графиней д'О, приехавшей из Парижа, за ней по пятам следовало несколько бесшумных теней из известного бесшумного учреждения (улица Еврейская), но Нудельман и молоденькая графиня д'О умудрялись порой незаметно растворяться в Одессе, а на квартире Пашки Глейзера, примечательной личности, бывшего шмаровозника, никаких жучков не было - Глейзер был докой по жучкам и их чувствовал своим большим носом за пять-шесть метров.

Графиня д'О чуть не увезла Оську Нудельмана с собой в Париж, так она в него влюбилась, но он в самый последний момент сбежал в Кишинёв, оставив на кровати в её шикарном номере гостиницы "Красная" трогательную записку, что он, еврейчик с Мясоедовской, будет всегда вспоминать графинюшку с нежностью и всем прочим, но всё прочее следует расшифровать, хоть это всё прочее понятно без слов, но он рядом с нею почувствовал себя аристократом тела, хоть и читал А. Вознесенского об аристократах духа, лучше быть аристократом плоти. И в самом низу: "С любовью и признательностью. Нудельман из Одессы... Прими 10 поцелуев".

Говорят, что графиня д'О родила от Оськи очаровательную остроглазую девочку, в семье был большой скандал, у семейства были разорваны все дипломатические отношения с Одессой, а Нудельман в это время обольщал Тоньку Светличную, вышедшую замуж за кубинца Рауля (not Кастро), она быстро сдалась, будучи давно приучена к сдаче и полной безоговорочной капитуляции.

Мне было 20 лет, до зрелости я ещё не дотягивал, а Нудельман был старше меня на 5 лет - целую вечность и я впитывал его слова, как губка. И вся Одесса была тогда для меня нудельманствующей - смесь гуда, нуда, шаманства, вьюжной канители, Ван Гога и Шагала, Юрия Егорова и Иосифа Островского, Багрицкого и Бабеля; всё смешалось в бодром сумасшедшем доме, а Париж был далёк, но по Парижу училась передвигать свои слабенькие ножки девочка Нудельман-д'0, смесь и спесь, песня и пурга, сладость и горечь.

Но вот, в 23 часа, бар закрыт, опечатан, и Баська меня ведёт к себе, о гостинице ничего слушать не хочет, хоть я ей и вру, что в моём номере останавливался сам Мандельштам, а до него там два месяца жил повар императора, наиглавнейший и многоопытный в деликатесах из рябчиков и фазанов.

Николай Дронников. Иллюстрации к книге Игоря Потоцкого «Улица Розье»Николай Дронников. Иллюстрации к книге Игоря Потоцкого «Улица Розье» Николай Дронников. Иллюстрации к книге Игоря Потоцкого «Улица Розье»

 

2

О, эта еврейская из еврейских улиц Европы, где много Прованса и хитро скалится Бретань, суровая и едкая, но ещё витает дух Марокко, Алжира и прочих, прочих, прочих, но главенствует дух Сиона, выпеченный веками отчаяния, пустыня, не имеющая края в просторах быстро исчезающего времени.

И снова мне кажется, что я вижу бабушку Рахиль; я не уверен, что это она - спина, ноги, изнанка головы, печальные седые волосы; она должна оглянуться, прервать движение, но этого не происходит.

А дом Баськи в двухстах метрах от её работы - пятиэтажный, сотворённый в XVII веке, амбразура, в которой можно отсидеться, и массивная дверь - пролог к неосуществлённой комедии, сплошная, разрывающая сердце, драма.

Баська нажимает на код - год печально знаменитого дела Дрейфуса, и мы начинаем дрейфовать по узенькой винтовой лестничке, продираясь к третьему этажу - Баська первая, я за ней, юбка смачно колышется, стройные ножки просвечиваются через ткань; ещё одна дверь и стремительный поворот ключа.

В первой комнате стоит массивный книжный шкаф, круглый стол с двумя стульями, в углу проигрыватель; Баська сразу включает тихую, скорбно льющуюся музыку Равеля; ещё одно кресло из соломы, как на картине Ван Гога, маленькое трюмо, заставленное крохотными смешными штучками, привезёнными, как потом выяснилось, из Иерусалима и Праги; кругом покой и порядок. А на стенах висят две картины в массивных рамах. На одной - солнце расходится кругами, амплитуда вечного движения, несколько экранов, заполненных светом, круг жизни на пне веков, а за ним множество следующих, замкнутых в своих днях и десятилетиях.

Вторая картина попроще - наклонённый старый еврей, пытающийся разобраться в земле, находящейся под ним, отшельник и молчальник, уцелевший в аду и вернувшийся на землю; на лице сотни морщин, одна из них вот-вот опадёт слезой, землю расколет на две половины, а старик падёт вниз и долго будет лететь по кривому пространству, боясь не осилить надвигающегося поворота, но тут до меня доходит, что Баська напоминает старика, хоть во всём Париже мало таких красивых лиц и возбуждающей походки по лестнице, когда её ноги хочется ласкать, мять, а только потом дарить ей поцелуи.

Я смотрю на книги, выискиваю знакомые имена, отгадывая ребус названий. С удовольствием нахожу Спинозу, Толстого, Достоевского, Бабеля, Катулла, Пруста, Мопассана, Лану, братьев Гонкур, Проперция, Гомера, Аполлинера, Кокто, Шагала, ещё Достоевского, Моруа, Данте, Фаулза, Горация, книги по каббале, атлас Мира, Гёте, Мольера, Шекспира, Цицерона, По, Джеймса, Джойса, Расина, Плиния, Ксенофонта, множество других. Я беру изящный томик Вийона, иллюстрации выполнены со вкусом, золотой обрез, а Баська неслышно подбирается ко мне, закрывает глаза ладонями и шепчет:

- Отгадай, кто пришёл?

- Ты, - смеюсь я, - Баська, отлучённая от стремительного света фонарей.

- А ещё? - спрашивает она. - Только думай побыстрее, а лучше - положись на интуицию.

- Баська, - говорю я, - несущая мне радость; Баська-свеча и Баська-радуга.

- А ещё? - её ладони начинают гладить моё лицо, а потом стремительно юркают под рубашку - две торопливые мышки, мимоходом расстегнув две пуговки. - Кто к тебе пришёл?

Тут начинается неторопливая игра, а музыка Равеля всё ещё звучит; незамысловатая и древняя игра вздохов, пальцев, губ; в открытое окно льётся воздух; Баська не даёт повернуться и нашёптывает мне сагу о двух влюблённых, на кельтском языке, понять ничего нельзя, ладошки порхают по моему телу, а мои руки несуразно вывернуты назад, и я прижимаю к себе Баську, а она, негодница, отстраняется от меня, потом прижимается снова - замирающий накат-откат морской волны.

Тело моё приходит в возбуждение, я не могу с ним справиться; меня прошибает пот. Да, я могу сейчас подхватить Баську на руки, закружить её по комнате, а потом открыть ногой одну из дверей, за которой будет кровать и ночь. Я могу, но не хочу этого делать.

И тут мне вспоминается давняя история, приключившаяся со мной в восемнадцатилетнем возрасте, когда я был наихудшим студентом университета, не хотевшим записывать лекции и не умеющим внятно сказать, что такое однородные члены предложения. Но не стоит рассказывать давнюю историю, лучше я поберегу для другого повествования, а Баське я прочту из Катулла, что и делаю: "Лесбия вечно меня при муже бранит и поносит. Это осла и глупца радует чуть не до слез. Вовсе ослеп ты, дурак! Ведь будь я забыт и покинут, так замолчала б она. Если ж шумит и кричит, помнит, наверно, меня. Нет, больше, во много раз больше! Лесбия сердится. Что ж? Лесбия любит меня!"

Баська, заслушавшись мелодией стиха, позволяет мне повернуться лицом к ней.

- О, Катулл, - говорит Баська, - любил Лесбию, а она была неисправимой кокеткой, этакая дама, жадная до денег и любви. Ненасытная Лесбия. Блудница, играющая в девственницу. Порок и чистота глаз. Но я не такая!

- А какая? - спрашиваю я. - Неужели тебе никогда не хотелось испытать порок?

- Хотелось, - шутливо говорит Баська, но при этом её глаза улыбаются. - Я даже однажды решила подцепить в ресторане америкоса, ради хохмы, но он оказался по другой части...

- Тебе не повезло, - я рад, но стараюсь не показать своей радости. - К порогу порока следует готовиться основательно.

А потом мы пьём чай и я уговариваю Баську пройтись по улице Розье, понимая, что она устала, но мне хочется как можно больше впитать в себя улицу, которая мне не давала забыть себя в Одессе. Я не помню многих улиц Москвы, С.-Петербурга, Хабаровска, Владивостока, Уссурийска, Тирасполя, но эту улицу, где со своей семьёй жил мой прадедушка Клигман, у которого родилась дочь Рахиль, ставшая моей бабушкой, я вроде бы запомнил, но кое-что, объясняю я Баське, надлежит проверить. И она сдаётся на мои просьбы. Под музыку Равеля.

И мы идём по этой гордой и несчастной улице. Маленькой и длинной одновременно. Печальной и весёлой. Уже середина ночи, но улица живёт. Миниатюрные японки щёлкают фотоаппаратами. Американские студенты поют песенку про сапожника Менделе, который сшил сапоги для короля, а король их подарил нью-йоркскому музею и теперь они там под стеклом и усиленной охраной, ведь они стоят много баксов по той простой причине, что подошвы этих сапог унизаны золотыми монетами с профилем другого короля - врага заказчика.

Поздняя ночь, но светло, как днём. Баська мне рассказывает, что на улице Розье часто звенели выбитые стёкла. Не подумай, говорит Баська, что и сейчас звенят выбитые стёкла. Это было при моих дедушке и бабушке, во время войны, а потом всё успокоилось и антисемиты к нам стали ходить на экскурсии.

Я представляю себе антисемита в образе злой овчарки, и пасть у этой овчарки огромная, и она злобно лает и вытягивается по струнке при виде своего собачьего фюрера. И тут я не выдерживаю и доверяю Баське рассказ о моём соседе-антисемите Г. Г., работавшем в обкоме партии большевиков ленинцев-брежневцев, но не терпевшем евреев, хоть он и был самым большим интернационалистом и крепил дружбу всех прочих народов. Г. Г. даже распорядился повесить на своём кабинете объявление: "Вход евреям воспрещён", но мудрая секретарша его отговорила. Худшим наказанием для Г. Г. было, когда в кабинет входили Абрамовичи или Рабиновичи; у него начинался сильнейший насморк и он затыкал нос платком, да так сильно, что незаметно нос стал расти и до таких размеров, что Г. Г. вызвал к себе наиглавнейший обкомовский генерал-секретарь и спросил:

- Каким образом ты, товарищ Г. Г., при твоём огромном партийном стаже, приобрёл жидовскую носяру?

- Никак нет, - бойко ответствовал Г. Г.,- моя носяра славянского роду-племени.

- А давно ли, - пророкотал грозный голос, - ты, дорогой соратник по строительству светлого будущего, смотрелся в зеркало?

- Утром, - пролепетал Г. Г., - когда брился.

- Нет, - жестко сделал вывод генерал-секретарь, - делай пластическую операцию или идти тебе следует по профсоюзной линии, крепить связь той линии с нашей линией...

Пластическую операцию Г. Г. делать не стал, в профсоюзные лидеры не пошёл, а ушёл на пенсию, но хуже всего, что все евреи Молдаванки теперь Г. Г. признавали за своего, а он от злости так скрипел зубами, что вскоре они все у него выпали. Но ещё хуже произошёл с ним случай, когда он взял в районной библиотеке собрание сочинений Шолом-Алейхема и до того опустился, что стал его читать своим внукам, приговаривая при этом: "Тогда жиды были другими..."

Баська жалеет меня: "С такими соседями тебе приходится жить? А почему ты не снимешь другую квартиру?". Полное непонимание жизни в бывшей Совдепии. Мы часа два проводим на ночной улице Розье и, вернувшись к себе домой, Баська даёт мне постельные принадлежности, а сама стремительно бежит в свою комнату, и я понимаю, что на кровати она засыпает, не успев раздеться.

Николай Дронников. Иллюстрации к книге Игоря Потоцкого «Улица Розье»Николай Дронников. Иллюстрации к книге Игоря Потоцкого «Улица Розье»Николай Дронников. Иллюстрации к книге Игоря Потоцкого «Улица Розье»

3

На следующий день Баська приглашает к себе Николая Дронникова и Сержа Канторовича. На Серже новенький костюм, а Николай в видавшем виды пиджачке и с неизменной своей папочкой, где лежат карандаши и листы.

Баська спрашивает, что они хотят на ужин? А они пробуют отказаться, не зная, что сделать это невозможно: Баська считает, что планы никогда менять не следует. А она решила накормить гостей борщом и огромным тортом. Борщ варил я и совсем не уверен, что делал это правильно, потому что книгу по кулинарии оставил дома. А вот баськин торт явно для роты солдат, но пахнет замечательно, лично у меня слюнки текут, но я в этом не признаюсь.

Канторович курит сигарету и, когда Баська на кухне, с пафосом цитирует Аполлинера: "Взгляд предавшей любовницы нежный и пылкий, словно странный снаряд. Знала б ты, как зовут верховую кобылку, у которой, похоже, твой взгляд". Тут он рисует на салфетке роскошную кобылку, передние ноги у неё приподняты, а потом, посмеиваясь, дорисовывает ей крылья, а совсем рядом презерватив - он лежит почти вплотную к заднему правому копыту. Потом он сворачивает салфетку вдвое и протягивает мне, чтобы я её побыстрее спрятал в карман, что я и делаю.

Я рад новой встрече с Дронниковым и Канторовичем. Я знаю, что Серж - словесный дуэлянт, ему только бы поскорее найти повод для словесных баталий, но я обиделся на его лошадку- Баську и угрюмо храню молчание.

Дронников идёт на кухню к Баське, прошептав мне, что он поможет справиться с Канторовичем - по-русски, а Серж улыбается ему, не догадываясь, что мы успели составить заговор против него.

Я выхожу на балкон; подо мною улица Розье с её кривыми зигзагами, маленькими магазинчиками и лавчонками, множеством фонарей, рекламными плакатами на иврите и идише, евреями бородатыми и безбородыми, старыми и юными, еврейскими женщинами - страстными и нет, бойкими и тихими, умными и глупыми, но я их всех люблю, а они любят меня, потому что наши предки были сообща гонимы отовсюду, а наши потомки будут радоваться, попадая на улицу Розье, стоять на балконах и впитывать в себя чужие жизни жадными глазами.

Потом я возвращаюсь к Канторовичу и рассказываю ему, что в Одессе есть улица Еврейская (Канторович совсем не удивляется), на этой улице, так получилось, находятся и милиция - полиция, и служба безопасности (Канторович даже присвистнул от удивления). А потом он меня спросил, что ещё достопримечательного есть на этой улице? Я сказал:

- Газета "Слово".

- И всё? - последовал новый вопрос.

Я пожал плечами, что означало: больше ничего примечательного припомнить не могу.
- Ладно, - сказал Канторович, - службы безопасности и полиции-милиции вполне достаточно для Еврейской улицы в Одессе. Газета - как бесплатное приложение. Туда могут устраиваться сотрудники этих организаций, когда они выходят на пенсию. А в свободное время писать мемуары, но хватит о них. Давай лучше поговорим о твоей бабушке Рахили; она приходила ко мне в мастерскую и я несколько дней подряд пытался нарисовать её портрет: лицо с неувядающей молодостью и тело, достойное кисти Рубенса, притягивающее мужчин, но всегда сохраняющее верность супругу. Женщин, готовых изменить своим мужьям, великое множество, чувство риска придаёт им уверенности, к тому же женская красота всегда подвергается соблазнам, порой трудно устоять перед нашим мужским напором, но я заметил, что её не интересуют мужчины. Понимаешь, когда она мне позировала, в мастерскую зашёл актёр Савантье, знаменитый сердцеед, Казанова парижского разлива, хоть порок ещё не отпечатался на его строгом выразительном лице; при его виде любая моя натурщица как-то сразу бы напрягалась, но твоя бабушка Рахиль осталась безучастной к его вторжению - никакого на него внимания...

 

Тут Дронников принёс две бутылки из Бургундии и спросил:

- Начали беседовать о Рахили?

- Да, - признался я, - как оказалось, бабушка, позировала Сержу.

- Она и ко мне заходила. - У Дронникова лицо посветлело, морщины разгладились и он словно помолодел на несколько десятков лет. - У нас была замечательная беседа.

- О ком? - спросил я. - Мне интересно.

- О тебе, - сказал Дронников. - Был сплошной монолог.

Он достал из папки рисунок, на нём была изображена моя бабушка Рахиль, а вокруг неё были парижские домики Утрилло, покачивающиеся, словно лодчонки в волнах Сены, и на солнце наплывала луна, что на самом деле никогда не случается.

Рисунок был замечательный, от него исходило доброе медленное сияние, а я неожиданно представил бабушку Рахиль, разговаривающую одновременно с Канторовичем и Дронниковым.

"Всё складывалось хорошо, - говорила бабушка, и светлые слезы памяти текли по её лицу. - Был дом и коза, которая щипала траву в нашем местечке, совсем крохотном, но мне было в нём спокойно и привольно. И деревья при встрече тянули свои ветви-руки, а листва шумела, словно рояль - Брамса, Шумана, Шуберта, Шопена, Бетховена, и звук был чистый, и отдавались в нём мастерски натянутые струны. А потом трава пиликала, будто скрипка, и сотни нот кружились над моей головой в детстве, а потом и в юности - до тех пор, пока я не уехала в Цюрих, к своему дяде, но Цюрих мне не понравился своей уж больно размеренной жизнью, к тому же там листва и трава были молчаливы, словно воды в рот набрали, а мой дядюшка, хоть и был инженером-химиком, но волочился за женщинами, а его жена, тётя Рива, плакала часто и раньше времени постарела..."

В комнату входит Баська, и бабушка с ней здоровается:

- Здравствуй, деточка!

- Привет! - машинально говорит Баська. - Теперь нас за столом будет пятеро.

- Я скоро уйду, - вздыхает бабушка Рахиль, - у меня много дел, к тому же мне надо побродить но городу - врачи советуют как можно больше двигаться...

Канторович откупоривает бутылку - он большой спец по этому делу, наливает вино в бокалы, оно светится на свету, переливается, и мне жалко, что ему предстоит совсем скоро исчезнуть.

Дронников начинает рассказывать, что он давно хотел нарисовать одну из парижских улиц, не обязательно улицу Розье, но потом ему сделали заказ на несколько рисунков, а он не смог остановиться - создал целую серию и познакомился - улыбается - с розьевцами. Особенно сейчас дорожит дружбой с Мойше Вундерланом, у которого есть дочь Геленка, вот она-то ему и показывала свою улочку, а потом, поздним вечером, они вели с Вундерланом долгие беседы и он рассказывал Дронникову о Кракове, где никогда не был, но откуда были его родители, погибшие в Освенциме; он, Мойша Вундерлан, как был - так и остался их сыном, память о них умрёт вместе с ним.

И у Канторовича родители погибли в Освенциме, и вполне объяснимо, почему его глаза потеряли веселье, а рюмка в руке подрагивает, и он делает над собой усилие, чтобы не показать свои слезы, давит в себе всхлип и говорит Дронникову, что он хотел бы познакомиться с Мойшей Вундерланом, у них бы нашлись темы для бесед. "Познакомлю, - обещает Дронников, - тем более, что от этого дома их дом отделяет 358 шагов."

Тут выясняется, что Баська однажды встретила Дронникова и пригласила к себе в гости, а он пришёл с Геленкой Вундерлан; было много разговоров о Москве, Одессе, Кракове, а потом Николай нарисовал двух девушек: они сидят рядом и очень печальны, что видно по выражениям лиц, погружённые в нечто большее, чем сиюминутная жизнь; в них звучит сюита памяти, но не только их памяти, а множества столетий, вестниками которых они вошли в этот мир. Каждый человек - вестник прошлых эпох, только каждому из нас следует над этим задуматься как можно быстрее. И над тем, что вестники слетают с небес, словно ангелы, а потом, когда жизнь на излёте, вновь возвращаются на небеса.

Неожиданно начинается словесная пикировка между Канторовичем и Дронниковым. Канторович импульсивно говорит, что в последнее время он всё более отталкивается в творчестве от литературных произведений, но в его иллюстрациях к Бальзаку присутствуют и Мопассан, и Флобер, и Цвейг, и Золя, и ещё множество творцов; он беседует с ними, иногда слушает их подсказки, но часто идёт против их воли.

- У каждого своё творчество, - говорит моя бабушка Рахиль, - и навязывать понимание творчества твоё, личностное, никогда и никому не удавалось.

- А что надо для творчества? - Мне не терпится услышать ответ. - Интуиция с импровизацией или кропотливая работа?

- Всего в меру, - отвечает бабушка Рахиль. - Я это узнала, когда познакомилась с братом твоего прадедушки. Он был замечательным скрипачом в Лодзи. Мог стать адвокатом, но бросил Варшавский университет. И нашёл профессора, который его выучил водить смычком по струнам. Когда он играл, в зале становилось так тихо, что можно было подумать, что все спят. Он был одержим скрипкой. Импровизировал. Занимался по 8 часов в день. Но потом он встретил некую женщину, вернее, девушку, считающую, что она - богиня, и всё в жизни пошло у него наперекос...

Бабушка Рахиль вся отдалась воспоминаниям; она так и не выпила вино - бокал, стоящий перед нею на столе, по-прежнему полон. И ей сейчас нет никакого дела до наших разговоров, и она часто смотрит на Баську, а потом на меня. А Баська смеётся глазами, и ей нет никакого дела до дуэли Канторовича и Дронникова. А Канторович говорит, говорит, словно не может остановиться.

- Творчество, - звучит его голос, - всегда остаётся для меня загадкой. Вот иду я Парижем, любуюсь зданиями, лицами девушек, прямыми линиями, Сеной, горю желанием побыстрее начать работу, а прихожу - и кисть падает из моей руки, а мне лень её поднять, и холст не влечёт - хочется побыстрее вновь на улицу. - А мне, - перебивает его Дронников, - не хватает времени запечатлеть уходящий день или наступающее утро и...

- "...душа обязана трудится" - цитируя Заболоцкого.

- Я с этим не спорю, - осевшим голосом трубит Канторович, - но иногда думаешь: сколько до меня было прекрасных художников: Рубенс, Гейнсборо, Матисс, Кандинский, а я смогу ли лучше выразить себя или это напрасная затея?

- Кто его знает, - говорит Дронников, и меня поражает его спокойствие. - Мы оставляем себя, как когда-то это умели делать они. И только. Я всегда рисую исключительно для собственного удовольствия.

- Мне в юности, - не соглашается Канторович, - учитель рисования - мсье Гутовец - часто повторял, что надо ставить перед собой невыполнимые задачи, пытаться найти новые краски, что невозможно - новую горизонталь, вновь невозможно, перевернуть композицию
- у меня не получилось, но я следую советам учителя, а он за мной наблюдает с небесной толщи.

Баська произносит строку Аполлинера из "Каллиграмм": "Меж зелёным и красным всё желтое медленно меркнет", а Канторович ещё одну строку из этого же стихотворения: "Необходимо стихи написать про птицу с одним одиноким крылом".

Баська мне шепчет, что ей у него (Вильгельма Аполлинария Костровицкого), у которого в жилах текла смешанная польско-итальянская кровь, больше всего нравятся "Послания к Лу".

-У Аполлинера, - объясняет Канторович,- много от живописи Марка Шагала и Робера Делоне, сумевших мастерски передать одновременность событий, разведённых в пространстве. А вообще поэт был замечательным выдумщиком. В 1915 году, находясь на фронте, он умудрился отпечатать на гектографе "Ящик на орудийном передке", раздел будущих "Каллиграмм" в виде самодельной брошюрки с рисунками; каждый из двадцати пяти её экземпляров сейчас наверняка редчайшая из книжных редкостей XX столетия.

Тут Канторович рисует портрет Аполлинера в армейской форме, но совсем не таким, каким его изобразил Пикассо; поэт окружён стихотворными строчками, вернее, их обрывками, и ещё десятком грустных женских лиц, далекими ему и очень близкими, но среди этих лиц есть лицо моей бабушки Рахили, а рядом прелестное личико Баськи.

"Я устала, - тихо шепчет мне бабушка, - да и масса дел, самых разных; мне хорошо с вами, но я должна уйти; не надо меня провожать." И она встаёт (этого никто не замечает, кроме меня; целует меня в лоб), и через несколько минут хлопает входная дверь. Баська удивляется: "Я же её закрыла на две задвижки."

Канторович показывает нам свой рисунок, а Дронников - свой: оказывается, он успел набросать портрет Канторовича. Они обмениваются дружеским рукопожатием, а Дронников показывает мне под Канторовичем две линии, складывающиеся в губы, и я понимаю смысл, который он вложил в эти линии. А потом мы идём по улице Розье и делаем несколько кругов по окружающим улицам. Начинает накрапывать мелкий однообразный дождик, но нам он не мешает. День пока ещё не вобрала в своё чёрное чрево ночь.

Николай Дронников. Иллюстрации к книге Игоря Потоцкого «Улица Розье»Николай Дронников. Иллюстрации к книге Игоря Потоцкого «Улица Розье»

4

Этой ночью, пролетевшей быстрее сна, мне кажется, что Баська зовёт меня, но когда я открываю дверь в ее комнату и подхожу на цыпочках к ее постели, вижу её вытянутое длинное тело, высвеченное нежным светом луны, льющимся из окна, мне кажется , что она спит. Я готов уже вернуться в свою комнату, но спящая Баська протягивает ко мне руки, шепчет молитву-заклинание, и я кладу своё загипнотизированное тело рядом с её, молящим о пощаде, а она сразу же обнимает меня, но дыхание её не становится более учащённым, из чего я делаю вывод, что Баськин сон продолжается.

Я веду себя тихо-тихо, но рука моя начинает поглаживать баськино тело, крадучись продвигаясь по нему, замирая и вновь делая отчаянные рывки. Баська поворачивается ко мне спиной и ещё плотнее прижимается ко мне. Я ласкаю её шею, дальше вниз по течению - холмики грудей, они вмиг набухают, вновь вниз - живот, волны таинственной заросли, ноги. Потом мои пальцы, устав блуждать внизу баськиной долины, медленно поднимаются наверх, будто трогают не баськино тело, а клавиши рояля, и тогда во мне начинает гудеть любимый мой пастернаковский катрен: "Любить иных - тяжёлый крест, а ты прекрасна без извилин, и прелести твоей секрет разгадке жизни равносилен". И во мне перекликаются семь средневековых искусств - грамматика, логика, риторика, арифметика, музыка, геометрия, астрономия. А потом мне, распятому на кресте, как Иисусу, мучавшемуся от жажды, римские воины подают губку, смоченную уксусом. Апотом я неожиданно ощущаю себя в войске архангела Михаила, сражающегося с Люцифером. А ещё я внезапно становлюсь мандрагорой - корнем растения, напоминающим моё собственное тело.

Пальцы мои слегка подрагивают, но когда они вновь у самой заветной цели, рука Баськи перехватывает их и прижимает к своему животу. Тут-то Баська должна проснуться, но я слышу спокойное дыхание; рука её не выпускает добычу, но баськины ноги переплетаются с моими и она как бы делает несколько ласкательных движений, но, вполне возможно, что мне это кажется.

Дыхание во мне замирает; боюсь, что Баська проснётся, глаза её расширятся от ужаса и негодования, а потом она заплачет и будет монотонно сквозь слезы повторять, что такой подлости от меня она не ожидала. Я не могу уйти - моя рука крепко поймана. Тело Баськи пахнет утренним таёжным лугом, морскими водорослями, свежей извёсткой - все запахи её тела во мне перепутаны; тишина полная; на потолке переплетение ветвей дерева.

Я лежу и пытаюсь дышать тише и ровнее; своеобразная гимнастика йогов; темнота, так мне кажется, разлинована на клетки. И лунный свет, которого много. Строка Аполлинера: "Безумноустая медоточит луна..." В открытое окно, порой прерывая тишину, доносятся изредка людские голоса. Повторяю, улица Розье не затихает ночью. К тому же сейчас лето, только вышедшее за середину, масса туристов.

"Баська, Баська, - шепчу я про себя, - когда-то, очень давно, со мной произошла похожая история."

Я тогда заканчивал первый курс педина и познакомился с третьекурсницей Н. Н. На четвёртую нашу встречу она пригласила меня к себе в комнату; предлог для приглашения был найден быстро. Но уже через пятнадцать минут мы лежали в её постели; на ней были только трусики, а на мне брюки, потому что под брюками были кальсоны. Не мог же я впервые лежать с женщиной в кальсонах! Н. Н. мне разрешала делать ВСЁ со своим молодым, жадным к ощущениям телом, вернее, почти ВСЁ, потому что последнего, наиглавнейшего предела, таково было её условие, я не имел права переступить. Она доверилась мне, но когда я, распалясь, готов был доказать себе самому, что я мужчина, Н. Н. сказала, что такого уговора меж нами не было и сейчас она поднимет крик (дело происходило в общаге), сбежится много народу и она скажет, что я хотел её изнасиловать.

Происходило это тридцать лет назад, далеко-далеко от Парижа - в Уссурийске; я тогда был наивен и неопытен, не знал, что женщины чаще всего говорят "нет", а думают: "да! да! да!" Моё познание женщин строилось на книгах и было далеко от реальной жизни.

С Н. Н. та ночь была бухтыбарахтанием; она меня целовала, ласкала, прижимала, отталкивала, говорила разные глупости, плакала и заливалась влекущим едким смешком; она была моей госпожой, это прекрасно ощущала и всю ночь ломала комедию, после которой у меня внизу живота всё болело.

А ещё, помнится, я прочитал в одной из повестей Ивашкевича, что стояла душная летняя ночь и главный герой пробрался через открытое окно в комнату героини, а она сделала вид, что спит, как сейчас Баська, а он всю ночь пролежал рядом с нею, а под утро вылез в окно, но потом это у них ещё повторялось несколько раз. Ночи греха и очищения.

Я не мог сделать Баське больно и остаться в её памяти человеком, воспользовавшимся её мимолётной слабостью. И тут я решился: развернул её, слабо упирающуюся, к себе лицом и стал осыпать поцелуями лоб, щёки, подбородок, губы, а она отвечала на мои поцелуи, а я ей, скрывая подступившие всхлипы, шептал, что я её не трону; только не бойся, просто мне хочется тебя целовать и ласкать, мять твоё гибкое юное тело, упиваться воздушной пленительной любовью, которая осталась у меня в далёкой юности.

Только тут мне стало понятно, что Баська не спала и всё понимала, и ее тело просилось отдаться безумству, без остатка, но она себя сдерживала, и так, если бы не мой стремительный напор, могло продолжаться всю ночь.

Теперь губам нашим не было передышки. Всё в нас распадалось и затем сходилось в одну точку. Мы составляли одно целое - один, схваченный наспех, рисунок-импровизацию; точкой, куда сходились все линии, была эта длительная ночь, по которой мы с Баськой плыли, а потом она встала, светясь своей наготой под ёмкими, многомерными лучами луны - наготы своей она уже не стыдилась и поставила музыку, тихо-тихо, но ноты быстро заполнили всю квартиру, выскользнули на улицу Розье - "Кадиш" Равеля, и улица стала напевать эти ноты, а Баська взяла моё лицо в свои теплые ладони и прошептала, что она, не правда ли, подарила мне и себе чудесную ночь и что она, хитрая, как лиса на пенсии, знала, что я к ней этой ночью приду. А я перебивал её и шептал ей, что я запомню линии и запахи её тела, но это её не должно страшить, жаль, нашёптывал я ей, что я не художник, но Канторовичу доверять не надо, пусть она почаще советуется с моей бабушкой Рахилью. "Да-да-да! - Баська заглядывала в мои глаза, словно пытаясь разглядеть мои прожитые годы. - Ты на неё похож; я это сразу поняла, когда её увидела, когда впервые она вошла в наш бар. И походка у неё - твоя. И ресницы ты похоже вскидываешь... Я её давно полюбила..."

И во мне путаются Пастернак и Аполлинер - под Баськиными взглядами и пальцами-бабочками, любителем которых был Набоков, но он любил только бабочек, а с женщинами держался сухо и постоянно хотел их врачевать; отсюда "Лолита": жалость и гнев, поза и искренность, но каждая фраза выдержана, будто бочка бургундского вина в ресторане Мендельсона, лучшем и самом дорогом еврейском ресторане Парижа. А Баська шепчет Аполлинера: "Прощай, любовь моя, прощай, моя беда. Ты вырвалась на волю. Недолгая любовь омыла синевою и смерклась навсегда..."

И вдруг вопрос:

- Как ты относишься к Орфею?

- Положительно, - шутливо говорю я, - мы с ним вроде бы пока не враждовали.

- Аполлинер о нём написал: "Изобрёл все искусства, науки. Будучи сведущ в магии, он знал грядущее..." Представляешь!

- Смутно, - признаюсь я, - но мне грядущее знать не хочется.

- Почему? - вопрос задан стремительно, словно слово, даже фраза, написана одним росчерком пера. - А как же дойти до главной сути?

- Спи, доходяга! - Впрочем, это сказано с шутливой улыбкой.

И тут меня прорезают строчки испанского поэта Внесите Алейсандре (Нобелевская премия), в которых он говорит о ночной звезде золотого соска (целую), о трепете возлюбленной мглы на губах (так и есть!), о лоне любви и сладкой сладости ночи.

И Баська припадает ко мне, как к роднику, хоть он давно уже иссох, но она дарит мне поцелуй, я в нём захлёбываюсь, перестаю видеть её тело, прекрасное юное тело, сопряжённое с луной, под звон звёзд-колокольчиков - таёжных колокольчиков, на самом деле они никогда не звенят. И ко мне тогда приходит вселенная, недоступная для понимания, но близкая, и я начинаю вдыхать баськины волосы, короче их нет, ведь они - часы, дни, годы, века, которые на самом деле короче одной человеческой жизни, вбирающей прошлое и будущее.

Но ничего у нас с Баськой не происходит, ведь я перегораю в ней своей прошедшей юностью, наши объятия и поцелуи безгрешны, ведь они происходят на виду луны и звезд, а их покой никак нельзя смущать. К тому же, повторяю, Баська вышла из поэтостихии, не существующей на самом деле; жизнь в Париже для меня ирреальна, ведь улица Розье старше Одессы в два раза, хоть не в этом смысл нашей жертвенности, а в еще более высшем, внезапном, непредсказуемом.

Тут мне Баська начала рассказывать о своей знакомой девушке, которая носит всегда с собой мобилку, а ее жених каждый час названивает и проверяет, что она делает?

"Представляешь себе, - взахлеб говорила Баська, - он наговорил кучу денег. Однажды он ей, не сдержавшись позвонил в… соседнюю комнату и минут десять они не могли прийти к общему знаменателю: кто из них первым переступил порог комнаты другого?" - "К чему ты это? - Я не могу понять смыслы данной истории. - Сейчас это так важно?" - "Я тебе подарю, - Баська настроена решительно, - мобилку и буду проверять, что ты делаешь в Одессе?" - "Я буду, - вздыхаю я, - продолжать свою повесть об улице Розье, тебе, Дронникове, Париже, этих удивительных ночах…" - "Только попробуй! - У Баськи дурашливое настроение не проходит. - Я дам взятки всем редакторам и они твою повесть не напечатают". - "Тогда я ее отправлю в Нью-Йорк, в библиотеку, - рассуждаю я вслух, - и попрошу, чтобы ее перевели на английский и напечатали лет через двадцать". - "Ладно, печатай, когда захочешь, - разрешает Баська, - только о нас лишнее не пиши".

Николай Дронников. Иллюстрации к книге Игоря Потоцкого «Улица Розье»Николай Дронников. Иллюстрации к книге Игоря Потоцкого «Улица Розье»

5

А потом были ещё сумасшедшие два дня и две ночи, вобравшие опять-таки улицу Розье, но уже заново, потому что каждый день человеческой жизни, как и каждая ночь, не повторяют предыдущие дни и ночи. А Дронников делал свои замечательные наброски, Канторович уговаривал Баську попозировать ему, но она отнекивалась и все искала мне мобилку, достойную ее фантазии, а на второй день приехали из Шотландии Жан-Люк и Ги; день мы провели с ними.

А потом были еще не просто два дня и две ночи, а 48 часов, находящихся на стыке реальности и фантазии, и улица Розье звонила во мне, будто будильник, я поминутно вздрагивал от этого надоедливого однообразного звона, но он все продолжался - в глубине меня, но только Баське я доверил жалобу на этот звон, а она сказала, что вкус скорого расставания на наших губах, в предпоследний день была раздражительной и говорила нечто важное о несбывшихся планах, их было, как оказалось, слишком много.

В последний день я записал самое важное, хоть знал, что мне придется неоднократно переделывать, ломать строку, предложение, слово, но эта писанина уже вызрела во мне и, покидая в очередной раз Париж, находясь еще в нем, я уже начинал тосковать по улице Розье и всем другим его улицам, хоть мне некогда было по ним бродить.

А потом Баська со своей подругой Селиной проводили меня до автобуса. И смеялась над своей печалью. Тонко иронизировала, а я молчал, ведь во мне уже билась строка, катрен, стихотворение, глава, а еще накатывалась Одесса, по ней я уже начал тосковать. И пришла бабушка Рахиль проводить меня. Одинокая в этом реальном мире, безмолвная, как море. Уносимая вдаль порывом ветра. А потом, когда мой автобус тронулся, я увидел, что юность и старость рядом покидают площадь Согласия. И тогда меня обступила праздничная тьма воспоминаний.

Николай Дронников. Иллюстрации к книге Игоря Потоцкого «Улица Розье»

(часть 1)  (часть 3)  Рецензии 

Улица Розье

Игорь Потоцкий

Игорь Потоцкий. Улица Розье. Повесть о Париже. Одесса, 2001

 

 

 

 

 

 Первая часть

1


С детства я знал, что один из моих прадедушек сначала был австрийским евреем, потом русским и французским. Он начал учиться в Венском университете, но философия ему быстро разонравилась, а в груди жила жажда странствий, и только поэтому он оказался в местечке под Хмельницком, а затем в Париже. Отец утверждал, что он стал раби, но никаких письменных свидетельств на этот счет не осталось, а в памяти моего отца сохранилось только, что жил он на парижской улице Розье и писал моей бабушке Рахили, своей младшей дочери, коротенькие послания, всегда оканчивающиеся обещаниями быстрой встречи, которая вот-вот должна была состояться, но помешали революция, а за ней две войны. Бабушка моя Рахиль погибла в гетто, а французский мой прадедушка с фамилией Клигман исчез, будто его никогда и не было.

Я никогда не видел моей бабушки Рахили, которой было 40 лет, когда она навсегда покинула этот мир, но я знал, что у нее была добрая улыбка, и была она стройной и высокой, и глаза у нее светились, и никогда она не повышала голоса на своих пятерых детей, из которых на войне уцелел только самый старший - мой отец Иосиф. А еще она любила читать книги Стефана Цвейга, австрийского еврея, и самой ее любимой книгой было цвейговское повествование о Бальзаке. Она жалела Бальзака и говорила, что ему попадались непутевые женщины, они не могли наполнить его спокойствием и счастьем, но он, хоть и был гениальным писателем, этого не понимал.

Любовь к Цвейгу от бабушки перешла к отцу, а от него ко мне, и поэтому я совсем не удивился, когда в Париже меня познакомили с талантливым художником Сержем Канторовичем, родители которого были польскими евреями, и сам он себя ощущал больше евреем, чем французом, но в его мастерской было много картин с бальзаковскими героями. Он мне сказал, что любит Цвейга, и картины эти рождены именно Цвейгом, а не Бальзаком. А я не удержался и рассказал ему о своей бабушке, хоть я ее никогда и не видел, но явственно представляю себе ее высокую шею, а еще ее быстрые открытые взгляды и длинные красивые пальцы, которые легко играли баллады и мазурки Шопена. В старших классах я искал девушек, похожих на мою бабушку Рахиль, но так и не нашел и страдал безумно, был на грани нервного срыва, но все в конце концов обошлось.

Я рассказывал Канторовичу о Рахили, а он рисовал на листе бумаги молодую красивую женщину, волосы развевались на ветру, улыбка проясняла ее кроткое благородное лицо, и она была чиста, как невеста перед первой брачной ночью, благословенной строгим хасидским ребе. Она боялась познать мужскую плоть, но одновременно хотела этого, и на ее лице блуждали отблески страха и надежды, будто она была на краю пропасти и боялась сделать последний шаг.Я смотрел на безукоризненные линии Канторовича, но еще не догадывался, что он рисует мою бабушку, а моя жена переводила мой рассказ на английский язык; я говорил торопливо, и мне казалось, что всего она перевести не успевает, но сдержать свою речь не мог: я спешил выговориться, и жена смотрела на меня удивленными глазами, дергала меня за рукав, чтобы я сдержал свою словесную прыть, но я не обращал на ее призывы никакого внимания и тараторил, как пустельга перед рассветом, боясь только, что перехватит горло и я не смогу говорить.Я безумно любил мою бабушку, ведь представлял я ее себе глазами отца - юной и красивой, но в моей любви ничего предосудительного не было, а только была мука, что я не смогу заслонить ее своим телом от смертоносных пуль, и тогда я заплакал, как мой отец в сентябре 1943 года, когда узнал о ее смерти и рванулся к ней, не поверив в это, чтобы припасть головой к ее теплым ладоням, а она вышла из тумана и долго гладила его лицо, по которому текли тяжелые самозагорающиеся слезы и палили все его тело. И мои щеки, плечи, руки, туловище, ноги палили в мастерской Канторовича слезы, но он один меня понимал, и движения его литографского карандаша стали яростнее, грифель рвал бумагу, но он не мог сдержать себя и остановиться.

На его лице выступил пот - от боли, которую он ощутил в себе, но она, его боль, не зависела от моего рассказа, и тут рядом с моей бабушкой возникла тоненькая фигурка совсем молодой девушки, воздушной гимнастки, и тяжелое весеннее парижское небо расступилось перед ней, а она все летела и летела к солнцу; тучи отошли в сторону, и тут две фигуры совместились, и карандаш тяжело осел и затих.

- Вы подарите нам рисунок? - спросила жена спокойным тоном и перевела мне свой вопрос.

Я напряженно ждал решения Канторовича, а он печально нам улыбнулся и спрятал рисунок в папку, которая лежала на краю стола, а нас стал одаривать литографиями; он торопливо рылся среди своих залежей, смотрел то на меня, то на жену, а мы восхищались, и он повторял: это вам, и вот этот лист, да и этот можно…

Мы почти не говорили, а Канторович механически вынимал листы из разных папок, ставил их во всех углах своей мастерской, чтобы на них было больше света, потом на эти листы ставил другие; внезапно он вспомнил, что давно не курил, и стал искать сигареты, лежащие на середине стола, на видном месте, но он, словно слепой, никак не мог их найти, а я не понимал, что он ищет. Жена моя стала беспокоиться, что мы отрываем Канторовича от работы, сказала, что нас ждут, но он попросил, чтобы мы не уходили, а тут как раз пришли наши друзья - Ги Аларкон и Жан-Люк Риго с бутылкой вина, и Канторович сказал, что не может найти сигареты, а я, хоть и видел его пачку, предложил ему свои, и он взял сигарету из моей пачки, подкурил и задымил быстрыми лихорадочными вдохами-выдохами табачного дыма.

Именно в это время Жан-Люк показал мне страницу его каталога, именно ту, где было написано, что Канторович родился в 1942 году.

- Родился в Освенциме, - сказал он, - и чудом выжил, а мои родители не выжили, как и твоя бабушка Рахиль.

- Он налил всем вина, и мы выпили.

- На них донесли соседи… - он это почти выкрикнул и затих.

Жан-Люк, директор художественной галереи, почитатель и знаток творчества Рильке, великого австрийского поэта, старшего друга Стефана Цвейга и Пастернака, секретаря Родена, вечного пилигрима, с которым переписывались Цветаева, перебирал литографии, а Канторович смотрел, как он это делает, а я думал: покажет или не покажет он Жан-Люку свой последний рисунок? Жена моя тихо беседовала с Ги, исполненная печали, что нам придется покинуть Париж, в котором мы празднично прожили четыре недели, а Ги говорил, что нам следует обязательно прокатиться на пароходике по Сене, но я перестал вслушиваться в их речь, которую понимал наполовину, больше догадываясь, и тут мне показалось, что в мастерскую вошла моя бабушка Рахиль, и никто не удивился ее приходу. Канторович стремительно подскочил к ней и помог снять осеннее пальто, а бабушка Рахиль сказала, что пришла она с улицы Розье, где живут только еврейские семьи, и только потому, что захотела увидеть своего внука. Она села на старенький плетеный ван-гоговский стул и забыла снять свою шляпку, и лицо ее оставалось под вуалью. Мне на миг показалось, что моей бабушки Рахили нет в мастерской и она мне привиделась, но она встала со стула, подошла ко мне.

- Мне давно хотелось посмотреть на тебя, - сказала она мне, - и я ничего с собой не могу поделать…

- Я вас приветствую, мадам Клигман, - подлетел к нам Жан-Люк. - Мы вас ждали.

Я знал, что моя бабушка, окончившая гимназию в Цюрихе, свободно говорила по-французски и по-немецки, и не удивился, когда она сказала Жан-Люку, что очень торопилась, но автомобиль ехал слишком медленно, и она даже пожалела, что не взяла извозчика.

Она говорила быстро, словно в телефонную трубку, но ее лицо под вуалью было обращено ко мне, а не к моему другу, который вызвал нас с женой в Париж, познакомил с Канторовичем, разливающим вновь вино в бокалы, и только тут я спохватился, что у моей бабушки нет бокала и предложил ей свой, а Канторович и все остальные не удивились, что бокал повис в воздухе, ведь только мне было понятно, что его держит Рахиль, а Жан-Люк, увлеченный литографиями Канторовича, не обращал на мою бабушку никакого внимания, и я на него обиделся. Мне надо было задать ей множество вопросов и я ждал, что она откинет вуаль, чтобы выпить вино, но бокал дрожал в ее руке, и она не знала, что с ним следует делать.

Канторович подписал нам с женой с десяток своих литографий, и мы выпили за евреев всего мира; Ги и Жан-Люк нас в этом поддержали. Я отвлекся, а потом было поздно: моя бабушка Рахиль незаметно покинула мастерскую, и никто не заметил ее ухода. Один Канторович понял мое состояние: он подошел и похлопал меня по плечу, пытаясь снять с моего лица тоску.
- Комрад, - сказал он мне, - мы все иногда возвращаемся во времена, где нас на самом деле никто не ждет, потому что тени не умеют долго ждать. Я уже устал беседовать с моим отцом, с которым я раньше никогда не разговаривал, но я тебя, комрад, познакомлю сегодня вечером с мудрецом, старым и вечным, как синагоги, и ты поймешь, что мужчина может сделать свою боль праздником, напоминающим Пурим.

Николай Дронников. Иллюстрации к книге Игоря Потоцкого «Улица Розье» Николай Дронников. Иллюстрации к книге Игоря Потоцкого «Улица Розье» Николай Дронников. Иллюстрации к книге Игоря Потоцкого «Улица Розье» Николай Дронников. Иллюстрации к книге Игоря Потоцкого «Улица Розье» Николай Дронников. Иллюстрации к книге Игоря Потоцкого «Улица Розье» Николай Дронников. Иллюстрации к книге Игоря Потоцкого «Улица Розье» Николай Дронников. Иллюстрации к книге Игоря Потоцкого «Улица Розье»

2

Вечер был дождливым, и капли стучали, где попало и как попало. Мы с женой, сопровождаемые нашим добрым гидом Ги, пришли к началу улицы Розье, но Канторовича там еще не было. Ги коротко рассказал несколько историй, которые происходили с его знакомыми на этой самой еврейской из улиц Парижа, где вечно бродит тень капитана Дрейфуса; в конце концов Дрейфуса простили, вернули во французскую армию, и он даже смог дослужиться до подполковника, но почти все его сослуживцы были антисемитами, хоть и скрывали это за своими лакейскими улыбками, ведь ненависть больше всего проявляется именно в лакейских улыбках. Улица Розье была заполнена людьми, и два потока текли навстречу друг другу, а печальный шагаловский Дрейфус витал над этими человеческими потолками, но его, кроме меня, никто не видел.

Канторович торопливо пробивался сквозь один из этих потоков, и я, еще не видя, ощутил, что он совсем близко, и мне стало как-то спокойнее, и я различил в непроглядной тьме солнечный маленький лучик, ставший в конце концов Сержем Канторовичем, который повел нас в переполненный бар и что-то долго объяснял его хозяину, а тот дал себя уговорить и предоставил нашей компании свой королевский стол, куда подлетела молоденькая очаровательная официантка, и Канторович сделал мне знак глазами, что я могу с ней договориться, а он мне в этом обязательно поможет.

Я на мгновение прикрыл глаза и сомкнул ресницы и представил, что жена мне на один день дала свободу, и я прогуливаюсь с Баськой (это имя пришло само собой) вдоль Сены, и мы отражаемся в воде, хоть в ней наши фигуры теряют свою четкость. Но у юной Баськи мало кругов, а вокруг меня много, и все мои бывшие юные девушки и солидные женщины тянут ко мне руки и пытаются отгородить от Баськи с ее длинным и стройным телом и прекрасным лицом, лишенным спеси, на котором запечатлены доброта и доверчивость, и я не могу ее обидеть, и она об этом знает. И только тут до меня дошло, что именно Баську изобразил Канторович рядом с моей бабушкой Рахилью, которую уже не вернешь, а Баська устремлена в будущее, словно милосердный Господь услышал мои молитвы. И тут моя жена, словно почувствовав мое состояние, взяла мою руку, нежно и быстро ее погладила и сказала, что ей нравится в Париже и в этом баре, а Ги поинтересовался у нас и Канторовича, что нам следует заказать.

В баре пахло острым соусом и восточными сладостями; Баська склонилась над соседним столом и забыла, что несколько минут назад она вызывающе улыбалась мне, словно приглашая вместе заняться каббалой или войти в бушующее разгневанное море, идти по самому дну, но дойти живыми до суши. Нам Баська (я продолжал называть ее этим именем) принесла халу и воду, двигаясь неслышно, будто в вайбершуле габешта жена синагогального старосты. А я сидел и все больше чувствовал себя Големом, которого оживил раввин Ливон бен-Бецалел, и я перестал быть глиняным истуканом, но из этого ничего путного не вышло.

Канторович рассказывал анекдоты и смеялся первым долгим звучным смешком, а Ги переводил эти анекдоты на английский, а жена потом для меня на русский язык. Скабрезности облекались в многоточия, а Канторович все продолжал веселить нас и все постреливал глазами в сторону Баськи, хоть между ними наверняка раньше ничего не было. Впрочем, она могла быть одной из его натурщиц, повторяю - одной из многих, но не догадывалась об этом. У Баськи были вьющиеся смоляные волосы, высокий лоб, глаза лучились, а стройная и многогнущаяся ее фигурка вызывала тайные желания, которым не суждено было сбыться.

- Ха-ха, - говорил Канторович, - в дорожном происшествии пострадали три машины: "Мерседес", "Вольво" и "Запорожец".

Владельца "Мерседеса" спросили, сколько месяцев ему понадобилось, чтобы приобрести авто? "Месяц", - ответил он. Этот же вопрос задали владельцу "Вольво". "Неделю", - сказал он. А вот владелец "Запорожца" признался, что он копил деньги три года. И тут два других автомобилиста закричали: "Как вам удалось достать такую удобную машину?".

Это был не больно смешной анекдотец, но мы с женой улыбнулись, хоть у нас не было "Запорожца" и не предвиделось его приобретение. И подошедшая к нам Баська тоже стала смеяться, а Канторович заказал бутылку израильского вина, самого дорогого, и тут я увидел величественного старца, который поздоровался с Канторовичем.

Его звали Николаем Дронниковым. Был он русским художником, сбежавшим из Москвы в Париж двадцать лет назад. Он присел рядом с нами и сразу же растворился в этом еврейском барчике на улочке Розье, моментально растеряв всю свою славянскую сущность; он просто сидел и прижимал к себе огромную папку, а мне показалось, что он присел над керосиновой лампой, грея свои озябшие руки, испытавший кораблекрушение, поседевший раньше положенного срока, но гордый, что сейчас он живет в городе Иври ("иврит" - пронеслось в моей голове), и хаос на Руси он предвидел, но ему нет до него никакого дела. Он стал говорить о нелегкой погоде, а я был рад, что слышу русскую речь, а Канторович, мудрец из мудрецов, правнук наипервейшего из мудрецов еврейского Лодзи, сказал, что Николай умеет писать огромные полотна и делать портреты-свадьбы, но его следует, комрад, обращаясь только ко мне, разговорить, и тогда он уймет дрожь в твоей душе.

А я внезапно вспомнил один из не самых лучших периодов своей жизни, когда мне спасательную лестницу доставил непутевый еврейчик Зусман, вовсе не мой друг, а, скорее, наоборот. Этот Зусман был стар и был на пороге смерти, и его давно уже перестали волновать дуновения ветра и женщины, и он, когда ходил по улице возле нашего дома, неимоверно пыхтел, но он первым почувствовал, что я вымотался и пал духом, и во мне никаких других чувств, кроме страдания, и он позвал меня к себе в комнату, заставленную всяким хламом, где был сплошной гармидер, но Зусман достал откуда-то бутыль самогона и заставил меня выпить, а потом выговориться, словно он - раввин и на нем сподик, бархатная жупица, белые чулки, башмаки. Мне было все равно, что на самом деле на Зусмане были потертые брюки, пузырившиеся во многих местах, ведь, ручаюсь головой, я этого не видел, а этот добрый и полубезумный, впадающий в детство старец рассказывал мне, глотая валидол и запивая его чаем без сахара, о пещере Махпела, где находятся гробницы наших с ним праотцев: Авраама, Исаака, Якова и их жен.

- Семьдесят мне, - сказал Зусман, и я увидел семьдесят молоденьких солдатиков, боящихся своего старшины, которым и был Зусман. Мне было тогда лет в три раза меньше, чем теперь, и я ждал писем от девушки, которая не хотела мне их писать, и меня к ней влекло со все нарастающей силой, но я Зусману в этом не признался, затаил в себе и все боялся проговориться. И с этой мелко дрожащей во мне боязнью не сказать лишнее ко мне вернулось спокойствие, а стакан-другой самогона только его укрепили.

И борода Дронникова напоминала мне бороду Зусмана. Между тем он откинул правой рукой со лба свои сухие седые пряди, выпрямился, развязал тесемки у папки, достал санговый карандаш и лист бумаги и начал стремительно набрасывать портрет Баськи, сразу подпав под обаяние ее юной беззаботной красоты. Он рисовал быстро и уверенно, при этом приговаривал, что он в Париже успел нарисовать Бродского, Окуджаву, Виктора Некрасова, Галича, но в последнее время ему больше всего нравится бывать на улочке Розье, о которой очень давно ему с восторгом рассказал художник Марк Шагал; у них была всего одна встреча, но величие Шагала он почувствовал несколько недель спустя, и лишь тогда он вспомнил цитату из Библии: "Изолью из духа моего на всякую плоть".

Жена моя продолжала разговаривать с Канторовичем и Ги; ей было любопытно взглянуть на рисунок Дронникова, но она изо всех сил крепилась. Но тут в барчике произошло какое-то неуловимое движение, и вновь появилась моя бабушка Рахиль, но она прошла от первого до последнего стола и повернула обратно, не заметив меня, а я не в силах был ее окликнуть, и все смотрели вслед моей бабушке и никому не верилось, что ей уже пошел пятый десяток. Она ушла. Я впал в уныние, и мне захотелось как можно быстрее попасть в квартиру Ги на рю Лакедюк и включить проигрыватель с музыкой Дебюсси, ранее мне не известной, или Равеля, который написал свой кадиш.

Николай Дронников. Иллюстрации к книге Игоря Потоцкого «Улица Розье» Николай Дронников. Иллюстрации к книге Игоря Потоцкого «Улица Розье» Николай Дронников. Иллюстрации к книге Игоря Потоцкого «Улица Розье» Николай Дронников. Автопортрет Николай Дронников. Иллюстрации к книге Игоря Потоцкого «Улица Розье» Николай Дронников. Иллюстрации к книге Игоря Потоцкого «Улица Розье»

3

Я знал, что мне следует как можно быстрее выйти на улицу, и, сказав жене, что скоро вернусь, это сделал. Лил дождь, я быстро промок, но не заметил этого. Я был на парижской улочке Розье, где до войны жил мой прадедушка Клигман и где, случись все иначе, могла жить моя бабушка Рахиль, плакавшая долго ночами, уже после возвращения из Цюриха в Россию, что отец ее покинул. Мне казалось, что я стою напротив дома, мне только надо выяснить квартиру, где они, Клигманы, живут, но я не знал, как это сделать. Может быть, следовало начать с такой фразы: "Простите, тут где-то жил мой прадедушка Клигман, а я через несколько дней возвращаюсь в Одессу…"

Баська почти что сразу вышла за мной следом, но она не решалась ко мне подойти и наблюдала за мной украдкой. Дождь струился по ее чистым блестящим волосам, а меня вдруг сковала робость, да и русского языка она не знала, а я на французском мог сносно сказать две-три фразы.

Сумерки сгущались, и она, тоненькая, словно свеча, была беззащитна перед надвигающейся ночной мглой, как и моя бабушка Рахиль, не сумевшая отвести от себя семь смертоносных ядовитых маленьких пуль, пронзивших ее тело, но не сумевших - в этом я уверен - достичь ее души. Мы стояли с Баськой друг против друга, и я знал, что мне надо только протянуть к ней руки, и тогда она забьется в них, как гордая непокорная птичка, но не мог сбросить свое оцепенение. К тому же я продолжал любить свою жену, с которой прожил почти четверть века, и флирт мне не был нужен, как и Баське, хоть мы, плохо еще осознавая это, тянулись друг к другу. И тут я подумал, что все это - фигли-мигли, а вот что ее портрет останется недорисованным Дронниковым - плохо, и я готов был уже вернуться в бар, но в этот самый момент ко мне подошла Баська и сказала нараспев: "Спа-си-бо", - и замолчала, потому что других русских слов не знала. А я не ведал, за что она меня благодарит, и протянул к ней руки, и обнял ее длинное податливое тело. И так получилось, что наши губы соприкоснулись, и кругом запахло мятой и луговой травой, и мы не смогли избежать (о чем как-то обмолвился мудрый писатель Исаак Башевис-Зингер) записи в Книге Творения. И все сорвалось со своих мест и пошло прахом, и только суетливый парижский дождик никак не желал кончаться, а Баська с испугом заглядывала в мои глаза и отводила свои, испытывая сумятицу и раскаяние, хоть каяться надо было мне, а не ей. Улица еще больше заполнилась людьми, но им не было никакого дела до нас, ведь в Париже никого не удивляет, когда парочка целуется на улице, этот город издавна пропитан любовным ароматом, и все женщины здесь флиртуют или мечтают о флирте.

А я вдруг подумал, как последний придурок, что Баська может носить фамилию Клигман, и тогда вполне объяснима ее доверчивость ко мне. И я произнес эту фамилию довольно громко, чеканя каждую букву на незримой медной пластине: КЛИГМАН! При этом я испугался, что Баська сейчас от меня отшатнется, но ничегошеньки такого не произошло, а она наоборот еще теснее прижалась ко мне и я почувствовал ее груди, которые должны были быть прекрасными (я закрыл глаза и увидел их снежную белизну). Да-да, представьте себе, она еще теснее прижалась ко мне, будто попытавшись заслонить своим юным, жарким и радостным телом меня от жены, бабушки Рахили, двух художников и Ги, зашептав, что через два часа, сто двадцать минут, 7200 секунд - это я понял - ее рабочий день окончится и вся ночь будет в нашем распоряжении. Она дразнила меня своей красотой и жалила короткими настырными поцелуями, быстрыми, как недели, проведенные в Париже на рю Лакедюк в квартире у Ги, а я, сдавая позиции, все больше глупел и обмякал под ее натиском, как австрийцы под Аустерлицем под натиском наполеоновской кавалерии и громом пушек.

Потом Баська выскользнула из моих рук, оставив во мне аромат своих волнообразных волос и губ, и мы возвратились в бар: она продолжила обслуживать клиентов, не забывая одарить каждого улыбкой, вызывающей у меня толчок ревности, похожий на землетрясение, но я нашел в себе силы вернуться к жене, Канторовичу, Дронникову и Ги. Мужчины, как мне показалось, весело между собой перемигнулись, а жена, не заметив этого, сказала, что, пока я мок под дождем, что делать не следует и в Париже, хоть она меня понимает, я совершенно зря пропустил показ Дронниковым своих замечательнейших рисунков-портретов, от которых она прямо-таки обалдела.

- Они и вправду должны быть восхитительны, - сказал я и начал их рассматривать точно так, как рассматривал литографии Канторовича Жан-Люк.

- Моему восторгу нет предела.

- Я не лукавил: рисунки и впрямь были великолепны.

- Господь дал нам право творить, - вздохнул Канторович, - а потом мы все сойдем на нет и превратимся в горстку праха. Но недаром же люди умеют страдать и смеяться; солнце исчезает, но на смену ему приходит электрический свет; все наполнено смыслом, спорить нечего; мысль о смерти не останавливает мазка по холсту…

Жена мне перевела слова Канторовича, а я вспомнил, что совсем недавно в Кракове мне польский старик продал деревянную статуэтку еврея-скрипача и сказал, что она обязательно принесет нам в Париже деньги. А все остальное, пся крев, не имеет никакого значения, ведь над всем главенствует творчество, приносящее в итоге удачу.

Я не выдержал и рассказал об этом Дронникову, а потом, не подыскивая в разговоре плавного перехода - начхать на него, я доверил ему и радость, которую мне с женой доставил Ги, свозив в Амстердам с его сказочными теремками-домиками, домом, где жил Рембрандт; где была огромная очередь в музей-убежище Анны Франк, дневник которой я прочитал в десятилетнем возрасте, и он теперь всегда во мне. И тут я подумал, что моя бабушка Рахиль напоминает повзрослевшую, вернее, возмужавшую Анну. А еще я вспомнил, что за нами в очереди стояли французские лицеисты, приехавшие в Амстердам на каникулы, и учительница им долго рассказывала об Анне Франк, и несколько девочек плакали, и в музее они продолжали плакать, но никто их не пробовал утешить. Отовсюду на меня смотрело лицо Анны Франк, двоясь и троясь в воздухе Амстердама. Если честно, знаменитая улица красных фонарей, Рембрандт и даже Малевич произвели на меня куда меньшее впечатление, чем музей Анны Франк с его узенькими лесенками и ветхими шкафчиками и старенькими кроватями, пружины которых уже давно провалились. Но больше всего впечатление произвел поток людей, входящих и выходящих из музея. А две лицеистки все продолжали плакать, да и у меня слезы подступили к горлу, и мне было еще больнее без слез. Именно в этом музее я впервые почувствовал, что жизнь только с первого взгляда представляется монолитом, но на самом деле она не такая: слезы сменяют вино и музыку, от их горечи невозможно избавиться, как заядлому курильщику от табака, а монолит крошится на куски - большие и маленькие, становясь, как у Бальзака шагреневая кожа, все тоньше и тоньше.

- Так ли все плохо? - спросил меня Дронников и стал рассказывать, как он четверть века назад в Подмосковье, перед своим побегом в Париж, сжигал свои картины и рисунки, посчитав, что он начинает новую жизнь, ведь прежнюю невозможно повторить…

Он говорил, а жена переводила его слова для Канторовича и Ги, смотревших на Дронникова сочувственно, а он, попивая маленькими глотками израильское вино из бокала, говорил, что в нем жизнь в Москве осталась отраженным светом, но он больше никогда в Россию не вернется, чтобы избавить себя от погранцов и таможенников… А потом мы выпили за улицу Розье и за Еврейскую улицу в Одессе, а за Арбат пить не стали. И мы все больше и больше пьянели, особенно я, ведь у меня было желание напиться, и Ги заказал еще бутылочку бургундского шато и все исключительно стали говорить о литературе, вспоминая Пастернака и Бодлера, Верлена и Рильке, а Дронников читал стихи своего друга Айги, от которого немцы и бельгийцы балдеют, а я видел голландскую мельницу, и ее крылья перемалывали мою жизнь, жизнь Анны Франк, жизнь Ги, жизнь моей жены, жизнь бабушки Рахили, жизнь всех Клигманов, жизнь Жан-Люка, бывшего в это время у своей бретаньской родственницы - виконтессы Клодин - и не знал, что мы вспоминаем его. Моя жена сказала, что ей нравится Баська, но я уже был пьян в стельку и ничего ей не ответил.

Николай Дронников. Иллюстрации к книге Игоря Потоцкого «Улица Розье» Николай Дронников. Иллюстрации к книге Игоря Потоцкого «Улица Розье» Николай Дронников. Иллюстрации к книге Игоря Потоцкого «Улица Розье»

4

Жил-был в Одессе художник Юзик Петровский, который в ушедшие семидесятые годы рисовал исключительно евреев, хоть и осознавал, что этого делать не следует. Он пытался изобразить мужчин и женщин других национальностей, но они у него не получались. Такие попытки он делал регулярно, но, вероятно, так было нечто важное в нем устроено, что он мог изображать только исключительно евреев - на Дерибасовской, Екатерининской, Еврейской и всех остальных одесских улицах.

Его добрая и толстая одесская мама Эсфирь Львовна ждала, что для нее настанут вьюжные дни, ведь одних евреев в тогдашней серой Одессе было рисовать никак не возможно. Она печалилась, что вот ее единственное чадо возомнил себя одесским Шагалом и упорно стремится к неприятностям, но ничего со своим упрямым Юзиком поделать не могла. Она решила по ночам никому не открывать двери, что и делала десять лет подряд.

Повторяю, Юзик рисовал евреев, а в минуты редкого отдыха перечитывал дневники французского художника Делакруа, на которого был малость похож. Ему было тогда чуть больше 40 и в него влюбилась молодая студенточка Гойхерман, которая была его моложе на двадцать лет и родилась при Хрущеве. Ейные родители не просто протестовали, но устраивали целые военные сражения, тактику и стратегию которых они разрабатывали томительными и бессонными ночами. Было использовано ВСЕ, но Гойхерман-младшая не сдавалась и ежедневно, как робкая и одновременно героическая натура, приходила в мастерскую Петровского, садилась на старенькое кресло времен первой коллективизации, читала свои учебники по химии, а иногда и художественную литературу и исподтишка вела слежку (с самыми благими намерениями) за Юзиком. Через две недели он привык к ее бессловесным визитам и делал вид, что ему безразлично ее присутствие, но все-таки совсем скоро они стали вместе пить чай, а еще через месяц Юзик попросил Гойхерман попозировать и нарисовал портрет молодой девушки, который потом с благословения карающего и благословляющего учреждения приобрел известный московский музей, но хотел и киевский, и говорят, что два директора поссорились и два месяца не перезванивались. Об этом портрете три столичных многопрофильных журнала напечатали статьи, где критики, захлебываясь словами, сравнивали эту работу Юзика с произведениями Серебряковой, Тициана, Гойи, Шагала, Сутина и считали на полном серьезе, что он сделал в своем творчестве значительный рывок и почти уже достиг высокой намеченной цели. Эти статьи потом перепечатала одна из одесских газет, и народ в мастерскую Петровского повалил валом, да и все семейство Гойхерманов пришло в мастерскую мириться, выкинув белый флаг, но сама виновница раздора не пришла, и конфликт не был полностью улажен. А затем Юзика, к большой радости Эсфири Львовны, пригласили в Париж в главную галерею на улочке Розье, и его пришел провожать весь одесский бомонд, ведь все были уверены, что Юзика Париж признает сразу, а он обязательно вспомнит о тех, кто его провожал, и, вполне допустимо, сочтет необходимым переговорить с парижскими чиновниками от живописи, ваяния и архитектуры, что в Одессе остался некий талантливейший человечек, его просто необходимо вызвать в Париж, чтобы он стал большим человеком и вызвал в Париж еще одного маленького человечка, жаждущего небольшой известности в наипервейшей столице мира.

Между тем выставка одессита удалась, и три картины приобрела представительница британской ветви баронов Ротшильдов, что само по себе стало для Одессы событием вселенского масштаба. Все одесские художники ходили и в возбуждении кричали, что и им пора ехать в Париж, но туда к Юзику поехала только миловидная студенточка Гойхерман, но одесский бомонд не рухнул в удивлении, ведь всем было понятно, даже самым примитивным стукачам и стукачкам, что к Петровскому обязательно приедет та, кого он так успешно изобразил на своем портрете.

Они провели в Париже - в тамошней галерейке на улочке Розье - восхитительные две недели, и не отвечали на звонки, и не принимали никого, даже советника по культуре из посольства, и - по слухам - Гойхерман именно там и тогда лишилась своей невинности, и Юзик стал принадлежать ей целиком. Но потом Гойхерман, как бывает только в дешевых романах, встретила начинающего американского драматурга, и тот сумел ей вскружить голову, и она оставила Юзику покаянное послание, где просила прощения. Он ее простил, потому что превыше всего ценил свободу и хотел вновь стать маленьким добропорядочным семьянином, а Гойхерман ему в этом мешала.

Все бы абсолютно могло иметь приличный конец, но этот самоуверенный желторотый птенец с треском провалился в самом неказистом театрике на Бродвее, и никто больше не желал ставить его пьесы, и все директора прочих театров говорили "Азохен вей!", и тогда он написал киносценарий о себе, Гойхерман и Юзике, и нашелся полубезумный режиссер, который его поставил. В этом кинофильме Юзик гонялся за Гойхерман, как обезумевший паяц, рвал на себе волосы, пытался отрезать свой большой еврейский нос, но главный герой его спас и показал всю ветреность и никчемность Гойхерман, бывшей советско-одесской студенточки. Все это происходило на парижской улочке Розье, но всем было понятно, что происходит действие в Одессе, но самое худшее, что Гойхерман разорвала с прыщавым мелюзгой всякие отношения и вернулась в мастерскую Юзика укорачивать ему жизнь своим присутствием и горящими взглядами, пытающимися вымолить у него прощение.

Юзик с горя и печали запил по-черному, но это ему не помогло избавиться от Гойхерман, и тогда он нарисовал ее беззубой слепой каргой на помеле, а она, сделав вид, что ничего не понимает, все-таки хлопнула дверью, а Юзик вернулся к своим евреям, большим и жалким, пиликающим на своих скрипочках, чтобы заглушить свои собственные слезы. Он делал этих евреев грустными и живыми, и все богатые еврейские одесситы тайком встали в очередь за его картинами, но он расставался с ними неохотно, многих посетителей выпроваживал, но они возвращались снова и снова, толпились у его дверей, моля его об единственной милости: продаже своей картины. Он запирался от них на два, а потом и на три замка, просил других художников говорить, что он уехал в сибирский город Омск (Томск, Новосибирск, к черту на кулички) и им ничего о нем не известно, но в это быстро перестали верить, и процессии к его дверям, будто за ними продавали синих обмороженных кроликов, становились все больше и больше.

Мне не надо было от Юзика Петровского его картин, и я стучал в окно его мастерской условленными тремя стуками, и он открывал мне дверь, а потом я своими разговорами пытался вывести его из сомнамбулического состояния и рассказывал ему всякие байки, якобы происходящие со мной или с моей женой.

Юзик меня внимательно слушал, но его лицо продолжало быть безучастным, и я понимал, что трагедия его все ширится и ей нет выхода. И тогда я просто старался рассмешить его глупыми рассказами о том, что я вот приеду в Нью-Йорк или Париж, найду негодяя, сделавшего из Юзика посмешище, и ему не поздоровится. Ведь я уже начал брать уроки самбо - и только для того, чтобы наказать негодяя.

Мои слова не доходили до сознания Юзика, но он постепенно оттаивал, и губы его постепенно начинали складывать первые робкие ухмылочки, голова запрокидывалась кверху, и кисть начинала порхать по натянутому на подрамник полотну. И тогда я решился рассказать ему о бабушке Рахили и о том, что она однажды пришла в мой сон и наказала обязательно побывать в Париже на улочке Розье и дала поручение, которое я обязан выполнить. И мы долго обсуждали мое предполагаемое путешествие в Париж, и Юзик мне советовал как можно дольше бродить по парижским улочкам, вбирая в себя нищету и величие куртизанящихся зданий, и меньше пользоваться метро. "Я бы поехал с тобой, - вздыхал он, - но у меня много работы, да и буду я вам с женой обузой, и твоя жена будет злиться, но молчком, а это еще хуже. Встречайся только с теми людьми, к которым ты сразу же почувствуешь уважение, и остерегайся людей, пытающихся высосать нечто важное из тебя. Тогда ты сможешь воспринимать жизнь во всей полноте…"

После свидания с Юзиком я начал записывать подробный план того, что мне следует сделать в Париже и с кем, по возможности, надо встретиться в первую очередь. У меня в Париже было несколько знакомых, но с ними в Одессе я знался мало, и, вполне вероятно, они бы не захотели со мной встречаться. К тому же из Парижа следовало получить вызов, чтобы в консульском отделе смогли поставить визу, но в этом я мог рассчитывать только на счастливое стечение обстоятельств, что в конце концов и случилось. Одна из соседок моих родителей поехала с мужем к своей дочери в Париж и смогла сделать нам с женой вызов на фестиваль Французского национального радио. У нас, как обычно, не было денег, не было необходимых для такой поездки загранпаспортов, сроки поджимали, но моя жена смогла поднапрячься и сделала невозможное: достала у спонсоров деньги и за неделю оформила загранпаспорта. Первое наше путешествие было довольно напряженным и скомканным, ведь мы за восемнадцать дней хотели охватить все - весь Париж, но из этого ничего не получилось. Но именно тогда мы случайно познакомились с Ги и Жан-Люком.

Николай Дронников. Иллюстрации к книге Игоря Потоцкого «Улица Розье» Николай Дронников. Иллюстрации к книге Игоря Потоцкого «Улица Розье» Николай Дронников. Иллюстрации к книге Игоря Потоцкого «Улица Розье» Николай Дронников. Иллюстрации к книге Игоря Потоцкого «Улица Розье»

5

Перед нашим вторым путешествием в Париж со мной в Одессе произошел забавный случай. Я ехал в троллейбусе на работу, и рядом со мною на сиденье покачивался пьяный Иван Иванович имярек, которого я раньше никогда не видел. Он мирно покачивался и посапывал, но вот троллейбус сильно встряхнуло, и он проснулся: сначала открылся его левый глаз, а потом правый. Был он громадного роста, и кулачища у него были огромными, хоть это прямого отношения к нашей истории не имеет. При каждом повороте его огромная туша валилась на меня. Постепенно его взгляд принял почти осмысленное выражение. От него разило самогоном и чесноком, и я еле сдерживался, чтобы первым не покинуть поле предполагаемой брани.

- Ты ведь жид? - спросил он меня.

- Жид, - подтвердил я.

Я думал, что он меня стукнет своим огромным кулаком по голове, и приготовился к самообороне: мне надо было решительно уклониться от его удара и стукнуть его своей головой в подбородок.

- Уймитесь, - грозно сказал я и замолк, не находя подходящих слов.

- Я люблю жидов, - неожиданно признался Иван Иванович имярек. Тут он глубоко вздохнул и начал пристально разглядывать меня. - Нам хуже, чем вам, - сказал он решительно и вновь глубоко вздохнул, - ведь вы можете уехать из этого бедлама, а я, мать твою, обязан остаться.

Я рассказал об этом в Париже сотруднику Международного французского радио, а он доверил мой рассказ Борису Лежёну, который родился в Киеве, а в 1974 году закончил ленинградский институт имени Репина и через пять лет эмигрировал во Францию, где на бульваре Перейр в Париже сотворил пять бронзовых монументальных скульптур, но главное, что он стал автором мемориальной доски с портретом Осипа Мандельштама на парижской улочке Сорбонны. Он также стал основателем двух литературных журналов: "Корреспонденция" и "Знамения", печатающих только франкоязычных поэтов.

- Он должен был извиниться перед вами, - сказал мне Лежён, - но он этого не сделал. Почему вы ему это простили?

Я ответил, что пьяный хам меня не обидел и мне не следовало лезть на рожон. Но Борис Лежён со мной не согласился и сказал, что он никогда не прощает хамства. А дом, в котором он жил, и его квартира были изысканными, и лишней мебели не было, и антиквариат был подобран со вкусом, и я тогда подумал, что он теперь очень далек, в теперешней своей сытой и спокойной жизни, от наших проблем. Я едва удержался, чтобы не сказать ему об этом прямо. В сущности, тот пьяница не желал причинить мне никакого вреда и не мог скрыть своей зависти, что я вот могу уехать и послать все к такой-то матери, а он не может. Я не стал связываться с ним вовсе не из-за страха, а по той причине, что он все равно остался бы при своем мнении, как я при своем.

Я не стал ничего уточнять Борису Лежёну, а только подумал, что Серж Канторович меня обязательно понял бы, и Николай Дронников встал бы на мою сторону, а Борис уверен в своей правоте, и ничего ему объяснять не следует. Тут я закрыл глаза и мне показалось, что в комнату вошла моя бабушка Рахиль, прижала мою голову к своей груди и нашла мне в утешение множество ласковых слов. Она повела бы меня над Сеной, когда только начинается вечерняя мгла, и я бы быстро вошел в ритм ее неторопливых шагов. И бабушка Рахиль процитировала бы мне еврейского классика: "Мы уходим прочь, а гора Синай идет за нами". Эта цитата из Исаака Башевиса-Зингера подходила бы больше всего к стуку моих и бабушкиных туфель. И мы, двигаясь наугад, забыв, что рядом с нами идет моя жена, пришли бы к улочке Розье, где Всевышний создал множество персонажей, а теперь с высоты своих вечных лет, никуда не исчезающих, любуется ими, но никогда не подсказывает, как они должны вести себя, потому что в любой человеческой судьбе существует множество вероятий и они никогда не выстраиваются в одну линию, а живут, самовозрождаясь, сами по себе.

- Господи Боже, - говорила моя бабушка Рахиль, - это наша новая встреча, но отнюдь не последняя: я теперь буду приходить к тебе чаще, чем ты думаешь, и тебе нечего бояться, что я когда-нибудь исчезну.

- Почему? - спрашиваю я.

- Я думала о тебе чаще, чем ты можешь себе представить, голос моей бабушки Рахили звучит глухо, но я прекрасно ее слышу, каждое слово. - Я бы могла тебя вкусно накормить, но моего дома не существует, а надо иметь примус, кастрюлю и сковородку, которых у меня тоже нет.

- Ты в этом не виновата, бабушка Рахиль, - невпопад говорю я, боясь, что она вновь исчезнет, и я не буду знать, когда она вернется ко мне. - Тут я сегодня днем, - бабушка Рахиль говорит тихо и только мне, - встретила Баську вместе с Канторовичем. У нее выходной день. А он уговорил ее ему попозировать. Она, как сама мне призналась, долго отнекивалась, ссылаясь на множество причин, но он ей сказал, что он одарит тебя этим портретом, и лишь тогда Баська согласилась. Теперь они в мастерской, и мы можем зайти к ним.

- Не надо, - говорю я и беру мою жену под руку. - Нам хорошо вместе. - Эти слова я обращаю к бабушке Рахили, но моя жена не ощущает ее присутствия и считает, что я разговариваю с нею. Она останавливается и легким поцелуем касается моей щеки. А потом она говорит, что здорово, если бы наше знакомство с Ги, Люком, Дронниковым, Канторовичем, Амурским, его женой Лин, Лежёном продлилось и дальше.

- Мне хорошо с вами, - говорю я и знаю, что бабушка Рахиль меня понимает.

 Николай Дронников. Иллюстрации к книге Игоря Потоцкого «Улица Розье»

(часть 2)   (часть 3)   Рецензии

Стихи

Виталий Амурский 

Опять простор
бескрайний скифский
Однообразен и уныл,
И ночь похрустывает кислым
Зеленым яблоком луны.
Колес вагонных стук
знакомый,
Ко сну склоняющий слегка,
Туч легких огненные кони
Вдали бегут без поводка.
Как сорок лет назад и больше,
В те дни, когда тут спела рожь,
И так же думалось, о Боже,
Как мир широк, как тесен все ж.

Поезд Киев — Одесса, май 2011.

***

Одесса alla prima

1. Жаркий день

Май — двойник Нерона —
Жжет дома Одессы,
Пляжи Ланжерона,
Камни-волнорезы.
Радугой косой,
Продолжая бег,
Черноморья соль
Бьет брег.

2. Багрицкий

Турок ли фелюги,
Греков ли шаланды —
Флибустьеров юга
Торсы шоколадны.
Пена голубая,
Музыка и стих
Рыбьими губами
Лижут тени их.

3. "Привоз"

Как звонкий бег трамвая
И поутру метла,
"Привоза" речь хромая
Мне просто так мила.

Реконструкция одной прогулки

Валентине Голубовской

...И парус из книжки детской,
И карта с розой ветров

Отметятся речью веской,
Как музыкой, между строф.
А около — из ниоткуда —
Вдруг встретится взглядом
с тобой
Печальная, как Гекуба,
Дворняга на мостовой.

На Приморском бульваре

Одесским друзьям

Соляного замеса
Ветер с моря упруг...
Ах, Одесса, Одесса —
Мой спасательный круг!
Будто альфа с омегой,
Вдруг, смешавшись, сошлось:
Беня Крик и Онегин,
Дух азартный, как штосс!
А откуда-то свыше
Птичий слышится альт,
И, как палуба, дышит
Под ногами асфальт.

Броненосец «Князь Потемкин-Таврический»

Не все в зрачки уместится,
Но, как пунктир,
Потемкинская лестница –
Смещенье перспектив.
И – моря даль безмерная,
Куда, не покорясь,
Ушел в бессмертие
Корабль-князь.
А там, где в тучах-клочьях
Небесный перекат,
Румынские и прочие
Чужие берега.
Чужой любовью тусклой
И музыкой чужой
Сошлись навек над русской
Размолотой душой.

* * *

На ароматы воздух щедр
Между каштанов и акаций,
Душе и сердцу не в ущерб
Его оттенки на закате.

Но только жителям мансард,
Где рядом черный хлеб и кисти,
Стекает лучшей из масандр
Закат янтарно-золотистый.

* * *

Диск багрово-пунцовый
Незаметно сгорел,
У дворца Воронцова
Ни гостей, ни карет.
Прочно заперты двери,
Лишь акации в ряд
В потемневших ливреях
Будто слуги стоят. 

"За тенью Пушкина..."
Южные версты 

Под радугой сверкающе-изогнутой –
Дорога сквозь дурманящий озон.
Подсолнухов расплавленное золото
Стекает за раскрытый горизонт.
Тень коршуна тревожно-невесома,
Как казака заточенный тесак,
И – тишина, быть может, до Херсона,
Где узник ты – у времени в тисках.

Львовское

Когда под вечер августовским воском
Закат стекает с неба без осадка,
В рыжеющих слегка деревьях львовских
Есть старым львам присущая осанка.

И каждый дом по-своему отмечен:
Кто – аркою, кто – лестницей со скрипом,
Кто – барельефом, кто, увы, картечью,
Кто – двориком, за пазухою скрытым.

* * *

Ни огорода. Ни бузины.
Ни дядьки в Киеве.
Осень. Порог зимы.
Птицы гнезда покинули.
Струнами тихих арф
Мокрый снежок над городом.
Плащ застегни и шарф
Малость поправь на горле.
Хмуриться не резон
Даже в тоске и скуке.
Просто еще сезон
Кончится через сутки.

Похвальное слово генералу Инзову,
начальнику управления
иностранных колонистов Южного края 

Иван Никитич Инзов –
Российский генерал,
Без клобука и ризы
Крестил – не выбирал.
Болгарина и грека
Брал под свое крыло.
Дух братства – лучший лекарь
В отчестве кривом.

Без церемоний барских –
Указ и – свой уже!
Правитель бессарабский
По чину – не в душе.
Таким, смотрящим прямо,
Добро – не ремесло.
Ах, Пушкин, как же, право,
Тебе с ним повезло.

Третье отделение 
1.

И вы, мундиры голубые,
И ты, им преданный народ…
Лермонтов

Голубые мундиры
Видом не палачи.
Крысам – щели и дыры,
Этим – к душам ключи.
По дворцовым паркетам
Николаевский сыск:
За опальным поэтом
Тенью клеится Икс.
О, России проказа –
Боль и горе уму
На дорогах Кавказа,
В воронцовском Крыму.
Меньше дыма от ветра
И еще унесет…
Только нет мне ответа:
Отчего это все?

2.

Наследникам
Бенкендорфа

Доколь жандарма совесть гложет,
И по ночам он плохо спит,
Не все потеряно, быть может,
Для человека, что в нем скрыт.
Но человек приличный вроде,
Как в тихом омуте вода,
В ком дух жандармский тайно бродит,
Уже потерян навсегда.

* * *

Пьянящая свежесть озона,
Стрекозьих порханий слюда!..
И счастлив я как-то особо,
Что снова добрался сюда,
Где, южным созвездьям внимая,
В прожженных ветрами степях
Печальною медью Валдая
Отмечен украинский шлях,
Где неба полночного губка
От пыли историй черна,
Но море такое, как будто
С ним Пушкин простился вчера.

 

 

Париж